Часть 56 из 83 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Генри беззвучно вынырнул из своего беззвучного кошмара. Тихо соскользнул с кровати и вышел из детской. Прошел мимо комнаты родителей: они не спали, но он не сказал им ни слова, и они, если и заметили его, не подали голоса. Генри спустился по лестнице и вышел в теплую ночь. Рысцой направился в центр города: пробежал три квартала к югу, один к западу, затем два снова к югу. Неизвестно, заметил ли он, что, хотя светофоры все еще работали, их сигналам не подчинялся уже никто – в том числе и он сам. Автомобили ехали, а пешеходы шли, как хотели, но никто никого не сшибал, не сталкивался, не врезался в фонарные столбы; этой ночью жители города со сверхъестественной легкостью избегали аварий.
Уже некоторое время до Генри доносилось низкое, почти на пределе слышимости, гудение. Звук быстро приближался: Генри бежал ему навстречу. Добравшись до перекрестка, он увидел и источник звука: тот двигался по этой же улице, однако находился на другой стороне, перед кинотеатром. Тяжелая машина, похожая на танк, с длинной журавлиной шеей и головой, увенчанной четырьмя рогами, а на рогах что-то вроде квадратных мегафонов или динамиков: они-то и испускали звук. «Шея» раскачивалась туда-сюда, волнообразными движениями, динамики на ней поворачивались, и звук менял направление, отчего низкое гудение окрашивалось медленной тревожной дрожью.
Генри бросился бежать через улицу. Прямо под вывеской кинотеатра вылетел машине наперерез. Не замедляя шага, Генри развернулся и прыгнул на гусеницу «танка», в узкое пространство между ходовым винтом и валиком. Брызнула кровь, мгновенно размазавшись по гусенице; другая гусеница продолжала двигаться, как раньше, «танк» занесло, он покосился и наткнулся на бортик тротуара.
В то самое мгновение, когда мальчик прыгнул на машину, еще прежде, чем голову и ручонки его затянуло под валик, Пол Сандерс, наклонившись вперед и вниз, изо всех сил налег на свою пику. Удар, в который Пол вложил всю свою силу, вместе с весом его тела, придал тяжелой цепи мощное ускорение. Рымболт со скрежетом вылетел из стены, под весом цепи и мускулистого тела Пола вывеска сорвалась и рухнула на «танк». Смешалось все: обломки кирпичей, жестяные листы, неоновые буквы. Машина взревела, задрожала всем корпусом; гусеницы с ревом и визгом скребли по мостовой. Но освободиться ей не удалось: длинная шея с головой, увенчанной четырьмя рогами, согнулась вдвое, голова ударилась о мостовую, низкий гул затих, и машина осталась недвижима.
К месту ее крушения немедленно бросились четверо. Двое везли тележку с кислородно-ацетиленовой горелкой. Третий, вооруженный рулеткой, микрометром и мерным кольцом, немедленно начал производить измерения. Первые двое включили горелку и взялись за работу, определяя, какую часть машины лучше отделить для изучения. Четвертый, с рашпилями и ручным зубилом, принялся исследовать ее на прочность.
А люди все шли и ехали мимо по своим делам, сосредоточенно, в неестественном молчании. На месте крушения не собралась толпа. Зачем? Все и так знали.
Все население деревни – Мбала и Нуйю во главе процессии, за ними старый колдун – было уже в двухстах ярдах от ямсовой делянки Мбалы, когда эта штука снова спустилась с небес. Стоял белый день, так что призрачного лунного сияния на сей раз не случилось; однако парящий в воздухе серебряный шар и свисающий из-под него на невидимых креплениях проектор вызвали у деревенских жителей дружный вопль изумления и страха. Мбала остановился, упал наземь и громко призвал имя своего отца, и прочие последовали его примеру.
Сфера стремительно опустилась на ямсовое поле – судя по фотографии, сделанной вчерашним добытчиком селена, идеальное место, откуда проектор сможет испускать гипнотизирующие волны.
Сфера поставила на землю свою ношу и мгновенно, стремительно, словно волейбольный мяч, пущенный опытной рукой, снова взвилась в небеса. Проектор повел рогатой головой и завел свою басовитую песнь: звуки его эхом отразились от обломков расщепленной скалы, окружающих делянку с четырех сторон, докатились до туземцев и мгновенно, словно заткнув им рты, прекратили их крики и мольбы.
