Часть 6 из 11 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Я не могу рассказать об этой женщине практически ничего, потому что намеренно и практически полностью стерла ее из памяти. Я не помню, сколько ей было лет или как она на меня посмотрела, когда я появилась в дверях ее кабинета. Я пришла, переполненная гордостью за то, что попала в 10 % лучших учеников своего класса в Уитни Янг, меня избрали казначеем старших классов и сделали членом Национального общества почета[75], и я сумела развеять все сомнения, с которыми пришла сюда, будучи нервной девятиклассницей. Я не помню, когда она посмотрела мои бумаги: до или после того, как я сказала, что следующей осенью хочу присоединиться к своему брату в Принстоне.
Возможно, за время нашей встречи она сказала что-то хорошее и полезное, но этого я тоже не помню. Правильно это или нет, я застряла на единственной фразе, которую произнесла консультант.
– Я не уверена, – сказала она с формальной покровительственной улыбкой, – что вы подходите для Принстона.
Этот вывод был столь же быстрым, сколь и пренебрежительным, и основывался на беглом взгляде на мои оценки и результаты тестов. Наверное, она делала подобные вещи каждый день и уже не раз сообщала старшеклассникам, где им место, а где нет.
Я уверена, она просто хотела быть реалисткой и произнесла это без злого умысла. Но, как я уже говорила, провал – это чувство, которое появляется задолго до того, как он наступит. И, как по мне, именно это она и посеяла: намек на неудачу задолго до того, как я попытаюсь добиться успеха. Она посоветовала мне понизить планку – установка, совершенно противоположная тому, что говорили родители.
Если бы я решила ей поверить, ее слова снова поколебали бы мою уверенность в себе и возродили гул «недостаточно, недостаточно».
Но три года бок о бок с амбициозными ребятами в Уитни Янг показали мне, что я стою большего. Я не могла позволить чьему-то мнению уничтожить мое самоопределение. И я решила изменить метод, а не цель. Я подала документы в Принстон и несколько других школ, но уже без помощи консультантки. Вместо этого я обратилась к тому, кто хорошо меня знал как ученицу. Мистер Смит, замдиректора и мой сосед, изучил все мои сильные стороны и даже неоднократно доверял мне собственных детей. Он согласился написать рекомендательное письмо.
Мне посчастливилось встречаться в жизни со многими экстраординарными и успешными людьми: мировыми лидерами, изобретателями, музыкантами, астронавтами, спортсменами, профессорами, предпринимателями, артистами и писателями, ведущими докторами и исследователями. Некоторые из них (хотя и недостаточно многие) были женщинами. Некоторые (тоже недостаточно многие) были черными или цветными. Некоторые родились в нищете или прожили жизнь, обремененную несправедливыми, на мой взгляд, невзгодами, и все же они, кажется, ведут себя так, словно всегда пользовались всеми благами мира. И вот что я поняла: каждому из них приходилось иметь дело со скептиками. Некоторые до сих пор могут похвастаться толпами критиков и противников размером со стадион. Их ненавистники сидят и ждут малейшей ошибки или промаха, чтобы закричать «ну я же говорил». Гул неодобрения не утихает, но большинство успешных людей научились с ним жить, полагаясь на тех, кто в них верит, и стоять на своем.
В тот день я вышла из кабинета консультанта, пылая от ярости. Мое эго не могло вынести такого унижения. Все, о чем я могла думать в тот момент, было «я тебе еще докажу».
Но потом я успокоилась и вернулась к работе. Я никогда не думала, будто легко поступлю в колледж, но мне пришлось научиться концентрироваться и обрести веру в собственную судьбу. Я постаралась рассказать все в мотивационном письме для колледжа. Вместо того чтобы притворяться невероятной интеллектуалкой и мечтать, как я сразу впишусь в увитые плющом стены Принстона, я написала о рассеянном склерозе отца и о маленьком опыте моей семьи в делах высшего образования. Я признала свою попытку прыгнуть выше головы. И, учитывая мое прошлое, это единственное, что я могла сделать.
