Часть 6 из 22 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Раздел «Дигест», посвященный толкованию понятия «преступление против величия», содержит исчерпывающий перечень всевозможных изменнических действий, относящихся к этой категории (XLVIII.IV). Для начала подчеркивается, что «преступление против величия», во-первых, «весьма близко к святотатству», а во-вторых, совершается «против римского народа или против его безопасности». Что до императора, то считалось излишним даже поминать его имя всуе, поскольку он стоял надо всем и являл собою олицетворение всего римского народа и воплощение его воли и чаяний, а потому всё, что было направлено против принцепса, было направлено и против народа, и наоборот. Далее, передача сведений врагам, поднятие оружия против государства или подстрекательство войск к мятежу — это, естественно, измена; здесь определения вопросов не вызывают. Угроза государственной безопасности со стороны людей, «вооруженных боевым оружием или камнями» и захватывающих публичные места либо храмы, — тоже не вызывает вопросов. Случаи, когда «происходит сходка или собрание, или люди призывались к восстанию», казалось бы, тоже на своем месте, вот только по этому пункту можно было с легкостью инкриминировать государственную измену любой группе лиц, собравшихся где бы то ни было по какому угодно случаю вне всякой зависимости от предмета и характера обсуждения. Следовательно, совершенно любая — как публичная, так и приватная — встреча даже весьма ограниченного круга лиц была чревата риском ее интерпретации властями как политического мероприятия и угрозы государственной безопасности. Всё-таки силен был страх властей перед любыми проявлениями самоорганизации людей. Раз уж люди собрались в группу, значит, по мнению властей, жди насилия и пожаров; кроме того, эти люди нападают на чиновников, мешают захоронению мертвых (Дигесты, XLVIII.VI). Отчасти подобные гипертрофированные страхи являлись оборотной стороной желания властей регламентировать общественную активность и контролировать ее во имя поддержания общественного порядка и спокойствия. Но в то же время такая опасливая подозрительность отражала также и крайне слабый уровень охраны правопорядка на большей части территории империи. Малочисленные солдатские патрули были способны кое-как пресекать лишь насильственные преступления в исполнении одиночек, но никак не подавлять сколь бы то ни было серьезные вспышки массовых беспорядков или силовых разборок между общинами. Любая смута угрожала быстро выйти из-под контроля и перерасти в мятеж; поэтому, если бунтовщики не утихомиривались сами по себе, приходилось вводить войска и безжалостно затаптывать очаг сопротивления режиму.
О высочайшей степени значимости образа императора и символов императорской власти для правящего режима свидетельствует уже то, что даже оскорбление любой из его многочисленных статуй могло быть квалифицировано как измена. Закон скрупулезно оговаривает исключения, согласно которым не совершает преступления против величия тот, кто случайно толкнул статую или бросил в нее камень. Можно представить всю степень ужаса, который испытал человек, застигнутый за чем-то подобным. Людей, вероятно, довели до такой паранойи на почве обращения с образом императора, что во II веке власти даже специально оговорили: можно продавать статую цезаря, пока она не освящена в храме (XLVIII.IV.1.5). Тацит описывает случай, когда некто был оправдан за переплавку серебряной статуэтки императора (Анналы, III.70). Каракалла требовал судить тех, кто мочился возле статуй, усматривая за подобными жестами личное оскорбление. И подозрения Каракаллы были вполне оправданны, поскольку его статуи по всей империи римляне с большой радостью уничтожали, получив известия о гибели государя (Жизнеописания августов, XIII.V.7). Статуями дело не ограничивалось. Любые повреждения изображения императора также могли быть сочтены актами государственный измены, равно как и любые словесные нападки на императорскую особу. Позднейший, уже византийский закон 392 года разъясняет, что императоры могли милостиво даровать прощение тому, кто допустит хулу в их адрес по причине опьянения или безумия, но при этом закон столь же недвусмысленно дает понять: императоры должны доподлинно знать, что именно было о них произнесено, прежде чем принимать решение о помиловании (Codex Iustiniani, IX.VII.1).
Отдельную проблему представляло острое нежелание магистратов проходить мимо малейшей возможности подчеркнуть свою преданность режиму суровыми приговорами любому обвиняемому в покушении на оскорбление императорского образа. Был даже принят закон, предписывавший судьям принимать во внимание репутацию обвиняемого. Не являлось ли высказанное уважение императору лишь оговоркой? Безрассудных людей следует порой извинять, как принято извинять сумасшедших. Действительно, кто в здравом уме осмелился бы прилюдно поносить замечательного и мудрого императора (Дигесты, XLVIII.IV.7.3)? Гораздо полезнее выяснить, не было ли у подозреваемого соучастников, не состоял ли он в преступном сговоре с целью государственной измены (Павел, Сентенции, V.XXIX.2). Ради обеспечения законной возможности для неукоснительного соблюдения последнего правила еще божественный Август предусмотрел хитрый маневр в обход действовавшего во все времена запрета на применение к рабам пыток ради получения показаний против их хозяев: сначала следовало заставить этих последних продавать рабов государю, а затем допрашивать, ведь рабы перестанут принадлежать подсудимому (Кассий Дион, Римская история, LV.5). Так императоры получили полную свободу в свое удовольствие выпытывать из выкупленных рабов подозреваемых всю подноготную об истинных планах и замыслах их бывших хозяев.
