Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 54 из 83 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Гвидо подобен ночному ветру. Массони сам так говорил. Гвидо – буйство стихии, как пожар, как ураган, и никто не знает, куда он нанесет следующий удар. Гвидо не знает страха. Так почему же я скорчился и застыл, словно пташка, зачарованная взглядом змеи? Скрипка меня не укусит. Чего ее бояться? Сейчас она нема; только когда скрипка играет, ее музыка… Значит, музыки стоит бояться? О да. О да! Музыка – это то, что растет у тебя внутри, и давит, и грозит вырваться и заполнить всю комнату, весь мир. Но стоит выпустить хоть одну ноту – и бам! бам! – тяжелая рука Панзони, пастуха с Корфу, бьет по губам и загоняет музыку обратно в горло, или дает подзатыльник, и ты летишь носом в землю, и в рот тебе забивается песок, и искры боли пляшут перед глазами. Панзони умеет слышать музыку, когда она еще не родилась, когда лежит у тебя под солнечным сплетением, давит, словно переполненный желудок; не успеваешь пропеть и ноты – он уже тут как тут. Тебе шесть или семь, ты пасешь овец в каменистых холмах, наедине с камнем, ветром и овцами, глупыми четвероногими комками пушистой шерсти; ты садишься на камень, начинаешь петь то, что не осмеливался спеть у него в хижине – но и тут он бесшумно вырастает за спиной, отвешивает затрещину, и ты летишь, кувыркаясь, по склону вниз. Со временем ты учишься. Учишься тому, что напевать себе под нос – верный способ получить взбучку, что стоит засвистеть – и тебя вышвырнут за дверь, в ночной холод, и оставят скулить под дверью до рассвета. Чувствуешь, как музыка растет внутри, но не решаешься пропеть и первый слог, ибо черные блестящие глаза Панзони устремлены на тебя: он все ведает, он ждет. Так ты постигаешь: музыка – страх, музыка – боль. И где-то глубоко внутри тебе ясно: когда вырастешь большим и сильным, музыка станет яростью и местью. И ждешь. Ты понимаешь Панзони, зачем он так поступает. Панзони знает, что музыка внутри делает тебя примечательным – иными словами, тебя начинают замечать; а Панзони не нужно, чтобы его замечали. Еще пойдут в округе слухи о мальчишке пастуха, что может напеть любую арию из любой оперы, насвистеть любой скрипичный концерт, едва его услышав – а ему такое вовсе не нужно. Панзони – контрабандист, его ремесло требует тишины. И сам он, и его овцы, и мальчишка Гвидо должны сливаться с бурыми горами и тенями на холмах. Музыка, живущая в груди и в мозгу тощего, покрытого синяками Гвидо – словно мощный маяк, способный высветить и раскрыть его делишки; свет нужно погасить, сам маяк уничтожить. «Не оглядывайся, не оглядывайся!» Будь ты проклят, Массони, будь проклята, скрипка: зачем вы заставили меня оглянуться назад?! Я отнимаю руки от лица и смотрю на скрипку. Она молчит и не двигается; гриф с завитком на конце не целится в меня, струны не срываются с колков и не тянутся, точно щупальца, готовые придушить. Я снова подцепляю ее одним пальцем, тяну к себе. Она послушно подается навстречу. Такая покорная… такая красивая… Я поднимаюсь на ноги. Сколько я простоял здесь на коленях? Ноги онемели, колени ноют. Беру в руки скрипку. Она совсем невесомая. Рука на грифе чувствует себя как дома; гладкое дерево ложится в ладонь, словно моя собственная плоть. Я сжимаю гриф. С виду скрипка казалась хрупкой – но нет, она крепкая, надежная. Когда я держу скрипку за гриф, ее корпус поворачивается ко мне. Пусть так. Я прижимаю ее к плечу, горлу, подбородку. Кто-то точно знал очертания моей шеи и левой стороны лица, едва я чуть наклоняю голову, чуть приподнимаю гриф – и мой подбородок и дерево становятся едины. Так я стою, держа скрипку, долго-долго, зачарованный, полный такого изумления, что в нем уже нет места для страха. Замечаю, что грудь моя вздымается, словно готовится издать ноту, которую услышит вся земля, что ноги расставлены, чтобы удержать равновесие, когда моя музыка покачнет мир. Это похоже