И в конце концов мне все-таки удалось утереть нос школьному консультанту, ведь шесть или семь месяцев спустя на Эвклид-авеню пришло письмо с предложением из Принстона. Мы с родителями отметили это, заказав пиццу из «Итальянской фиесты». Я позвонила Крейгу и проорала ему в трубку хорошие новости. На следующий день я постучалась в дверь мистера Смита, чтобы рассказать о поступлении и поблагодарить его за помощь. Но я так и не остановилась у кабинета консультанта по колледжам, чтобы сказать ей: она ошиблась, я все-таки подхожу для Принстона. Это бы ничего не изменило. И в конечном итоге я не должна была ей ничего доказывать. Только самой себе.
6
Папа повез меня в Принстон летом 1981 года, по шоссе, которое соединяет Иллинойс и Нью-Джерси. Это было нечто большее, чем поездка отца и дочери: с нами отправился мой бойфренд Дэйв. Меня пригласили на специальную трехнедельную летнюю программу, которая должна была закрыть «пробел в знании новичков», дав нам чуть больше времени на то, чтобы освоиться в колледже. Не совсем понятно, как нас отобрали – какая часть в наших мотивационных письмах навела университет на мысль, что нам понадобятся занятия по чтению учебного плана с листа и уроки навигации между зданиями кампуса, – но Крейг тоже проходил эту подготовку двумя годами ранее, и она показалась ему неплохой возможностью. Я упаковала свои вещи, попрощалась с мамой – никто из нас не плакал и не сентиментальничал – и забралась в машину.
Мое стремление уехать из города отчасти подпитывалось тем фактом, что последние пару месяцев я провела на конвейере, управляя чем-то вроде огромного промышленного клеевого пистолета на маленькой фабрике по производству книжных переплетов в центре Чикаго. Убийственная рутина на восемь часов в день, пять дней в неделю и, возможно, самое действенное напоминание о том, что поступление в колледж – хорошая идея. Мама Дэвида работала на этой фабрике и устроила туда нас обоих. Мы трудились рука об руку все лето, так испытание становилось чуть приятнее.
Дэвид был умным, нежным, высоким и симпатичным парнем на два года старше меня. Он подружился с Крейгом на баскетбольной площадке в парке Розенблюм несколько лет назад, когда приезжал сюда навестить родственников, живущих в «Эвклид-Парквей»; потом стал увиваться за мной. Весь учебный год Дэвид проводил в колледже за пределами штата, что позволяло мне не отвлекаться от занятий, а во время каникул приезжал домой к маме, живущей на дальней стороне Саутсайда, и почти каждый день заезжал за мной на машине.
Дэвид был легким на подъем и более взрослым, чем любой из предыдущих парней. Он смотрел спорт по телевизору, сидя на диване с моим отцом, и вел вежливые беседы с мамой. Мы ходили на настоящие свидания: на шикарные, по нашему мнению, ужины в «Красном лобстере» и в кино. Дурачились и курили травку в его машине. Днем на фабрике «проклеивали» свой путь в дружеское забытье, упражняясь в остроумии до тех пор, пока говорить становилось не о чем. Никто из нас особенно не вкладывался в эту работу: мы просто пытались скопить немного денег на учебу. Я скоро уезжала из города, и мне совсем не хотелось возвращаться на фабрику переплетов. В каком-то смысле я уже была наполовину в отъезде: воображение постоянно уносило меня в направлении Принстона.
Поэтому, когда вечером в начале августа наше трио отец-дочь-бойфренд наконец свернуло с Первой дороги на широкую, усыпанную листьями улицу, ведущую к кампусу, я была полностью готова к переменам. Готова занести обе сумки в спальню общежития на время летней сессии, готова жать руки таким же, как я, приезжим (в основном детям из меньшинств и малообеспеченных семей с парочкой затесавшихся спортсменов). Готова пробовать еду в столовой, запоминать карту кампуса и брать на абордаж все расписания, которые появятся на моем пути. Я на месте. Я приехала. Мне было семнадцать лет, и передо мной расстилалась целая жизнь.