ДАМОКЛОВ МЕЧ
Когда Цицерону понадобилось красочно описать все тяготы единоличной власти, он поведал историю об угодливом льстеце по имени Дамокл при дворе сицилийского тирана Дионисия II Сиракузского. Раболепствуя перед правителем, Дамокл воскликнул: «Как, должно быть, повезло Дионисию, ведь тот обладает такими богатством и властью!» В ответ тиран предложил Дамоклу испытать все прелести царской жизни на себе, а когда тот согласился, усадил его на трон. Но едва лишь Дамоклу почудилось, будто он на верху блаженства, выяснилось, что прямо над троном Дионисий приказал подвесить к потолку блестящий меч; орудие держалось лишь на конском волосе. Очень скоро Дамокл взмолился, чтобы его освободили, ибо осознал, что власть приносит также страх и опасность (Цицерон, Тускуланские беседы, V.21).
Неудивительно, что жизнь в атмосфере неотступного страха делала императоров крайне мнительными и подозрительными, хотя, по правде говоря, у них действительно не было никаких оснований верить в надежность их личной охраны. Поэтому прежде и превыше всего императоры опасались убийц. Как-то раз в конце 182 или в начале 183 года император Коммод находился в Колизее и наблюдал представление. В императорскую ложу прокрался его друг Клавдий Помпеян. Этот мужчина был помолвлен с племянницей императора, дочерью его сестры Луциллы, причем, по слухам, состоял в связи и с девушкой, и с ее матерью. Возможно, так он и стал приятелем Коммода, часто пировал вместе с ним и сопровождал в «юношеских забавах». Но на сей раз вместо дружеского приветствия императору Клавдий Помпеян занес меч и объявил: «Смотри, вот что послал тебе сенат!» Потратив драгоценные секунды на эти эффектные слова, несостоявшийся убийца дал время телохранителям, и Коммод на первый раз отделался испугом. Многих после этого казнили или сослали по обвинению в причастности к заговору. Некоторые источники, относящиеся непосредственно ко времени событий, указывают на причастность к событиям кое-кого из членов семьи Коммода, а идею и план устранения государя приписывают Луцилле; ее впоследствии сослали, а в ссылке убили, пощадив, впрочем, двух ее детей (Кассий Дион, Римская история, LXXIII.4–6). Вопрос о том, правду ли сказал Помпеян и действительно ли покушение готовилось при широкой поддержке сенаторов, остается открытым. Но в том, что сам Коммод принял его слова за чистую монету, нет ничего удивительного, как и в том, что его отношения с сенатом после этого становились всё хуже и хуже. За время своего правления Коммод столкнулся с целым рядом заговоров, и, как следствие, чем уязвимее он себя ощущал, тем жестче становился его диктат по отношению к враждебному окружению. В итоге преисполненный страха и никому, включая близких, не доверяющий Коммод самоустранился от публичных дел. Он однозначно был не первым и не последним римским императором, отреагировавшим на тревожные перипетии пребывания в роли первого лица подобным образом. Еще Тиберий, всего лишь второй по счету император, за полтора века до Коммода проторил эту дорогу и долгие годы правил дистанционно, уединившись на собственной вилле на острове Капри.
История покушения Помпеяна на Коммода также вскрывает, насколько часто в заговоры оказывались вовлечены родные и близкие императоров. Впрочем, это и не удивительно, учитывая, что потенциальные соперники в борьбе за верховный титул в системе династического правления не могли не входить в круг семьи действующего императора; отсюда и страх перед ними, а от страха недалеко и до обвинений ближайших родственников в измене, которые и случались с незавидной регулярностью. Нерон, к примеру, казнил Антонию, дочь Клавдия, за то, что та отказалась выйти за него замуж, обвинив ее в попытке переворота. Так рассказывает историк Светоний, добавляя, что «за ней последовали остальные его родственники и свойственники», включая молодого фаворита матери Нерона по имени Авл Палатий. Император считал, что его мать Агриппина «любила этого юношу и внушала ему надежду на власть». Поэтому Нерон якобы даже изнасиловал его, прежде чем казнить, со словами: «Пусть теперь моя мать придет поцеловать моего преемника!» Был у Нерона еще и пасынок Руфрий Криспин, рожденный его второй женой Поппеей от ее первого мужа. После ее смерти (как считается, по вине самого Нерона, который якобы ударил беременную Поппею ногой в живот) государь приказал, чтобы мальчика утопили его рабы, пока тот будет ловить рыбу. Нерона настораживали забавы ребенка: тот позволял себе играть в императора. Нерон также отправил в изгнание Тускуса, сына своей няни, который, находясь в служебной поездке в Египте, пользовался банями, построенными специально для государя (Светоний, Нерон, 35).
Хотя Светоний и обвиняет в насилии над близкими лично Нерона, следует отметить, что любые родственные и дружеские отношения с императором были, скажем так, изначально скомпрометированы самим соприкосновением с его неограниченной властью. Невозможно было, являясь императором, не испытывать подозрений ни к ближайшим советникам, ни к членам семьи. Другое дело, что у Нерона, судя по всему, в отличие от большинства других правителей подозрительность либо развилась до паранойи, либо имела весьма веские основания в силу множества угроз, с которыми ему довелось столкнуться. Так или иначе, всем без исключения римским императорам приходилось считаться с вероятностью внезапного и предательского покушения на их жизнь со стороны кого-либо из родных или близких.