на полет: мой вес уменьшается, а сила растет. Я беру смычок: большой палец сюда, указательный и средний сюда, мизинец отставлен, напряжен и согнут так, точно на нем лежит вся тяжесть смычка. Локоть выше, плечо чуть ниже… вот так: если положить мне на плечо, локоть и запястье доску, а на нее поставить стакан с водой – не прольется ни капли. Я стою так долго, пока не начинают болеть спина и плечи. Мне приходит в голову, что эта боль – не от напряжения, всего лишь от усталости. Почему-то знать это безмерно радостно. Я опускаю смычок, опускаю скрипку. Держу их в руках и смотрю на них. Они пока не издали ни звука – но это и не нужно. Открылась дверь и впустила музыку. Открылась дверь и выпустила страх. Мне не нужно играть на этом инструменте, чтобы проверить, не настигнет ли меня затрещина мертвеца. Если бы мне требовалась музыка, это означало бы, что я не уверен, что все еще его боюсь. Но я освободился от страха: я знаю, и это не нужно проверять. Массони преподал мне урок, Массони вернул мне свободу. Теперь я благодарен Массони и хочу оказать ему услугу: раз предотвратить мои преступления и освободить меня от страха перед музыкой для него важнее всего на свете (ведь он в первую очередь детектив и лишь во вторую скрипач, верно?), я позволю ему отдать мне и эту скрипку. Спасибо тебе, Массони, спасибо за чудесное превращение, что совершил ты с Гвидо! В вещах Массони я нахожу острый нож и моток проволоки. И через некоторое время – дольше, чем требуется мне обычно, но ведь сейчас я уже не тот, что прежде – открываю дверь. Скрипку убираю в футляр, а футляр прячу под мешковатое старое пальто и ухожу от Массони и всего, что он принес в мою жизнь. На эту скрипку, на раструб для музыки, что кипит во мне, я с радостью обменяю все, чем был и что делал прежде. И убью любого, кто попробует ее у меня отнять. Глава пятнадцатая Та спора, «вареная резина», которую проглотил Гарлик, представляла собой жизнь – или подобие жизни. Она путешествовала в пространстве телесно, физически и, внедрившись в Гарлика, на том окончила свою задачу. Однако перенести сущность Медузы в каждого человека земные машины – даже построенные другими машинами – не могли. Только жизнь способна передавать жизнь. Чтобы сделать возможным присоединение человечества к Медузе, требовалось очень небольшое изменение, коррекция изотопов в определенных ионизированных элементах желез внутренней секреции Гарлика. Машины, неутомимо строящие друг друга, должны были восстановить (Медуза по-прежнему не сомневалась, что речь идет о «восстановлении») единство человечества, его коллективный разум, когда каждая «личность» имела бы свободный доступ к остальным, а они к ней; однако слияние с Медузой оставалось задачей Гарлика и произойти должно было в тот момент, когда его семя соединится с яйцеклеткой женщины. Медленно сомкнувшись вокруг Гарлика и начав первую из своих тончайших манипуляций, машина уловила его сон – и остановилась на нем, и наделила глубиной, силой и детальностью, скудному воображению самого Гарлика прежде недоступными. Сделала этот сон реальнее реальности: от приближения к озеру (сила того предвкушения, что испытывал он сейчас, прежде убила бы его на месте!) и до момента наивысшего наслаждения, от которого потряслась земля, и небо над головой окрасилось цветами восторга. Более того: поскольку ощущения Гарлика во сне не ограничивались человеческими пределами, ему было дано пережить это снова и снова, снова и снова, без утомления, без пресыщения, все вместе и каждую подробность в отдельности, от трепета при первом взгляде на женскую одежду – черную, и алую, и краешек белоснежных кружев – до мощного, почти убийственного оргазма. Но и этого мало: переливчатым смехом звучало где-то вдали обещание, что каждая победа Гарлика принесет ему такое же, нет, еще большее удовольствие. Пусть наслаждается сном, если ему это по душе – но пусть и во сне помнит, что это лишь сон, символ, слабое предвестие