Единственной проблемой в тот момент представлялся Дэвид, который загрустил, как только мы въехали в штат Пенсильвания. Когда мы вытащили багаж из папиной машины, думаю, бойфренд уже начал чувствовать себя одиноко. Мы встречались около года и даже признавались друг другу в любви, но это была любовь родом с Эвклид-авеню, из «Красного лобстера» и с баскетбольных площадок в парке Розенблюм. Она существовала только в контексте места, из которого мы только что уехали. Пока мой отец выбирался с водительского сиденья и вставал на костыли, мы с Дэвидом молча топтались в сумерках, глядя на безупречно сверкающую зеленую лужайку перед каменной крепостью моего общежития. Нам обоим стало ясно, что мы оставили нерешенными несколько важных вопросов. Это временное прощание или окончательный, географически обусловленный разрыв? Будем ли мы навещать друг друга? Писать любовные письма? Как тяжело мы готовы трудиться ради этих отношений?
Дэвид сильно сжал мою руку. Стало неловко. Я знала, чего хочу, но не могла подобрать слова. Я надеялась однажды испытать к мужчине чувства, которые собьют меня с ног, унесут в бурный поток как цунами – в лучших традициях историй о любви. Родители влюбились друг в друга еще подростками, папа даже сопровождал маму на выпускной. Я знала, подростковое увлечение может перерастать в серьезную любовь. И мне хотелось верить, что однажды в жизни появится парень, сексуальный и надежный, который станет для меня всем. Он сильно на меня повлияет, и я изменю свои приоритеты.
Не парень, стоявший рядом со мной.
Папа наконец нарушил молчание, сказав, что нам нужно отнести вещи в мою комнату. На ночь папа забронировал для них с Дэвидом номер в мотеле; в Чикаго они планировали вернуться на следующий день.
Я крепко обняла отца на прощание. Его руки всегда были сильными из-за юношеского увлечения боксом и плаванием, а теперь развились еще сильнее из-за костылей.
– Веди себя хорошо, Миш, – сказал он, выпуская меня из объятий. Его лицо не выражало ничего, кроме гордости.
Потом он сел в машину, вежливо давая нам с Дэвидом возможность побыть наедине.
Мы в застенчивости замерли друг напротив друга. Мое сердце дрогнуло, когда Дэвид наклонился меня поцеловать. Эта часть мне всегда нравилась.
И тем не менее я знала. Знала: хотя сейчас я обнимала хорошего, заботливого паренька из Чикаго, прямо за нами в тот момент светилась огнями дорожка вверх по холму во двор, который через пару минут станет моим новым контекстом, новым миром. Я нервничала оттого, что впервые придется жить так далеко от дома, изменить единственный образ жизни, который я когда-либо знала. Но часть меня понимала: порвать с прошлым нужно быстро и чисто, ни за что не держась.
На следующий день Дэвид позвонил мне в общежитие, спросил, не встречусь ли я с ним на последний ужин или прогулку по городу перед его отъездом, но я промычала, мол, уже слишком сильно занята и не думаю, будто у меня получится вырваться. В тот вечер мы простились навсегда. Наверное, я должна была сказать об этом прямо, но испугалась, что нам обоим будет больно. Так что я просто позволила ему уйти.
Оказалось, мне предстояло узнать еще целую кучу всего о жизни, или, по крайней мере, о жизни в кампусе Принстона начала 1980-х. После пары энергичных недель в окружении нескольких дюжин знакомо выглядящих и доступных к общению ребят начался официальный семестр. Кампус открыл шлюзы для всего остального студенчества. Я перебралась в новое общежитие, в комнату на троих в Пайн-Холле, и затем смотрела в окно, как несколько тысяч в основном белых студентов вливались в кампус, неся с собой стереосистемы, комплекты одеял и одежду на вешалках. Некоторые ребята приезжали на лимузинах. Одна девочка даже на двух длинных лимузинах, которые с трудом вместили всю ее одежду.