Но императоры могли использовать обвинения в измене еще и для пополнения оскудевшей казны. Историки инкриминируют Нерону и такого рода злоупотребления. Светоний сообщает: император, издержавшись до нищеты, задерживал жалованье солдатам и ветеранам, что было очень опасно. Поэтому, помимо изобретательного финансового законотворчества (взять хотя бы постановление, согласно которому ему в наследство причиталось пять шестых имущества вольноотпущенников, безосновательно приписанных к его родственникам[48]), Нерон постановил, чтобы наказанию по закону об оскорблении величества подлежали любые подозрительные слова и поступки, — тем самым прямо провоцируя доносы, чтобы затем конфисковать имущество приговоренных (Светоний, Нерон, 32). Ровно то же вменяется в вину и Домициану, который истощил казну, а затем велел конфисковывать имущество в результате самых разных обвинений, в том числе против императорского величия (Светоний, Домициан, 12). Согласно Плинию Младшему, казна обогащалась не столько от действия законов, «сколько от исключительных и единственных в своем роде преступлений против величества, и притом приписывавшихся людям, чистым от каких-либо преступлений» (Панегирик императору Траяну, 42)[49].
Адресат панегирика Траян пришел к власти вскоре после убийства Домициана и недолгого переходного правления престарелого реформатора Нервы. Плиний восхваляет Траяна за то, что тот перестал полагаться на доносы рабов и тем восстановил доверие в обществе. Верить нам этому свидетельству или воспринимать его как циничное славословие придворного с целью снискать благосклонность императора? Или просто и честно сказать, что ничего, кроме подобной лести, Плиний произнести и не мог? Ведь перед нами, собственно говоря, панегирик в классическом смысле, то есть заранее заготовленная речь для публичного восхваления императора в его присутствии. Впрочем, я полагаю, что на основании сообщений Плиния, Светония и Тацита, относящихся к одному и тому же времени, можно заключить, что на рубеже I и II веков действительно произошел если и не перелом, то, как минимум, мощный сдвиг акцентов в образе и стиле императорского правления. Нерон и Домициан, войдя в клинч с сенаторским сословием, пытались использовать закон в качестве кнута и с его помощью приструнить и поставить под свой контроль влиятельных и потенциально опасных представителей высшего класса. Конфликт, естественно, вошел в историю; одно из его следствий — отталкивающие портреты этих государей, созданные ангажированными родовитыми историками. Восторженные излияния Плиния в адрес Траяна, возможно, и содержат преувеличения, однако Траян в анналах римской истории повсюду предстает в образе доброго правителя, да и сенат, вероятно, недаром официально присвоил ему почетный титул optimus princeps («наилучший государь»). Траян умел править параллельно с аристократией, а не поверх ее голов. Возьмем, к примеру, его реакцию на обвинения клеветников, утверждавших, будто ближайший друг Траяна по имени Лициний Сура строит против него козни, намереваясь его умертвить и захватить власть. Император доказал их неправоту тем, что как-то раз без приглашения пришел в гости к Суре, отослав свою стражу. Также он попросил цирюльника Суры побрить его (Кассий Дион, Римская история, LXVIII.15).
Всякий раз в период разлада отношений между императором и сенатом у сторон возникали взаимные опасения и подозрения. Классический пример — случай с императором Коммодом. Тот в облачении гладиатора выступал на арене Колизея, где охотился на зверей. В какой-то момент он отстрелил голову страусу. Затем, подойдя к ложам сенаторов, встал перед ними и поднял в одной руке голову птицы, а в другой — окровавленный меч. Дион сообщает: сенаторам очень хотелось смеяться, а потому они стали жевать лавровые листья со своих венков, чтобы движением челюстей скрыть признаки смеха.
Впрочем, Дион явно лукавит. Едва ли сенаторам было до смеха, ведь Коммод незадолго до этого казнил многих высокопоставленных людей. Не делая исключений ни для близких, ни для выдающихся деятелей, Коммод казнил шесть бывших консулов вместе с семьями, многих действующих консулов и проконсулов и бессчетное множество граждан рангом пониже. Если кому-то интересно мое личное мнение — сенаторы были запуганы.
В ситуации общей паранойи люди переставали доверять друг другу. Многоопытный придворный вольноотпущенник Грапт ловко сыграл на нелепых подозрениях Нерона в отношении Корнелия Суллы. Внешняя беззаботность Суллы казалась Нерону притворной, а за его простотой он усматривал хитроумие коварного заговорщика. В ту пору Нерон имел обыкновение развратничать в тавернах среди проституток за чертой города — в районе Мульвиева моста. Грапт утверждал, что Сулла устроил засаду на Фламиниевой дороге — то есть на пути обратно в город. Доказательств не имелось; обвиняемый был слишком глуп, чтобы придумать подобный план, не говоря уже о том, чтобы привести его в исполнение. Но Нерон на всякий случай приговорил Суллу к полагавшемуся за подобное преступление пожизненному изгнанию и сослал в Массилию (современный Марсель), за пределы родины (Тацит, Анналы, XIII.47). Подобные проявления произвола и несправедливости задевали сановников за живое. Сам Тацит служил сенатором, а со временем возвысился до консула, как и его друг Плиний Младший, и оба успели на старости лет побывать еще и наместниками в провинциях. Светоний, протеже Плиния, заведовал императорской канцелярией при Траяне и Адриане. Государственные мужи такого уровня первыми и пострадали бы самым непосредственным образом от любого серьезного раздрая между элитой и императором. Именно поэтому в своих произведениях они уделяли так много внимания взаимоотношениям августейших особ с сенатом и властями провинций.