Все замерли – но лишь на пару секунд; а затем половина воинов повернулась, как один человек, и устремилась в джунгли. Вторая половина, а также женщины и дети, всего более четырехсот человек, вскочили и вместе бросились вверх по склону к ямсовому полю. Никто не произнес ни слова, не издал ни звука; когда все протиснулись сквозь узкий проход меж каменных глыб, половина людей бросилась вперед, а другая половина осталась на месте и присела, перегородив проход от скалы до скалы. Те, что бежали, достигли северного прохода, перегородили и его, сели и стали ждать.
Прямо напротив первой группы, с западного входа на делянку, зашевелились кусты, и показались одна, две, дюжина… сотня голов. Люди шли быстро и бесшумно. Это были нгубве, жители соседней деревни: древняя традиция, рухнувшая в эти пять минут, предписывала им и соплеменникам Мбалы вести друг с другом войны и воровать друг у друга жен. Впрочем, народ Мбалы и нгубве, хоть и не забывали друг о друге, придерживались правила: «Живи и давай жить другим», так что последние лет тридцать в окрестных джунглях всем хватало места.
Теперь уже три входа на окруженную скалами делянку перегородили молчаливые, терпеливо ждущие аборигены. Молчали все, даже младенцы. Почти час не слышалось ни звука, если не считать тревожного низкого гула проектора, не видно было ни движения, кроме гипнотических поворотов и изгибов его журавлиной шеи. А потом раздался новый звук.
Топот, и грохот, и трубный, пронзительный, гневный рев; он повторялся снова и снова. Люди вскочили на ноги: они дождались. Женщины рвали на себе платья на разноцветные тряпки, мужчины, готовясь, набирали воздуху в грудь.
В открытый южный проход вбежали, пронзительно улюлюкая, четверо воинов. По пятам за ними мчалось стадо разъяренных слонов: три, четыре, семь… девять: один старый, двое молодых, четыре слонихи и двое слонят, все раздраженные и пышущие гневом. Бегущие воины рассыпались: двое бросились вправо, двое влево и исчезли в толпе. Старый слон пронзительно затрубил и помчался направо – там его встретили почти две сотни оглушительно вопящих, улюлюкающих людей. Слон развернулся; инерция движения протащила его вдоль каменной стены и направила ко второму проходу, где встретила его та же пугающая какофония. Другие слоны – все, кроме одного молодого и одного слоненка – с топотом побежали за ним, и, когда старый слон попытался повернуться и напасть на вторую группу, другие слоны выдавили его на середину делянки. Обезумевший от ярости, он поднял хобот, расправил могучие плечи, готовясь задать трепку всем, кто смеет так с ним обходиться… и тут свирепый взгляд его упал на блестящую и гудящую штуковину в центре поля.
Слон затрубил и бросился на врага. Враг пытался укатиться на своих бесконечных гусеницах; но двигался он медленно и неповоротливо и далеко не ушел. Тремя ударами мощных хоботов и ног слоны снесли ему голову, перевернули на бок, а затем и вверх тормашками. Гул сменился оглушительной тишиной; еще несколько минут гусеницы беспомощно вращались в воздухе, потом остановились и они.
В Берлине против машины, возникшей неподалеку от прославленного зоопарка, тоже использовали слонов. Здесь было проще: ручные слоны просто выполнили команды.
В Китае проектор засел в горной расселине под железнодорожным мостом и оттуда принялся гудеть что есть мочи. Один старый хромой кочевник, с трудом поднявшись по скалам, вбил между рельсами два клина и сдвинул одну рельсу. На дороге в полумиле от моста машинист и кочегар локомотива, тащившего за собой смешанный пассажирско-грузовой поезд с четырьмя сотнями людей на борту, не обменявшись ни словом, покинули свои посты, взобрались на тендер и отцепили локомотив от первого вагона. В тот же миг в каждом вагоне кто-то из пассажиров нажал на стоп-кран. Поезд остановился – а локомотив промчался по мосту, перевалился через край эстакады и раздавил проектор, прежде чем инопланетная машина успела шевельнуть гусеницей.