Принстон был чрезвычайно белым и сплошь мужским. Этого факта никак не избежать. Количество мужчин в кампусе превышало количество женщин почти в два раза. Черные студенты составляли меньше 9 % моего новоиспеченного курса. Если во время программы по ориентации мы чувствовали себя владельцами этого места, то сейчас стали вопиющей аномалией, семенами мака в чаше риса. В этнически разнообразной Уитни Янг я никогда не оказывалась частью преимущественно белого сообщества, никогда не выделялась в толпе или классе из-за цвета кожи. Это оказалось раздражающе некомфортно, по крайней мере в первое время. Как будто меня посадили в новый странный террариум, не предназначенный для моего вида.
Как и всегда, я, конечно, адаптировалась. В некоторых случаях это оказалось несложно и даже радостно. Например, никто здесь не беспокоился о преступности. Студенты не запирали комнаты, оставляли велосипеды у входа в здания, а золотые сережки – на раковинах в общих душевых. Доверие молодых людей к миру казалось бесконечным, а достижения – полностью гарантированными. Мне же требовалось время, чтобы к этому привыкнуть. Я годами тихо стерегла свои вещи в автобусе по дороге из Уитни Янг. Возвращаясь домой в сумерках по Эвклид-авеню, я вынимала ключ и зажимала его между костяшками пальцев, готовая защищаться при первой необходимости. В Принстоне же единственное, о чем нужно было волноваться, – это учеба. Все остальное служило для того, чтобы обеспечивать благополучие студентов. В столовых подавали пять разных видов завтрака. Вдоль улиц росли гигантские вязы, под которыми можно сидеть, и было полно открытых лужаек, чтобы играть во фрисби для снятия стресса. Главная библиотека напоминала старый как мир собор, с высокими потолками и глянцевыми, из твердых пород дерева столами, на которых можно разложить учебники и позаниматься в тишине. Нас защищали, оберегали, нам угождали. И большинство молодых людей, как я скоро пойму, ничего другого в жизни и не видели.
Ко всему этому прилагался новый словарь, который мне предстояло освоить. Что такое заповедь? Что такое период чтения? Никто не объяснил мне значение слов «экстрадлинная простыня» в списке покупок к учебному году, поэтому я купила слишком короткую и весь первый год спала ногами на голом матрасе.
И совершенно новый поворот в понимании спорта. Меня воспитали на столпах американского футбола, баскетбола и бейсбола, но оказалось, на Восточном берегу школьники увлекались совсем другим. Например, лакроссом. Хоккеем на траве. Даже сквошем. Для девчонки из Саутсайда все это было слишком. «Ты гребешь?» Да что это вообще значит?
Мое единственное преимущество перекочевало в колледж из начальной школы: я приходилась младшей сестрой Крейгу Робинсону. Крейг был юниором и лучшим игроком в университетской баскетбольной команде. Как всегда, его окружала толпа поклонников: даже охрана кампуса приветствовала его по имени. У Крейга была налаженная жизнь, и мне частично удалось в нее проскользнуть. Однажды вечером я пошла с ним на ужин за пределами кампуса, в красиво обставленный дом одного из спонсоров баскетбольной команды. Усевшись за обеденный стол, я увидела нечто ошеломительное – продукт питания, который, как и многое другое в Принстоне, требовал урока аристократических манер, – колючий зеленый артишок, выложенный на белую фарфоровую тарелку.
Крейг заполучил себе бесплатное жилье на целый год, устроившись смотрителем на верхнем этаже «Третьего мирового центра» – неудачно названного, но созданного с добрыми намерениями подразделения университета, миссией которого была поддержка цветных студентов. (Через двадцать лет его переименовали в «Центр равноправия и межкультурного взаимопонимания имени Карла А.», в честь первого в Принстоне декана-афроамериканца.) Центр располагался в кирпичном здании на углу Проспект-авеню, где доминировали величественные каменные особняки и студенческие клубы-столовые в стиле Тюдоров, заменяющие в Принстоне студенческие сообщества.