Насколько сильно взгляды этих позднеантичных авторов окрашивают наше восприятие событий той эпохи? Исторические труды Тацита и Светония лежат в основе почти всей современной литературы о Древнем Риме, и их влияние неизбежно присутствует в любом произведении. Биографический роман Роберта Грейвза «Я, Клавдий» был основан на текстах двух означенных древних авторов. Благодаря этой книге императорский дом стал ассоциироваться со змеиным гнездом, кишащим грызущимися между собой ядовитыми тварями. С тех пор этот образ раз за разом воспроизводится и пропагандируется практически во всех новейших произведениях популярных жанров, касающихся римской политической жизни: можно вспомнить, как Коммода выставляют отцеубийцей в кинофильме «Гладиатор», смакуют бесконечные интриги в императорской семье в телесериале «Рим» производства HBO. Но почему бы нам не отрешиться от этих навязчивых клише и не дать собственную, объективную и беспристрастную оценку римской политической жизни, вместо того чтобы и дальше обреченно взирать на события давно минувших дней глазами политически искушенных и ангажированных летописцев — современников той эпохи?
БОРЦЫ ЗА СВОБОДУ?
До сих пор мы обсуждали изменнические деяния элиты. Однако мы располагаем и свидетельствами противостояния правящему классу со стороны простых людей. В Египте имелась многовековая традиция народного сопротивления иноземному владычеству, сложившаяся еще в эпоху завоевания страны Александром Македонским и последующего оккупационного правления греческой династии Птолемеев. В одном папирусе III века содержится пророчество: «Рано или поздно несдобровать богачам: высокомерие их будет попрано, а добро изъято и передано другим. <…> Бедные возвысятся, а богатые унижены будут» (P. Oxy. 31.2554). В настоящих «Оракулах Сивилл» (не путать с официально опубликованными позже «Книгами Сивилл», использовавшимися для гаданий в периоды кризисов) с нескрываемой надеждой предсказывается наступление времени, когда «нечистый» и «жалкий» город разврата Рим будет стерт с лица земли теми, над кем простер до поры свое владычество. Город будет «испепелен», а молодые римляне и римлянки проданы в рабство, дабы почувствовали, каково жилось тем, кого они сами поработили (см.: V. 386–433; V.155–78; III.356)[50]. В этих текстах, кстати, символом воплощенного зла и присущей Риму порочности служит образ Нерона[51]. Проще всего было бы отнести эти тексты к категории изредка случавшихся в провинциях выплесков недовольства центральной властью, однако они как минимум указывают на то, что не одна лишь римская элита задумывалась над вопросами справедливости и вообще адекватности имперского правления. Даже самые обычные люди вполне могли представить себе времена, когда общественное устройство полностью перевернется.
Мы не можем судить, насколько распространены были подобные настроения среди тех, кто находился под римским «игом». И в том, что текстов, свидетельствующих о недовольстве населения провинций, сохранилось так мало, нет ничего удивительного. Ведь для их написания требовалась не только отчаянная смелость, но еще и элементарная грамотность. Да и судить о наличии или отсутствии у народов империи сомнений в легитимности и эффективности режима проще по их делам, нежели по словам (тем более что изустная молва до нас не дошла). Вероятно, об этом мы можем судить только по случаям народных бунтов: о них, по крайней мере, до нас дошли хоть какие-то фактические свидетельства. Итак, мы установили, что любое массовое сборище было чревато обвинением в измене. Власти были заинтересованы в пресечении актов коллективного неповиновения в зародыше хотя бы по той причине, что они потенциально могли поколебать стабильность системы (пусть локально и временно), а кроме того, повлечь серьезные убытки вследствие недоимок в казну и непредвиденных расходов на подавление народных восстаний, если таковые вдруг действительно разгорятся. Источники обычно не уточняют, сколько бунтовщиков погибло и сколько было казнено в результате подавления того или иного мятежа: авторам хроник это ничуть не интересно. То же самое касается и деталей требований смутьянов, которые приводятся изредка — разве что для разъяснения политической подоплеки событий. Но, по крайней мере, мы получаем хоть какое-то представление о подробностях коллективных выступлений простых людей против правящего режима, которые грамотная и, как следствие, пишущая элита сочла заслуживающими упоминания в исторических хрониках.
Самой распространенной причиной недовольства и бунтов являлась нехватка продовольствия, вызывавшая, по свидетельству историка Аммиана Марцеллина, «постоянные» жалобы со стороны народа (Римская история, XXI.12.24). Зачастую народ взбудораживался даже не из-за реального дефицита, а всего лишь из-за слухов о грядущем голоде: например, вследствие неприбытия в срок кораблей с зерном из Северной Африки. Формально такие «хлебные бунты» можно было отнести и к категории мятежей изменников, но мы видим, что императоры относились к ним достаточно снисходительно. Причина проста: народные волнения подобного рода не преследовали каких-либо политических или подрывных целей, а были направлены на установление хоть какого-то диалога с властями. Да и действительно, что еще оставалось делать людям перед реальной или кажущейся угрозой голода, кроме как пытаться докричаться, а если не услышат, то и достучаться до властей? Не следует квалифицировать подобные мероприятия ни как восстание, ни как беспорядки. Устраивая хлебные бунты, народные толпы в целом не преследовали, как нам видится, никаких иных целей, кроме восстановления общественно-политического договора с властями, согласно которому правительство обязуется обеспечивать людей пищей по доступной цене в обмен на поддержку. Мы говорим, таким образом, о массовых выступлениях консервативных слоев простонародья за восстановление исконного порядка.
Однако то, что людям приходилось напрягать последние силы, просто чтобы быть услышанными, говорит о многом. Властям не было никакого дела до будничных проблем порабощенных народов, но они были весьма заинтересованы в недопущении проблем, способных вызвать дестабилизацию.