На Земле Баффина группа охотников-эскимосов стояла и завороженно смотрела, как проектор удобно устраивается на непроходимом и неприступном леднике, поднимает рогатую голову и заводит в морозном воздухе свою песнь, предназначенную для четырех или пяти рассеянных по этому краю поселений. Долго ждать охотникам не пришлось: высоко в атмосфере над ними появилась мощная ракета «Атлас», снизилась и, прицелившись, выпустила по проектору небольшой серебристый «Хоук». «Хоук», маленький, да удаленький, с пронзительным воем спустившись с небес, описал широкий полукруг, чтобы сбросить избыточную скорость, и вонзился в проектор с точностью, о которой бомбардиры былых времен говаривали: «Засадил прямо между глаз!»
И дальше большинство проекторов уничтожали ракетами; лишь в густонаселенных районах приходилось применять иные меры. Больше всего жертв унес проектор в Бомбее – сто тридцать шесть жизней: здесь толпа просто набросилась на машину и голыми руками разобрала ее на части. А в Риме один-единственный человек уничтожил четыре машины и остался невредим.
Впрочем, точно ли невредим?
Да и остался ли он человеком?
Глава двадцать третья
Я, Гвидо, темными тропами и закоулками пробираюсь из города прочь, туда, где откроется мне волшебство скрипки. Ни одна живая душа не услышит, как я исторгну из нее первый звук: кто попробует подслушать, того я убью на месте. Убью любого, кто посмеет навредить моей скрипке, кто попытается ее у меня отнять. Этот город больше не увидит Гвидо, больше о нем не узнает; теперь ему предстоит жить без обреченной борьбы с музыкой… музыкой… Что это? Кто-то поет вдалеке, под серебряной луной – напевает хмельным голосом старинную песню. О боже! А теперь кто-то насвистывает на автостоянке. Остановись, прислушайся – и услышишь…
Я останавливаюсь, смотрю вниз, в долину, потом перед собою, на склон соседнего холма, и слушаю так, как не вслушивался никогда прежде; и вдруг делаю великое открытие, из тех, одновременно с которыми понимаешь, что это знают и всегда знали все, кроме тебя. Сколько раз я слыхал, как люди говорят: «поют провода», «музыкально журчит вода», «мелодичный смех»! Но все эти годы я сражался с музыкой – и не знал, не позволял себе ни расслышать эти слова, ни понять.
Но теперь слышу. Скрипка стала моей – и с ее появлением что-то во мне изменилось. Я слышу, как неумолчно поет этот город, даже во сне; знаю, что тихое пение струилось бы среди холмов, если бы Рима никогда и не существовало, и будет струиться, когда Рима не станет.
Словно у меня теперь новые уши, а с ними обновились и разум, и сердце. Утром, думаю я, когда проснется мир, я услышу… услышу… здесь мысль моя останавливается, пораженная размахом и величием того, что предстоит мне отныне ощущать.
Я иду в свое тайное убежище. «Студия Гвидо!» – думаю я и смеюсь. Строители нового шоссе отрезали участок старой, извилистой городской улочки, петлявшей вверх по холму. Почти на самой вершине холма стояли два домика, выстроенные так, как строят итальянские крестьяне: ставят четыре каменные стены, пространство между ними засыпают землей, сверху кладут гипсовый купол, когда гипс затвердевает, убирают землю. Такие домики могут стоять тысячу лет. Те два, о которых я знаю, почти скрылись под насыпью там, где шоссе взбирается на холм и, петляя и изгибаясь, спускается с него к соседнему холму. Эти домики я обнаружил однажды, убегая от полиции. Выскочил из полицейской машины, перемахнул через ограждение, бросился бежать вниз по насыпи, попал ногой в какую-то нору – а нора оказалась окном. Второй дом, стоявший за первым, полностью скрылся под землей, но их соединяет дверь. Две комнаты в холме – и никто не знает о них, кроме Гвидо.
Я поднимаюсь по шоссе на вершину холма, останавливаюсь здесь и смотрю на спящий город. Город поет во сне – и не только он: весь мир полон музыки, и вся она для меня, Гвидо. По крайней мере одно не изменилось: был ли мир против Гвидо, или Гвидо против мира – всегда я был центром, а мир вращался вокруг меня. Так и теперь, только теперь он вращается под музыку. Я смеюсь этой мысли и смотрю на дорогу, ожидая, когда стихнет поток машин: я осторожен и не хочу, чтобы кто-то заметил, как я спускаюсь по насыпи. Я…
…слышу ноту – новую ноту, от которой замирают и умолкают на миг все остальные голоса.