«Третий мировой центр» – или, как мы его называли, ТМЦ – быстро стал для меня чем-то вроде второго дома. Там устраивали вечеринки и обеды, волонтеры помогали с домашней работой и всегда можно было просто пообщаться. За время летней программы я завела горстку друзей, и большинство из нас проводило в центре все свободное время. Одной из нас стала Сюзанна Алель – высокая стройная девушка с густыми бровями, ее шикарные черные волосы ниспадали на спину блестящими волнами.
Она родилась в Нигерии, но выросла в Кингстоне, на Ямайке, а затем, подростком, переехала с семьей в Мэриленд. Возможно, это и оторвало Сюзанну от любых культурных идентичностей. Людей притягивало к ней с непреодолимой силой. У девушки была широкая открытая улыбка и легкая островная мелодичность в голосе, которая становилась более заметной, когда Сюзанна уставала или была немного пьяна. В ее манере сквозил, как я это называла, «карибский бриз»: легкость духа, выделявшая Сюзанну из массы остальных студентов. Она не боялась заваливаться на вечеринки, где не знала ни души. Она училась на медицинском, но при этом брала уроки керамики и танцев просто потому, что они ей нравились.
Позже, на втором году обучения, Сюзанна сделает еще один рискованный шаг: она решит зацепиться за клуб под названием «Шапочка и мантия». В Принстоне это означало пройти проверку, обязательную для каждого нового члена клуба. Мне нравились истории, которые Сюзанна рассказывала о «Шапочке», но самой туда не хотелось. Я была счастлива в обществе чернокожих и латиноамериканских студентов в ТМЦ, довольствуясь своей ролью на периферии основной студенческой массы Принстона. Мы устраивали вечеринки и танцевали полночи напролет. Собирались по дюжине человек за столом на обеде, непринужденно шутили и смеялись. Наши ужины могли длиться часами и напоминали мне долгие семейные трапезы в доме дедушки Саутсайда.
Думаю, администрации Принстона не нравилось, что цветные студенты постоянно держались обособленно. Они надеялись, мы смешаемся в разнородной гармонии, раздвинув границы студенческой жизни. Благородная цель. Я понимаю, что, когда дело доходит до этнического разнообразия, в идеале хочется достичь чего-то похожего на картинку в студенческих брошюрах: улыбающиеся студенты работают и отдыхают в милых, этнически смешанных группах. Но даже сегодня там, где белые студенты продолжают превосходить своим количеством цветных, бремя ассимиляции полностью возлагается на плечи меньшинства. По моему мнению, это слишком тяжелая ноша.
Я нуждалась в чернокожих друзьях в Принстоне. Мы поддерживали друг друга. Многие из нас приехали в колледж, даже не подозревая о своих недостатках. Мы постепенно узнавали, что наши сверстники нанимали репетиторов для подготовки к экзаменам, или в старшей школе проходили программу колледжа, или учились в школах-интернатах и поэтому совершенно не переживали по поводу первого отъезда так далеко от дома. Это было как подняться на сцену на свой первый фортепианный концерт и осознать, что никогда не играл на чем-то, кроме старого инструмента с разломанными клавишами. Твой мир переворачивается, но от тебя требуют справиться с этим и играть наравне со всеми.
Конечно, это выполнимо – студенты из меньшинств и малообеспеченных семей постоянно справляются с этой задачей, затрачивая массу усилий. Требуется много сил, чтобы быть единственной черной в лекционном зале или одной из нескольких цветных, которые пытаются присоединиться к местной спортивной команде. Требуется много усилий и дополнительной уверенности в себе, чтобы в таких условиях говорить и оставаться собой. Вот поэтому, когда мы с друзьями собирались за ужином, для нас это было облегчением. И поэтому мы так долго оставались за столом и смеялись от всей души.