Но, конечно, есть у нас перед глазами и примеры беспорядков, происходивших вследствие того, что элита пренебрегала народными нуждами. Перестав соответствовать ожиданиям плебса, богачи порой спасались бегством из города, взбунтовавшегося из-за иссякших запасов зерна и масла (Симмах, Письма, VI.18). От этих историй смердит гнилостью людей, озабоченных лишь прикрытием собственных задниц, но никак не участью голодных граждан, что брошены ими на произвол судьбы. Императору, однако, было опасно прятать голову в песок. Ведь он считался благодетельным отцом народа, и самоустранение от народных бед в лихую годину означало бы подрыв его легитимности в глазах граждан. При бунтах в провинциях император нередко пытался принуждать местные элиты к умиротворению народа и за счет этого лишь укреплял свой авторитет в глазах простых людей в качестве пусть и далекого, но справедливого и всеблагого правителя.
Но не все бунты преследовали столь же аполитичные цели, как хлебные. Причем, как отмечает Аммиан, «самый пустой и ничтожный» инцидент мог дать «повод к бунту» против властей (Римская история, XV.7.2)[52]. Отдельным законоположением регулировалось, как быть с юношами, которые особенно громко шумят на зрелищах (Дигесты, XLVIII.XIX.28.3). В главе 1 мы уже рассматривали кровавое массовое побоище со множеством жертв, произошедшее между жителями Нуцерии и Помпей, начавшееся «с безделицы», а именно с обоюдных оскорбительных скандирований домашних и гостевых трибун во время представления гладиаторов (Тацит, Анналы, XIV.17). За такой бунт власти могли покарать провинившихся с особой жестокостью именно из-за того, что беспорядки не оправдывались никакой высшей целью. В итоге Помпеям выписали запрет на проведение любых публичных сборищ сроком на десять лет (впрочем, вскоре запрет был то ли снят, то ли забыт).
Цирковые игры также иногда служили для толпы удобным случаем докричаться до императора и высказать ему свою политическую позицию. В правление Септимия Севера зрители, зная о его присутствии в амфитеатре, решили высказать негодование по поводу продолжительной гражданской войны и стали хлопать в унисон и декламировать: «Доколе нам это терпеть? Сколько еще воевать нам друг с другом?» Вскоре им наскучило, они закричали: «Довольно!» — и снова обратили внимание на скачки (Кассий Дион, Римская история, LXXV.4.4).
Трудно сказать, сговаривалась публика или нет, но скандировать пацифистские лозунги прекратила явно вовремя, догадываясь, вероятно, о пределе императорского терпения и опасаясь переступать черту.
Игры до какой-то степени заместили фактически упраздненные Августом народные собрания времен республики: государи теперь встречались с подданными в непринужденной праздничной обстановке, что и делало возможным оглашение народом своего мнения. Однако выражение несогласия или недовольства, подобное вышеописанному, нормой всё же не считалось. Подобные случаи были единичными, а потому знатные мужи-историки и собирали их в качестве назидательных историй для знатных мужей-правителей. Однако народ фигурирует в них, скорее, в качестве декорации для придания колоритного антуража творящемуся в сферах высокой политики. Но и эти примеры указывают на способность людей занимать критическую позицию в отношении режима. Нет сомнения, что люди не рассчитывали на полное соответствие действительности красивым речам и имели запас терпения для того, чтобы принимать неминуемые недостатки. К тому же практически все понимали, что озвучивать или выказывать недовольство крайне рискованно, и предпочитали на людях и даже в кругу семьи благоразумно помалкивать и не сетовать на жизнь вслух, памятуя о том, что и у стен есть уши. Но вышесказанное правило действовало ровно до тех пор, пока император и/или его чиновники не начинали заведомо и злостно не выполнять принятые на себя базовые социальные обязательства, а именно: обеспечение граждан зерновым пайком и поддержание минимального уровня законности. Если это не соблюдалось, риск конфронтации с властями становился оправданным.
Интересным источником, позволяющим по-настоящему оценить политическую силу толпы (если взглянуть на этот текст под непривычным углом), служат «Деяния святых апостолов». Текст повествует о том, как двенадцать учеников и примкнувший к ним Павел проповедовали Евангелие по всем восточным землям, а затем и в Риме после смерти Иисуса. Слово Христово в передаче благовестников положило начало беспорядкам в шести различных местах. В Фессалониках «не уверовавшие [во Христа] иудеи», обратившись к градоначальникам, обвинили апостолов в том, что «эти всесветные возмутители <…> поступают против повелений кесаря, почитая другого царем, Иисуса» (17:6–7). А однажды Петра и Иоанна привели на допрос к первосвященникам и приказали им прекратить проповеди. В Эфесе уже сам Павел вызвал «мятеж против пути Господня» и себя лично, поскольку его проповедь сводила на нет значимость культа и местного храма Артемиды, угрожая лишить заработка местных ремесленников, в основном работавших при этом храме. Жители Эфеса стихийно собрались на площади у храма и около двух часов скандировали: «Велика Артемида Ефесская!» (19:23–41). В Филиппах Павел весьма опрометчиво изгнал духа прорицания из невольницы-служанки, приносившей ее господам большие доходы своими прогнозами. Лишившись дойной коровы, обиженные хозяева схватили Павла и его спутника Силу, «повлекли на площадь к начальникам», чтобы предъявить обвинение: «Сии люди, будучи Иудеями, возмущают наш город и проповедуют обычаи, которых нам, Римлянам, не следует ни принимать, ни исполнять». Воеводы, как сообщает Писание, велели сорвать с христиан одежды и бить их палками.