грядущей реальности. Так что, когда машины, готовые слить воедино рассеянный разум человечества, были готовы к своей миссии – Гарлик тоже проснулся и был готов. Глава шестнадцатая Воин Мбала поймал своего вора примерно через час после того, как уснул, присев в чернильно-черных зарослях астрагала, окружающего ямсовую делянку. Копье его соскользнуло на землю между ног, а сам он погрузился в глубокий сон, навеянный усталостью и страхом – так что, быть может, на самом деле преступника остановила тень его отца, незримо охраняющая поле. Или, возможно, это был другой могучий дух, именуемый Справедливостью. Как бы там ни было, вор, уходя в непроглядной тьме, прошел так близко от спящего воина, что зацепился ногой за древко его копья. Вор полетел наземь, а древко ассегая со всей силы заехало Мбале по переносице. Оба хором завопили от ужаса. Дальше дело решила воинская подготовка. Вор, большую часть жизни не державший в руках ничего, кроме чужого добра, да и то нечасто, попытался встать, но поскользнулся и снова рухнул лицом вниз. Мбала же, долгими тренировками наученный действовать инстинктивно, без размышлений, даже вырванный из сна, даже плохо понимая, что происходит и что делает он сам, испустил пронзительный боевой клич, вскочил и ударил распростертого перед ним врага ассегаем в спину. Лежащий в ужасе вскрикнул; однако крик был каким-то неправильным, как и удар, хоть и нанесенный опытной рукой. Как видно, то, что Мбала не совсем проснулся, сыграло с ним дурную шутку: он схватил копье, как оно лежало, и ударил вора не убийственным острием, а древком, способным разве что поставить синяк. – Мбала! Мбала! Не убивай меня! Мбала, я твой брат! Мбала, уже готовый перевернуть копье и довершить начатое, остановился. Пленник попытался встать, но Мбала снова ударил его древком в спину. – Нуйю?! – Да, Нуйю, твой брат, твой любимый брат! Дай мне встать, Мбала! Я ничего тебе не сделал! – Я стою на мешке с ямсом! – процедил Мбала. – За это, Нуйю, ты умрешь! – Нет! Нет, ты не убьешь меня! Ведь я – сын брата твоего отца! Твой отец хочет, чтобы ты меня пощадил! – вопил Нуйю. – Не он ли повернул твое копье тупым концом, когда ты меня ударил? Кто же это был, если не он? – настаивал он, видя, что Мбала колеблется. Разочарование и гнев заставили Мбалу ответить: – Здесь нет моего отца! Вдруг он развернулся и прыгнул на поверженного врага, лицом к его ногам, в кромешной тьме с изумительной точностью опустившись пятками ему на плечи. В миг, когда воин перенес весь свой вес на копье, Нуйю издал короткий пронзительный вопль, думая, что пришел его час. А когда твердые как камень пятки придавили его к земле, застонал, начал извиваться и бить ногами по земле, восклицая: – Дядя! О дядя! Спаси меня! Мбала наконец перевернул копье. – Лежи смирно! – рявкнул он. – Ты же знаешь, я ничего не вижу! – Дядя! Дядя! – Теперь ты взываешь к нему! Теперь боишься демона! Теперь ты веришь, вор? – с насмешкой проговорил Мбала и слегка ткнул его копьем между почек, ровно настолько, чтобы чуть-чуть оцарапать. Нуйю взвыл нечеловеческим голосом и разразился рыданиями. – Дядя! Дядя!.. – восклицал он сквозь слезы; и вдруг резко умолк и затих. Мбала прекрасно знал этот трюк и был к нему готов; однако в следующий миг, увидев, как удлиняется, бежит по кустам астрагала и исчезает в колючих зарослях его собственная тень, и думать забыл о трюках. – Дядя? – повторил Нуйю. Теперь в его плачущем голосе звучало какое-то новое выражение, и… и было что-то еще? Нуйю лежал головой к ямсовому полю, Мбала стоял к нему спиной. Поле было более или менее круглой формы, с беспорядочно разбросанными по нему кустами ямса. Со всех сторон окружали его заросли астрагала, а за ними колючий терновник. На границе поля, почти точно по четырем сторонам света, высились четыре камня. Лужайка, на которой рос ямс, когда-то, вероятно, была склоном каменистой горы, но какой-то забытый катаклизм расколол гору надвое, с северо-востока