Обе мои белые соседки в Пайн-Холл были замечательными, но я проводила в общежитии не так много времени, чтобы сильно с ними сдружиться. Сейчас я понимаю: моей вины в этом больше, чем чьей-либо еще. Я была подозрительной и держалась за то, что хорошо знала. Трудно объяснить словами то, что ты улавливаешь в намеках, иногда легких, а иногда, наоборот, достаточно жестоких, благодаря которым понимаешь, что ты не на своем месте: едва заметные сигналы, твердящие тебе не рисковать, найти своих и остаться с ними.
Кэти, одна из моих соседок, много лет спустя расскажет в новостях о событии, о котором я и не подозревала, когда мы жили вместе: ее маму, школьную учительницу из Нового Орлеана, так потрясла черная соседка по комнате, что она принудила университет расселить нас. Мама Кэти присоединилась к интервью, подтвердив эту историю и сопроводив ее подробностями. Воспитанная в доме, где слово на букву «н» было частью семейного лексикона, с дедушкой-шерифом, который хвастался тем, как выгонял черных из своего города, она была, по ее выражению, «в ужасе» оттого, в какой близости ее дочь оказалась от меня.
Но тогда я знала только: в середине первого года обучения Кэти переехала в отдельную комнату. И я рада, что понятия не имела почему.
Моя стипендия в Принстоне предполагала, что я найду работу, и в конечном итоге я устроилась помощницей директора ТМЦ. Я работала примерно по 10 часов в неделю, в свободное от учебы время. Сидела за столом с Лореттой, секретаршей на полную ставку, печатала заметки, отвечала на телефонные звонки и помогала студентам, желавшим бросить какой-нибудь курс или записаться в продовольственный кооператив. Офис с окнами на солнечную сторону и разномастной мебелью, которая добавляла ему уюта, располагался в переднем углу здания. Мне нравилось там находиться, нравилось работать, нравились маленькие приливы удовлетворения после завершения какой-нибудь организационной задачи. Но больше всего мне нравилась моя начальница, Черни Брассел.
Черни была умной и красивой чернокожей женщиной около тридцати лет, живой и подвижной жительницей Нью-Йорка, носившей джинсы-клеш и сандалии на танкетке. В ее голове всегда рождалось пять или по крайней мере четыре идеи одновременно. Для цветных студентов Принстона она была сверхментором, нашим ультрамодным и всегда откровенным главным защитником, и за это мы ей были бесконечно благодарны. В офисе она жонглировала сразу несколькими проектами: лоббировала в администрации университета принятие более инклюзивной политики в интересах меньшинств, защищала отдельных студентов и их нужды и придумывала все новые и новые способы, как мы могли бы улучшить свою судьбу. Она часто опаздывала, вбегая в дверь Центра на полной скорости с пачкой бумаг в руках, с сигаретой в зубах и с сумочкой на плече, на ходу выкрикивала указания мне и Лоретте. Пьянящий опыт: я впервые находилась так близко от независимой женщины, увлеченной работой. Она также, и не случайно, была матерью-одиночкой, воспитывала милого, не по годам развитого мальчика по имени Джонатан, с которым я часто нянчилась.
Несмотря на мой маленький жизненный опыт, Черни видела во мне потенциал. Она обращалась со мной как со взрослой: интересовалась мнением, с удовольствием слушала и описывала многочисленные проблемы и административные казусы, с которыми приходили к ней студенты. Казалось, она решила пробудить во мне смелость. Многие ее вопросы начинались с «Ты когда-нибудь?..». Например, читала ли я когда-нибудь Джеймса Кона?[76] Сомневалась ли я когда-нибудь в инвестициях Принстона в Южную Африку или в том, что можно было бы делать немного больше для привлечения студентов из меньшинств? Обычно я отвечала «нет», но, как только Черни что-нибудь упоминала, я мгновенно начинала этим интересоваться.
– Ты когда-нибудь была в Нью-Йорке? – спросила она однажды.