Павла, кстати, секли неоднократно — вопреки тому, что он, как римский гражданин, имел иммунитет от телесных наказаний… Впрочем, в Филиппах власти, узнав об этом, даже принесли ему извинения. Местное руководство в провинциях всегда страшилось волнений — прежде всего из-за риска навлечь на свою вотчину карательную военную экспедицию из Рима. В «Деяниях» описан, вероятно, не самый типичный и благополучный период жизни римских провинций, но сам этот текст помогает ощутить, как народные массы могли внезапно оказаться вовлеченными в круговерть политических событий и как местное руководство делало всё возможное для их усмирения. Что до политических воззрений народных масс, то они всегда и везде являли причудливую смесь радикализма и консерватизма. Если бы мы питали надежду обнаружить где-то на просторах Римской империи преобладание радикальных настроений, нас ждало бы горькое разочарование.
Нам трудно судить, насколько часто протесты выливались в насилие. Кажущаяся готовность римлян проявлять буйство в решении личных споров вроде бы подсказывает, что и сообща они вполне могли быть быстры на расправу. В летописях значительная часть народных протестов заканчивается бунтами, но историки, вероятно, фиксировали подобные события только в тех случаях, когда дело доходило до крайностей. Очевидно, в пору особых тягот народ мог без зазрения совести напасть хоть на самого императора. Светоний рассказывает, как во время волнений из-за нехватки зерна императору Клавдию пришлось пробираться к себе во дворец через черный ход (Божественный Клавдий, 18). Далее он описывает всесторонние усилия по обеспечению бесперебойного снабжения Рима, предпринятые Клавдием во исполнение наказа в грубой форме, полученного от населения. Впрочем, совершенно ясно, что собравшаяся толпа не намеревалась причинять вреда здоровью императора, — иначе в него полетели бы не хлебные корки, а камни или даже дротики со стрелами. То, что описывается здесь, аналогично забрасыванию политиков яйцами, которое практикуется сегодня. Швыряя в императора заплесневелыми объедками, народ указывал ему на постыдность невыполнения прямого императорского долга — кормить подданных. Похожим нападкам, согласно всё тому же Светонию, подвергались и Веспасиан, которого, в бытность его наместником в Африке, по каким-то причинам забросали репой, и Вителлий, в которого однажды и вовсе швыряли грязью и навозом.
Источники показывают также, насколько нетерпимыми к любой оппозиции бывали императоры. В Путеолах как-то раз столкнулись лбами городские чиновники и знать, с одной стороны, и местное население — с другой, так что обе стороны даже отправили посольства в сенат: первые жаловались на насилие, чинимое толпой, вторые — на жадность магистратов и влиятельных граждан. Тацит пишет, что волнения сопровождались «швырянием камней и угрозами поджога», а потому, дабы «не допустить кровопролития и вооруженной борьбы», в город — очевидно, по приказу императора — была отправлена когорта преторианцев, страх перед которыми, «а также казнь нескольких человек быстро восстановили согласие среди горожан» (Анналы, XIII.48). Сегодня подобные методы «восстановления согласия» принято квалифицировать как «вооруженное подавление гражданского протеста».
Естественно, вводя войска, императоры рисковали лишиться народной поддержки. Зачастую правителям приходилось искать баланс между поддержанием общественного порядка методами подавления и удовлетворением требований народа. Удобнее всего было обвинить во всех бедах местных чиновников. В середине IV века цезарь Констанций Галл отказался помогать страшившимся голода жителям Антиохии подвозом провианта из соседних провинций и просто указал на стоящего рядом консуляра Сирии Феофила, которого и забили до смерти (Аммиан Марцеллин, Римская история, XIV.7.5–6). А ведь зачастую римские наместники собственными силами ничего поделать не могли. Так, префект Рима Тертулл тоже как-то раз столкнулся с толпой, разгневанной перебоями в поставках продовольствия. Когда дошло до открытых угроз его жизни, префект выставил перед собой двух малолетних сыновей и сообщил толпе, что и они умрут с голоду, если ветер не переменится и корабли с зерном не причалят. И этот акт отчаяния неожиданно сработал. Толпа, разжалобившись, умолкла, осознав, что все здесь в одной лодке, а вскоре всеобщими молитвами море успокоилось, и корабли вошли в порт (XIX.10).
БОЯЗНЬ ТОЛПЫ
Включение описаний народных волнений в повествования римских историков свидетельствует о том, что они считались событиями высокой политической значимости. Также это отражает и неизбывный страх представителей элиты оказаться, подобно Клавдию, в окружении враждебно настроенной толпы. В разных формах и в разной степени боязнь толпы была присуща всем сенаторам, всадникам и прочим представителям правящих классов и привилегированных сословий, ведь их в империи было от силы 200 тысяч против 60–70 миллионов населения, изнывавшего под их гнетом. Необходимость сидеть на крышке такого котла с бурлящими массами не доставляла удовольствия. Отсюда и чувство глубочайшей тревоги, которым проникнуты все дошедшие до нас описания массовых народных сборищ. Власть имущие всегда имели основания опасаться, что те перерастут в нечто большее. И свирепые законы против подстрекателей к мятежу служат лишь подтверждением тому, насколько римские власти опасались любого давления снизу и стремились подавить его в зародыше: «инициаторы мятежей и беспорядков и подстрекатели народа» распинаются на кресте, отдаются на съедение зверям, высылаются на острова — в зависимости от социального положения (Юлий Павел, Сентенции, V.XXII)[53].
Не стоит переоценивать и способность римской армии подавлять восстания местного населения. Легионы были отнюдь не столь многочисленны, как мы, должно быть, часто себе представляем. Они были рассредоточены по внешним рубежам империи для сдерживания напора враждебных варваров извне, и никто не предполагал специально снимать их с позиций для усмирения народного недовольства в глубинке. Привлечение войск всегда оставалось крайней мерой. На все остальные случаи имелась политика государственного террора, смысл которой был четко сформулирован в речи консервативного сенатора Гая Кассия по случаю убийства Педания Секунда: «Этот сброд не обуздать иначе, как устрашением» (Тацит, Анналы, XIV.44).