Не только слух, но и зрение, и осязание – все чувства разом охватывает нечто новое: какая-то исполинская приливная волна, полная великой силы и великого покоя.
Миг – и снова я стою на шоссе, у ограждения, прижимая к себе скрипичный футляр, и смотрю в небо. Но я стал другим. Точнее… другим стало значение слова «Я».
Со всех концов города, точно отдаленный гром, несомый ветром, доносится скрежет металла, грохот взрывов, гудение огня. В этих звуках нет музыки, так что на них я не обращаю внимания, а смотрю лишь на то, что падает на меня с неба. Серебристый шар, а под ним – четыре машины вроде танков, но с длинными, сложенными вместе суставчатыми шеями. Из четырех голов, аккуратно прижатых друг к другу, несется низкий гул; если не считать этого, шар движется совершенно беззвучно.
Я скидываю пальто, и оно падает наземь. Открываю футляр, хватаю скрипку и с силой бью ею по ограждению, так что вылетают все четыре колка. Стремительным движением срываю и отбрасываю струны. Теперь передо мной только гладкий изогнутый корпус на черном грифе, словно на лебединой шее.
Быстрее ветра, так, как в жизни не бегал, мчусь вниз по склону холма. Мне точно известно, кто меня встретит, когда и в каком месте. Это старая «Испано-Сюиза» с широкими блестящими крыльями и большими желтыми фарами; за рулем женщина. Я вижу, как мчится эта машина, по самой середине дороги мчится ко мне. Тормозит, но не останавливается. Я прыгаю на бампер, цепляюсь коленом за выступающую фару, хватаюсь за решетку радиатора. Водительница уже гонит по холму вверх – быстрее, быстрее, выжимая из мощного мотора все возможное.
Сила ускорения делает меня меньше и свободнее. Я привстаю, ставлю одну ногу на капот, другую на радиатор, поворачиваюсь, придерживаясь за выступающую фару рукой. Все происходит очень быстро: едем мы секунд двадцать, быть может, двадцать пять. Мы уже на вершине холма, наша скорость – восемьдесят километров… девяносто… Кто делает все эти наблюдения и вычисления? Кто отмечает скорость, наклон шоссе, взаимное расположение автомобиля и серебристого шара, кто высчитывает, насколько мы должны сблизиться, прежде чем проломим ограждение? Какая разница! Это происходит само: каждый легчайший поворот руля, каждое мельчайшее мое движение на капоте «Испано-Сюизы», под ураганным встречным ветром – часть этих вычислений; я знаю это, знаю спокойно и буднично, без удивления, ибо все эти вычисления – мои. Я точно знаю, что делаю, знаю, как и зачем; сомнениям, неуверенности, страху нет места в этом новом «Я».
Водительница поворачивает налево; машину сильно подбрасывает – она въезжает передними колесами на тротуар. Я приседаю возле радиатора, сдвинув ноги вместе, и отпускаю фару. В миг, когда машина достигает ограждения, я отталкиваюсь обеими ногами и лечу, лечу так, как прежде люди летали только во сне – все выше и выше во тьму. Я слышу свою скорость: слышу, как со свистом проносится мимо воздух, как он замедляется – достигаю вершины своей параболы и начинаю падать, и в этот мучительный миг встречаюсь с машинами, летящими с небес: обе ноги мои и левая рука обвиваются вокруг их сплетенных металлических шей. Подо мной кувырком летит вниз по насыпи «Испано-Сюиза».
Я перехватываю скрипку за завиток грифа и другим ее концом, изогнутым полированным корпусом засовываю в открытую пасть динамика верхней из железных голов. Раструб динамика слегка изогнут, форма и размер его точно соответствуют форме и размеру скрипки: я заталкиваю ее вглубь, чувствую, как что-то крушится под ее натиском, вытаскиваю и повторяю то же со вторым, третьим, четвертым динамиком.