Я снова ответила «нет», и Черни скоро это исправила. Одним субботним утром мы сели в ее машину – я, юный Джонатан и наш друг, работавший в ТМЦ, – и Черни повезла нас на полной скорости к Манхэттену. Всю дорогу она болтала с сигаретой во рту, мы почти физически ощущали, как Черни расслабляется, пока машина удалялась от белых заборов лошадиных ферм вокруг Принстона, уступавших место загруженным шоссе. Наконец перед нами выросли высотки города. Нью-Йорк был домом для Черни, как Чикаго для меня. Никогда не узнаешь, насколько сильно ты привязан к месту, если не покинешь его, не поймешь, каково это – быть бутылкой, брошенной в чужой океан.
Не успела я опомниться, как мы оказались в самом сердце Нью-Йорка, запертыми в потоке желтых такси и автомобильных гудков. Черни въехала между светофорами, ударив по тормозам в последнюю секунду перед красным светом. Не помню точно, чем мы занимались в тот день: по-моему, ели пиццу, смотрели Центр Рокфеллера, проезжали Центральный парк, видели статую Свободы с ее обнадеживающе горящим факелом. Но в основном мы мотались по делам. Черни, кажется, перезаряжалась, выполняя поручения. Ей нужно было что-то подхватить, что-то отдать. Она дважды парковалась во втором ряду, вбегала и выскакивала из зданий, чем вызывала бурную реакцию других водителей, пока мы беспомощно сидели в машине.
Нью-Йорк ошеломил меня. Быстрый и шумный, совсем не такой спокойный, как Чикаго. Но Черни наполнялась там жизнью, не обращая внимания ни на пешеходов, ни на запах мочи и мусора, доносившийся с обочин.
Она уже было собралась снова припарковаться во втором ряду, когда посмотрела в зеркало заднего вида на поток машин и внезапно передумала. Вместо этого помахала мне, сидевшей на заднем сиденье, жестом показав, чтобы я перебиралась на ее место.
– У тебя же есть права? – спросила Черни.
Я кивнула, и она продолжила:
– Отлично. Садись за руль. Сделай кружок или два по району и потом возвращайся. Я буду через пять минут, даже меньше, обещаю.
Я посмотрела на нее как на чокнутую. Она и была чокнутой, раз хотела позволить мне ездить по Манхэттену – мне, подростку, впервые попавшему в этот неуправляемый город, неопытной и совершенно неспособной, по моему мнению, нести ответственность не только за машину, но и за ее маленького сына, наворачивая круги, чтобы убить время в послеполуденном трафике. Но моя нерешительность только подстегнула в Черни то, что я всегда буду ассоциировать с ньюйоркцами, – инстинктивный и немедленный протест против ограниченного мышления. Она выбралась из автомобиля, не оставив мне иного выбора, кроме как сесть за руль. «Смирись и попытайся просто пожить немного», – как бы говорила она.
Я постоянно чему-то училась. Я училась в очевидном академическом смысле, посещая занятия и делая уроки в тихом кабинете «Третьего мирового центра» или за столом в библиотеке. Училась доказательно писать и критически мыслить. Когда я случайно записалась на 300-уровневый курс теологии на первом году обучения, то справилась и с ним, сумев спасти свою оценку одиннадцатичасовой «умри-но-сделай» итоговой работой. Это было неприятно, но в конце концов меня приободрило осознание того, что я смогу выбраться практически из любой ямы. С каким бы дефицитом знаний я ни пришла из своей городской школы, я всегда могла его преодолеть, потратив чуть больше времени, попросив о помощи, когда она нужна, и приучив себя двигаться дальше без промедлений.
И тем не менее невозможно быть черным ребенком в основном в белом вузе и не чувствовать теневой стороны собственных достижений. В пристальном взгляде некоторых студентов и даже профессоров читалось: «Я знаю, почему ты здесь». Эти моменты деморализовали меня, даже если иногда я просто себя накручивала. Они сеяли во мне зерна сомнений. Неужели я здесь просто как часть социального эксперимента?