Императоры полагали всенародную поддержку главным источником легитимности своей власти, но латентный страх перед явлением истинной народной силы создавал в головах правящих классов параллельную реальность. В законах неоднократно упоминается термин faex populi («подонки народа»), а в одном даже предписывается наказывать смертью плебеев, «доведенных нищетой до низости и грязи прилюдного испражнения» (Codex Theodosianus, IX.42.5). Вернемся к толкователю сновидений Артемидору: если приснилось, что возлежишь на навозной куче, то это к добру для богатого, ибо означает грядущее скорое продвижение по службе. Иными словами, править людьми считалось занятием пусть и прибыльным, но грязным и дурно пахнущим. Примечательно и то, что столь презрительное отношение чаще всего распространяется исключительно на городские массы. Еще на закате республики Цицерон употребляет всё тот же эпитет faex populi, предлагая «вычерпать городские подонки и заселить [ими] безлюдные области Италии» (Письма Аттику, I.19).
А вот Ювенал видит первоисточник исходящего от простонародья смрада в тлетворном влиянии Востока: «Но ведь давно уж Оронт сирийский стал Тибра притоком…» (Сатиры, III.59–65). Далее сатирик долго перечисляет разнообразные пороки и недостатки грязных и плюгавых, зато шустрых и пронырливых греков и сирийцев, завезенных в Рим «со сливами вместе и смоквой» и нахраписто теснящих исконных римлян, попутно отравляя своим зловонием некогда упоительный авентинский воздух. Смею заверить, что с запахами Ювенал не утрирует: простые римляне не имели адекватного доступа к средствам личной гигиены, жили в страшной тесноте при примитивной системе городской канализации и занимались физическим трудом в жарком климате. В общем, эпитеты указывают на что угодно, кроме классовых вопросов.
Власти периодически предпринимали усилия по пресечению и/или постановке под контроль любых народных сборищ. Подобные меры касались не только политических митингов, но и вообще любых собраний людей по собственной инициативе: считалось, что они чреваты заговорами. Самыми красноречивыми свидетельствами отношения императоров к подобным мероприятиям служат исключения из правила. Август, например, разрешил евреям собираться в синагогах, ведь эти собрания, в отличие от многих других, имею цели благочестивые и не могут окончиться беспорядками (Филон Александрийский, О посольстве к Гаю, 40). С другой стороны, под запретом временами оказывались очень популярные в народе «коллегии», которые изначально формировались как сообщества взаимопомощи на случай похорон, но вместе с тем выполняли и определенные социальные функции. Например, они регулярно устраивали званые обеды. Сохранился устав такого клуба, существовавшего в Ланувие, пригороде Рима: в документе прописаны всевозможные правила вплоть до количества вина и закусок, организуемых председателем к каждому собранию. Регламент предусматривал даже систему штрафов (по тарифной сетке — в зависимости от тяжести нарушения) за проступки членов коллегии: например, если кто-то решил пересесть с места на место или устроил пьяный дебош (CIL 14.2112). При всем желании трудно усмотреть в таком клубе ширму для гнезда заговорщиков-революционеров, тем более что один только вступительный взнос там составлял сто сестерциев, на которые можно было пару месяцев безбедно жить целой семье. В общем, членство позволяли себе мужчины вполне обеспеченные. Но то, что нам представляется совершенно безобидным, у римских властей вызывало острое беспокойство. Происходящее на подобных клубных обедах было неподконтрольно правительству, а потому подвергалось жестким административным ограничениям. Отсюда запреты состоять в двух коллегиях одновременно и т. п. Рабов дозволялось принимать в «коллегию низших», и только с согласия их владельцев (Дигесты, XLVII.22).
Переписка между императором Траяном и Плинием Младшим, в бытность последнего наместником в Вифинии, раскрывает, насколько болезненным вопросом для августейших особ могли являться коллегии. Так, Плиний пишет своему руководителю, что Никомедию поразил масштабный пожар, причинивший огромный ущерб общественным и частным зданиям. Он находит причину быстрого распространения огня в «людской бездеятельности: зрители стояли, неподвижно и лениво». Чиновник также сообщает об отсутствии нормального противопожарного оборудования, предлагает организовать городскую пожарную команду наподобие римской, не более 150 человек. Плиний указывает: он лично позаботится о том, чтобы назначили людей толковых, и о том, чтобы новая организация имела узкую специализацию. Интересно, что провинциальный губернатор советуется с самим императором: он знает, как мнительны бывают владыки. И он поступил очень мудро, так как Траян тут же ответил твердым «нет» и даже потрудился объяснить свое решение: «Вспомним, однако, что этой провинции и особенно ее городам не давали покоя именно союзы подобного рода. Какое бы имя и по каким бы основаниям мы ни давали тем, кто будет вовлечен в такой союз, он в скором времени превратится в гетерию[54]». Пусть собственники, говорит государь, сами тушат свои пожары (Письма Плиния Младшего, X.33–34).
Несколько позже, правда, Траян пусть и с неохотой, но всё-таки позволяет Плинию санкционировать открытие кассы взаимопомощи в городе Амис, который как «свободный и союзный <…> управляется собственными законами», разрешающими это сделать, — однако лишь при условии, что «они станут употреблять подобные сборы не на смуты и недозволенные союзы, а на поддержку бедняков». И следом особо указывает на исключительный характер этого разрешения: «В остальных городах, подчиненных нашему праву, такие учреждения следует запрещать» (X.93–94). Траяна, как видим, беспокоил риск политического заговора. Он служил оправданием последовательного и плотного контроля любых поползновений к общественной деятельности на местах.