Наконец назойливое гудение умолкает. Мы парим в воздухе молча секунду – всего секунду; в следующий миг перед нами уже земля и две бетонные опоры, поддерживающие насыпь. Между ними натянуто что-то вроде сетки; едва мы приземляемся, сетка переворачивается и опутывает шар. Тут же стоят люди, три женщины и четверо мужчин. Один, старик на деревянной ноге, совершенно голый. Рядом с ним женщина в белоснежной шубке и туфлях со сломанными «шпильками». Вместе они натягивают веревку, бегут к бетонной опоре, цепляют к ней стальной крюк. С другой стороны огромный толстяк и девочка подцепляют второй крюк к соседней опоре. Я стараюсь выпутаться из жесткой и прочной сетки: она сплетена из стальных кабелей, это защитное покрытие, каким накрывают здания во время взрывных работ в городе. Этим-то покрытием, словно ловчей сетью, люди поймали серебряный шар. Пленник бьется в ней, беззвучно мечется, пытается вырваться и бежать. Скрипят стальные крючья – но сеть прочна, прочны и веревки. Шар перестает метаться и изо всех сил рвется вверх, снова и снова пытаясь порвать стальную ячею. Веревки натягиваются, как снасти в бурю, сеть скрежещет от напряжения. От шара исходит тепло, нет, даже жар; но вдруг все обрывается. Рванувшись вверх в последний раз, уже слабее, он обессиленно падает наземь, и сеть вокруг него дымится и покрывается бурой ржавчиной. Четыре машины, похожие на танки, неподвижны: они потеряли голос, а с ним и смысл своего существования.
Женщина в белой шубке и толстяк подкатывают двухколесную тележку, стоявшую у дороги. Я бегу им на подмогу. Никто из нас не произносит ни слова. На тележке ацетиленовая горелка. Мы подтаскиваем ее к поверженному серебряному шару и включаем. Начинаем резать сферу, чтобы я – новое «Я», безмерное, бесконечно разнообразное, охватывающее весь мир – мог понять, что это такое и как работает.
За работой я – новое «Я» – задумываюсь о том, что происходит. Впрочем, само это слово не слишком уместно, ибо думаю я совсем не так, как прежде. Если уподобить мысль зрению, то всю предшествующую жизнь я мыслил как бы сквозь узенькую щелочку – а теперь стою на вершине горы. На любой вопрос, какой приходит мне в голову, тут же находится ответ, если только этот ответ известен какой-либо из частей моего «я». Я удивляюсь тому, что был избран для полета в небесах, спрашиваю себя, как возможно так точно рассчитать и силу моего прыжка, и скорость машины, и расстояние, но удивление мое длится недолго: в тот же миг, как об этом задумался, я уже знаю. Кто-то измерил ширину «горла» инопланетной машины; кто-то понял, что для уничтожения ее по размеру и форме идеально подойдет скрипичный корпус. Размер моей скрипки оказался подходящим, а сам я, с ней – ближе всего к месту действия. Я мог погибнуть. Женщина в «Испано-Сюизе» погибла. Однако это не важно и не страшно, как не страшно сломать ноготь, спасая ребенка из огня.
Не только все знания большого «Я» доступны мне теперь, но и все чувства. Потеря скрипки, из которой я не успел извлечь ни единой ноты, гнетет меня невыносимым горем; боль так велика, что ни пережитая опасность, ни лихорадочная работа не могут от нее отвлечь. Но, думая о своей боли, я ощущаю и чужую – многоголосую боль всех нас, столь странно соединенных во мне. Я знаю, что маленький мальчик в Америке, когда настал его час, бросился на гусеницы «танка», ибо большой разум – наш общий разум – рассчитал, что именно в этом месте и именно в эту секунду «танк» должен замедлить ход. Мне известно: этот мальчик по имени Генри страстно хотел жить, хотел как никогда раньше, ибо в последний час впервые перестал бояться и ощутил покой. Ему было больно умирать, а мне – большому «мне» – больно знать, что он мертв. Рядом с ним так же, без колебаний, принес себя в жертву еще один человек, Пол. Ему, наверное, было еще больнее – в последние минуты он думал о женщине, которую желал, которую мог получить за миг до превращения, но так и не получил. Столько людей гибнет в эти минуты по всему миру! И каждую смерть «Я» переживаю вместе с ними: это я умираю за рулем искореженной автомашины или в развалинах собственного дома, я, оглушенный, ползу прочь от огня и не успеваю уползти. Но и все они – раненые, умирающие – знают меня, Гвидо, и мою потерю. «Это нечестно, нечестно! – восклицают они, истекая кровью и умирая. – Ты не должен был так скоро потерять скрипку!» Все они со мной, все понимают меня и сострадают мне. Я не один! Я, Гвидо, больше не один, не один!!