Я начинала понимать, что в вузе существуют и другие виды квот. Мы, как этническое меньшинство, были самыми заметными, но постепенно становилось ясно: поблажки при поступлении делаются многим категориям студентов, чьи оценки или другие достижения не соответствуют принятым стандартам. Например, спортсменам. Или наследникам, чьи отцы или деды играли в «Тиграх»[77], или тем, чьи семьи спонсировали постройку учебного корпуса, общежития или библиотеки. Я также узнала, что богатство не спасает от провалов. Я постоянно видела, как студенты вылетают – черные, белые, привилегированные и нет. Некоторых соблазняли вечеринки с пивом в будние дни, некоторых, пытавшихся соответствовать какому-то научному идеалу, в конце концов раздавил стресс, а некоторые были просто ленивы или чувствовали себя здесь настолько не в своей тарелке, что им оставалось только бежать. Моя работа, как я ее видела, заключалась в том, чтобы не падать духом, получать самые высокие оценки, на которые я только способна, и преодолевать трудности.
На втором году обучения, когда мы с Сюзанной переехали в двухместную комнату, я наконец поняла, как справляться лучше. Мне уже было не в новинку оказываться одной из немногих цветных студентов в заполненном лекционном зале. Я старалась не пугаться, когда обсуждение в классе велось мужчинами – это случалось часто. Прислушавшись к ним, я поняла: они нисколько не умнее всех остальных. Они просто осмелели, покачиваясь на волнах древнего превосходства, ведь история никогда не рассказывала им ничего другого.
Некоторые мои сверстники ощущали свою непохожесть на всех остальных сильнее, чем я. Мой друг Деррик помнит, как белые студенты отказывались уступать ему дорогу. А наша знакомая однажды пригласила к себе в общежитие шестерых друзей, чтобы отпраздновать день рождения, и ее тут же вызвали в кабинет декана. Оказалось, ее белой соседке «было некомфортно» находиться в одной комнате вместе с «большими черными парнями».
Нас в Принстоне было так мало, что уже одно наше присутствие выглядело подозрительно. Я в основном воспринимала это как требование прыгать выше головы, делать все лучше, чтобы не отставать от более привилегированных студентов. Так же как в Уитни Янг, мои усилия подпитывались мыслью «я вам еще покажу». Если в старшей школе я думала, будто должна отстоять честь своего района, то в Принстоне я должна была сделать это для своей расы. Каждый раз, когда я высказывала мнение в классе или успешно сдавала экзамен, я надеялась, что таким образом доказываю собственную правоту.
Сюзанна же, как выяснилось, была не из тех, кто много анализирует. Я даже прозвала ее Скрюзи[78] за непрактичный, ветреный ход мыслей. Большинство своих решений – с кем встречаться, что изучать – она принимала исходя из того, насколько это будет весело. И когда веселья становилось недостаточно, просто меняла направление. Я вступила в организацию «Черное единство»[79] и держалась рядом с «Третьим мировым центром», а Сюзанна занималась бегом и подрабатывала менеджером спринт-футбольной команды, наслаждаясь обществом симпатичных спортсменов. В «обеденном клубе» она сдружилась с белыми и богатыми, включая настоящую звезду подростковых фильмов и европейскую студентку, по слухам принцессу. Несмотря на то что родители Сюзанны слегка давили на нее, заставляя получать медицинское образование, она в конце концов решила отказаться, рассудив, что оно мешает ей веселиться. В какой-то момент Сюзанна очутилась на академическом испытательном сроке, но даже это ее не сильно волновало. Она была Лаверн для моей Ширли[80], Эрни для моего Берта[81]. Наша комната напоминала поле идеологической битвы – с Сюзанной, восседающей на своей кровати в окружении разбросанной одежды и бумажек, с одной стороны, и со мной посреди брезгливого порядка – с другой.
– Ты серьезно собираешься это так оставить? – говорила я, глядя, как Сюзанна приходит с тренировки и отправляется в душ, сняв потную форму и бросив ее на пол, где та и пролежит вперемешку с чистой одеждой и незаконченными домашними заданиями всю следующую неделю.
– Что оставить? – отвечала Сюзанна, сверкая улыбкой от уха до уха.
book-ads2