на юго-запад, и затем еще раз, с северо-запада на юго-восток. Гора распалась на четыре монолита, усадка и эрозия расширили пространство между ними; это пустое пространство обнаружил покойный отец Мбалы, расчистил и начал сажать здесь ямс. На местном языке это место именовалось «Рот Великана»: говорили, что если человек встанет меж четырех камней и крикнет, голос его будет слышен во все стороны на расстояние дня пути. – Дядя, о дядя! – восклицал Нуйю с такой страстью в голосе, что Мбала с любопытством обернулся к нему. Нуйю лежал, вздернув голову вверх и назад под невероятным углом, глаза его почти выкатились из орбит, а темное лицо было… серебристым! Мбала спрыгнул с него, перевернувшись в воздухе, присел и уставился вверх – на плывущий по небу серебряный шар. В центре ямсового поля, на высоте примерно десяти футов, шар остановился и завис. Нуйю громко всхлипнул. Мбала бросил на него взгляд – и, не понимая, зачем это делает, и не пытаясь понять, протянул руку и помог ему встать. Теперь они стояли и смотрели вместе. – Как луна… – пробормотал Мбала. Окинул взглядом пейзаж, освещенный серебристым светом, затем снова посмотрел на шар. От шара исходило ровное яркое сияние, странным образом не оставляющее следа на сетчатке глаза. – Он пришел, – произнес вор. – Я позвал его, и он пришел. – А что, если это демон? – Ты сомневаешься в собственном отце? – Отец… – прошептал Мбала. Серебряная сфера опустилась к самой земле. А потом открылась. Вся она была полна дверей, и все они поднимались кверху, так что серебряный шар оказался испещрен отверстиями. Из него вырвался луч света – но света, непохожего ни на что из того, что видел раньше Мбала. Розовато-лилового, с зелеными отблесками. И, хоть воздух был чист, а серебристое сияние ярко освещало все вокруг, видеть сквозь этот свет не удавалось. Мало того: луч света не тускнел, не рассеивался постепенно – обрывался, словно наткнувшись на невидимую стену, хотя никакой стены здесь не было. Странный обрезанный луч пошарил вокруг, добрался до края зарослей астрагала и в них углубился. Раздался неровный журчащий звук, словно быстрый поток несся по каменистому ложу. Казалось даже – что-то движется по лучу назад и вверх, к шару, однако толком разглядеть не удавалось. Медленно пробравшись сквозь заросли астрагала и добравшись до терновника, лиловый луч остановился. Или нет, не остановился. Начал выкашивать астрагал, медленно и аккуратно, точно следуя границе терновника. Там, где проходил лиловый луч, кусты исчезали: оставалась голая земля, присыпанная каким-то белым веществом, какого Мбала и Нуйю раньше не видели. Это вещество испарялось на глазах, и земля после него оставалась влажной. – Ты и теперь сомневаешься? – пробормотал Нуйю. – Кто, как не твой отец, станет расчищать поле? Они стояли, в благоговейном трепете наблюдая, как серебристая сфера расчищает землю. Когда луч приблизился к ним, попятились и отступили в терновник. Если сфера со своим лучом и заметила их движение или их самих, то не подала виду. Она просто следовала дальше, срезая и собирая кусты астрагала, растения с высоким содержанием селена. Срезав весь астрагал на лужайке, сфера погасила луч, закрыла люки, со щелчком сфотографировала это место на прощание и взмыла в небеса, где, на высоте десяти тысяч футов, настроила свои сенсоры, обнаружила еще одни заросли астрагала к северу отсюда и помчалась туда за единственным, что ее интересовало – источником селена. Мбала и Нуйю с опаской вышли на расчищенное поле и огляделись вокруг, в бледном свете занимающейся зари. Нуйю коснулся земли рукой. Земля была холодной и влажной. В ямке он заметил немного того странного белого вещества, зачерпнул его ладонью. Оно растаяло, оставив по себе несколько капель воды. Нуйю вытер руку о набедренную повязку, сказав себе, что удивляться тут нечему: где одно чудо, там и второе. Мбала все еще смотрел в небо.
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!