Мы защищаемся отчаянно, не жалея сил, средств и собственных жизней, мы готовы все принести в жертву в этой битве, ибо никакая цена победы не будет слишком высока.
Мы о себе позаботимся. «Я» буду защищать «себя». Никто и ничто не помешает музыке Гвидо затопить «меня» и обогатить мир, а самому Гвидо – открыться для мира и обогатиться бесконечно и многообразно. Теперь мы умеем мыслить как никогда раньше, жить, как не жили никогда прежде; и эту новую жизнь стоит защищать так, как обитатели земли ничто и никогда еще не защищали.
Глава двадцать четвертая
«Я вижу весь мир! – подумала Шерон Бревикс. И еще подумала: – Меня нашли!»
Вам четыре года, вы потерялись: что для вас всего страшнее? Голод, холод, но главным образом – дезориентация: непонятно, где вы, где «все», куда идти. Шерон пробудилась от своей дремоты – точнее сказать, от опасного скольжения по краю вечной тьмы – пробудилась, потому что перестала скользить не зная куда. Да, она замерзла и хотела есть; но она больше не была потеряна.
Допустим, рядом была бы мама – о чем бы она первым делом спросила? «С тобой все в порядке, милая?» Да, все в порядке. Шерон не ранена, ничего себе не сломала, и страшные лесные звери ее не тронули. Теперь мама знает об этом; и Шерон знает, что мама знает. Словно отдернулась завеса, отделявшая ее от мамы, Билли и от других братьев и сестер: пусть их нет рядом, но Шерон точно знает, где они, что делают и что думают. Конечно, лучше бы сейчас быть с ними, в тепле, и наконец поесть! Но и так интересно – ведь эта новая близость с семьей открыла Шерон кое-что такое, о чем она раньше не подозревала. Оказывается, Билли, противный Билли страшно испугался, когда она пропала. А теперь – смотрите-ка, как радуется, что нашлась! Значит, он все-таки ее любит! На самом деле Билли любит всех своих сестренок, только виду не показывает!
Шерон знала, что должна поспать еще часок, поэтому закрыла глаза и уснула – совсем не прежним сном.
Во второй раз она проснулась мгновенно и сразу вскочила на ноги. Хоть ноги у нее совсем занемели, но Шерон подпрыгивала на месте, притоптывала и глубоко дышала, пока онемение не сменилось покалыванием. Три минуты таких упражнений – а потом она целеустремленно двинулась в темноте сквозь густой кустарник, по двум торчащим из воды камням перебралась через ручей и уверенно вышла к стволу поваленного дерева, на котором вчера видела ярко-оранжевый трут. Шерон присела рядом, начала отламывать от трута кусочки и жадно набивать ими рот. Было очень вкусно – и безопасно; хотя большинству людей это неизвестно, но некоторые знают, что этот древесный гриб вполне съедобен.
Шерон бегом вернулась к пещерке, где провела ночь, подобрала Мэри-Лу, свою колченогую куклу, накормила ее крошками трута и напоила водой из ручья. Затем, приказав кукле молчать и вести себя тихо, углубилась в лесную чащу.
Меньше чем через час, когда еще не занялся рассвет, Шерон стояла на краю лощины. Здесь она снова погрозила пальчиком Мэри-Лу, замерла неподвижно, как дерево – навык, недоступный ни одному маленькому ребенку вплоть до сегодняшнего дня, – и всматривалась в серые сумерки, пока из травы не выскочил кролик. Заметив ее, он испуганно застыл в такой же неподвижности. Оба стояли и смотрели друг на друга; Шерон оказалась терпеливее. Кролик прыгнул и прыгнул еще раз. Она не двигалась. Он щипнул зеленый клевер под лапами, бросил на Шерон любопытный взгляд и наконец опасливо двинулся к ней. Она не шевелилась. Лишь когда кролик подошел совсем близко, Шерон прыгнула – не на кролика, а на то место, где он должен был оказаться в следующую секунду – и схватила его за уши.