КОНТРОЛЬ РАСПРОСТРАНЕНИЯ СЛУХОВ И СПЛЕТЕН И БОРЬБА С КРАМОЛОЙ
Измена, она же преступление против величия (maiestas), как мы видели, трактовалась гораздо шире, нежели просто насильственные действия, направленные против государства, или покушение на их совершение. В эту категорию включались также и любые слова или поступки, которые могли хоть как-то оскорбить или просто задеть самолюбие императора. У нас, однако, имеются отдельные примеры того, как люди не боялись высмеивать государей. Это и анекдоты с прямыми намеками на незаконнорожденность Августа (Макробий, Сатурналии, II.4.20), и скабрезная история о том, как Гай Юлий Цезарь в молодые годы состоял в любовных связях с мужчинами (Светоний, Божественный Юлий, 49). А вот и история о том, как Веспасиан объяснял сыну Титу, зачем он обложил налогами кувшины для мочи, которые ставились на улицах изготовителями шерсти. Именно тогда он сказал бессмертные слова: «Деньги не пахнут» (Светоний, Божественный Веспасиан, 23.3). Но дальше подобных подначек шутки в адрес императоров не заходили, а сами эти подначки служили придворным авторам лишним поводом подчеркнуть милостивый и незлобивый характер императора, терпеливо сносящего подобную фронду. Но сверх того эти же анекдоты высвечивают, сколь важную роль в обыденной жизни римлян играли сплетни и слухи. Ведь простой народ по большей части был безграмотен и полагался на изустные источники информации.
Особую популярность в пору хлебного дефицита обретали слухи о том, кто из богатых и где именно тайком хранит запасы продовольствия. Причем часть этих слухов могла в какой-то мере и соответствовать действительности: почему бы состоятельным гражданам и не запастись провиантом на случай очередных перебоев с поставками, если есть такая возможность? Но зачем голодающая беднота подобными россказнями сыпала себе соль на раны? Возможно, в расчете использовать слухи в качестве инструмента давления на сильных мира сего, чтобы заставить их выделить часть запасов из своих закромов на раздачу голодающему населению. Слухи множились «здесь и сейчас», в ситуациях на грани жизни и смерти. Во время Великого пожара римляне метались по городу с вопросами: «где горит?», «из-за чего?», «кто поджег?». И совсем другими вопросами будут впоследствии задним числом задаваться элитные историки, озабоченные в первую очередь размером ущерба казенному имуществу (см.: Кассий Дион, Римская история, LXII.16–18). Простым людям хотелось выяснить, кто именно повинен в пожаре, и установить причины бедствия. Люди также желали точно понимать, откуда и в какую сторону распространяется пламя, куда бежать. Что до молвы о причинах пожара, мы теперь уже никогда не узнаем версий, популярных в народе; думается, ими делились шепотом: на страницы официальных исторических хроник они точно не попали.
Большую популярность имели сплетни про императоров. Эта информация распространялась стремительно: августейшие особы занимали центральное место в политической жизни Рима. Как правило, сплетни были довольно безобидны, зато они позволяли рассуждать о разных версиях известных событий и развивать наиболее правдоподобные из них. Возможно, байки об императорах служили для того, чтобы «прощупать» собеседника, найти с ним точки соприкосновения и ощутить душевную близость вследствие разделяемого рассказчиком и слушателем мнения, насколько страшный изверг получил над ними неограниченную власть. Имели хождение истории, чрезвычайно преувеличивающие пороки и дурные качества правителей; эта часть фольклора полностью шла вразрез с официальным образом императора. Впрочем, со временем некоторые из этих сплетен попадали на страницы летописей вполне «официальных» историков — Тацита и Светония. У них мы и находим «откровения» о самодурстве и жестокости Калигулы, безумии Нерона и паранойе Домициана.
Главная проблема с подобными байками, вполне «тянувшими» на обвинение в измене при жизни очерняемых императоров, заключалась в невозможности отследить их источники и пути распространения имевшимися в распоряжении режима силами охраны правопорядка. В тех же «Делах языческих мучеников», о происхождении которых рассказано в предыдущей главе, имеется стенограмма допроса лично императором Коммодом некоего Аппиана, подозреваемого в распространении слухов о том, что императорская казна пополняется за счет спекуляции зерном:
Аппиан: Нашу пшеницу отправляют в другие города и наживаются, продавая в четыре раза дороже [закупочной] цены.
Коммод: И кому идут все эти деньги?
Аппиан: Самому императору, говорят, от этого выгода.
Коммод: Ты уверен?
Аппиан: Нет, но нам так рассказывали.
Коммод: Ты не смел распространять слухов, не будучи уверен. Палач, казнить его!
Осужденного уводят, но он успевает обратиться к явно сочувствующей публике.
Аппиан: Вам что, нечего сказать в мое оправдание, даже когда меня влекут на казнь?
Публика: Кому мы можем сказать, если некому на слушать?
Тут император останавливает стражников и еще раз подзывает Аппиана к себе.
Коммод: Теперь ты хоть понял, с кем говоришь?
Аппиан: Да, понял, с тираном.
Коммод: Нет, с императором!
Аппиан: Отец твой Марк Аврелий был хорошим императором, ибо славился мудростью, рачительностью и добронравием. А ты обладаешь ровно противоположными качествами — деспотичностью, криводушием и жестокосердием.
book-ads2