Уверенно перехватила брыкающийся комок влажного меха под задние лапы и, выпрямившись, оторвала от земли. Кролик повис вниз головой – и немедленно вздернул голову вперед и вверх (кто-то где-то знал, что он так сделает). Шерон была наготове и одним резким движением левой руки свернула ему шею. Присела над кроликом и, не колеблясь, вонзила свои молочные зубки ему в горло.
Досыта напившись кроличьей крови, она предложила немного Мэри-Лу (та не захотела), чинно утерла губы пучком мокрой травы, подобрала куклу и зашагала дальше. Куда идти, она знала. Знала, где шоссе пересекается с железной дорогой, где располагаются три фермы, а где – охотничья хижина, откуда заберет ее папа. Знала, что окажется там раньше папы и подождет. Знала, какое из подвальных окон можно разбить, чтобы попасть внутрь, где лежит консервный нож, и как накачать себе насосом воды из колодца. Так здорово! Все, что нужно – знать; а если кто-то где-то знает, значит, знает и она.
И Шерон весело шагала дальше. Некоторое время с замиранием сердца мчалась на роликовой доске вместе с каким-то мальчиком далеко-далеко отсюда. Потом поболтала с папой на новообретенном языке без слов. Прежде папа сказал бы ей: «Знаешь, Шерон, я думал, что ты спишь в фургоне, а мама – что ты едешь со мной в грузовике. А представляешь, если бы у нас в самом деле оказалось две Шерон? Интересно, как бы вы поделили розовое платье?» А теперь все это явилось ей одной картинкой или, быть может, воспоминанием: две Шерон с воплями рвут друг у дружки праздничное розовое платье, а из углов изумленно смотрят на них две колченогие Мэри-Лу. Вышло очень забавно, и Шерон засмеялась. Но не только забавной картинке. За беззвучными словами отца она слышала его тревогу, и страх, и чувство вины, и огромное облегчение от того, что она, его Принцесса-Веснушка, жива и невредима – и радовалась тому, что папа так ее любит.
Добравшись до хижины, Шерон все сделала правильно. Примерно через час, выглянув в окно, заметила, что на расчищенный клочок земли перед хижиной выползла из кустов гремучая змея. Шерон побежала к оружейному шкафу, затем достала из ящика патроны тридцать второго калибра, зарядила револьвер, приоткрыла на узенькую щелочку окно, положив ствол револьвера на оконную раму, прицелилась – и ждала, пока кто-то где-то не понял: пора! Тогда она спустила курок – и одним выстрелом снесла змее голову. Затем разрядила револьвер, протерла его ветошью и убрала, и выбросила гильзу, а потом построила из стульев и диванных подушек домик; в этом домике Тони Бревикс и нашел ее спящей в обнимку с Мэри-Лу.
В сущности, Шерон прекрасно провела время. Не приходилось сомневаться, можно ли сделать то или другое – она просто знала. А самое важное, что была одна в новом месте, но не потерялась. И никогда больше не потеряется! Если только что-нибудь не разрушит это дивное новое единство – никто и никогда больше не ощутит себя потерянным, отверженным, никому не нужным и никем не любимым.
У Шерон с Мэри-Лу всегда было так: Мэри-Лу знала, что Шерон ее любит, даже когда Шерон случалось уронить ее на пол или забыть под дождем во дворе. А теперь все дети земли понимают это так же ясно, как куклы. Никогда больше ни один ребенок не станет задаваться вопросом, любят ли его на самом деле, или расти с мыслью, что не всем дано быть любимыми. Любовь – привилегия только для взрослых, для детей это базовое, неотъемлемое право: отняв у ребенка право быть любимым, мы обрекаем его на бесплодную жизнь, полную тщетных поисков безусловной родительской любви. Так было прежде; но больше этого не будет. Никогда больше ни один ребенок не будет бояться вырасти. Никогда больше ни один взрослый не будет дрожать над сосудами любви, которые теперь так легко наполнить.
«Я знаю, что тебе нужно!» – говорил мир, обращаясь к «Я»; и «Я», охватывающее мир, ясно понимало теперь ребяческую тщету своих прежних желаний – и серьезность истинных потребностей, что стояли за ними.
Тони Бревикс вошел в хижину. Шерон крепко спала. Он знал, что она ощутила его присутствие, знал и то, что это новое ощущение не нарушит ее сон. Тони поднял дочь на руки и понес к фургону; она улыбалась во сне.
book-ads2