Часть 3 из 83 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
В горле у Осташи скребло, будто он песка нажрался. Осташа сбросил шапку, подошел к краю палубы, положил тяжелый штуцер, лег сам, дотянулся ладонью до воды, умыл окостеневшее лицо, напился. В затылок пекло солнце. Вот, значит, как теперь говорят об отце… Нужно ли тогда ему было быть честным, когда на сплаве половина сплавщиков продавалась, а другая половина — покупала? Мертвые, конечно, сраму не имут — да и не было на бате позора. Наговор один, поклеп. Не червивило батю коварство. Батя погиб, это понятно. Но кому чего докажешь, если не бить в зубы, кровью затыкая поганую пасть?
Осташа завернул штуцер обратно в рогожу. После бунта на Чусовой много разного оружья осталось. В любом доме имелось. Вот и батя купил хорошее ружье. «Почто купил? — сам себе удивлялся тогда батя. — В дому у нас брать нечего… Вор придет — так я шмыг под печь, меня оттуда и кочергой не выковырять. Ты, Остафий, и без ружья любому глаз выбьешь. А если Макаровну украдут, так вечером же сами и обратно принесут, да еще нам два пуда хлеба подарят, чтобы мы ее за ворота не выпускали…» Батя обмотал штуцер дерюгой и берестой и закопал в голбце. Батя все равно бы не стал стрелять в человека, хотя после Пугача в такое и не верилось.
А Осташа стрельнул бы, рука бы не дрогнула. И когда батин подгубщик Гурьяна Утюгов принес весть о крушении отцовой барки, Осташа выкопал штуцер и взял его с собой в дорогу.
Река уже посинела. На ярко освещенных камнях дальнего берега раскричались птицы. Солнце укололось донышком о верхушки сосен на хребте Четырех Братьев и покраснело, словно от боли. Из тесного, сумеречного распадка толчками выбивался бурный по весне Четырешный ручей. Он волочил ветки, сучья, кору, оторванные куски дернины, гневливо швырял все это в Чусовую — так вздорная баба, подметая в избе, выбрасывает мусор с крыльца под ноги пришедшему гостю.
Осташа забрался в шитик и оплыл барку кругом. Пролом был только один — на левом кормовом плече, которым барка ударилась в скалу. Трещина рассекла борт сверху донизу. В этой черной щели торчала заплывшая ветка, будто шерстинка между зубов у волка. Доски обшивки лопнули, но кокора, похоже, была цела. Огниво от удара растрескалось вдоль слоев. Палубный настил задрало и расшеперило. А в общем, барку можно было починить. В межень, к Прокопьеву дню, вода еще упадет, обнажив пролом наполовину. Днище барки все равно лежит на камнях не плотно. В просветы можно просунуть чегени и на распорах рычагами приподнять гузно барки, полностью выведя пролом из реки. Потом сменить огниво, прибить дощатую заплату, вколотить обратно тесины палубы и засмолить все. Потом отчерпать воду из барки, и барка всплывет. Заплата все ж таки на корме, и на ходовые свойства она особо не повлияет. Да ниже устья Койвы сплавщику и бояться-то нечего, разве что Гребешок боец опасный. А Вашкэрский перебор, Камбсинские мели, протоки Дикого острова за деревней Купально — это другое дело, не смертельное.
Но Осташа решил осмотреть барку еще и внутри. Не хотелось лезть в ледяную воду, да не положено было сплавщику оценивать барку на глазок. На палубе барки Осташа разделся догола, взял весло на всякий случай и спрыгнул под кровлю на дно барки, в льяло. Воды оказалось по грудь. Внутри барки полумрак был насечен на ломти полосами света из прорех, где кумышские воры уже сняли доски. В огромном, гулком, пустом коробе барки глухо шлепали о деревянные борта волны, поднятые Осташиными движениями.
…Гурьян рассказал Осташе, как было дело. Бурлаки выбрались после крушения на берег, отогрелись у костра; потом пошарили по прибрежным кустам вниз на пару верст, отыскивая тело Перехода, но не нашли ничего; потом поразмыслили и двинули в Кын-завод. Батя вел барку из строгановского завода Билимбай, поэтому в строгановском Кыне им должны были помочь. Тридцать с лишним верст до Кына шли голодняком два дня; переползали через скалы, перебирались через притоки. В Ослянской пристани на пароме перекинулись на левый берег, перевалили гору Мултыка.
Строгановского сплавного приказчика Кузьму Егорыча бурлаки застали в Кыну. Кузьма Егорыч распорядился дать им два межеумка, что были заготовлены на летнюю путину для межени, и сказал: коли бурлаки хотят за сплав свои деньги получить, пусть плывут обратно, перегружают чугун на межеумки и везут его на Левшину пристань, как и должно было. Бурлаки, понятно, согласились; уплыли, разгрузили затонувшую барку и на межеумках побежали дальше, в Каму. Все страшное для них было уже позади: Горчак, Молоков, Разбойник, Четыре Брата пройдены, а мимо Отмётыша бог проведет. Только Гурьяна совсем простыл и остался в Кыне. А поправился — и побрел берегом Чусовой в Кашку, понес Осташе черную весть.
Ступая на уже осклизлые плахи подмета, стараясь не запнуться о кирень, хватаясь руками за брусья озд над головой, Осташа внимательно осмотрел барку изнутри. Из пролома живот обдало холодом свежей воды. Кроме самого пролома имелась только одна дыра по левому борту за бараном, почти у днища. Здесь выскочила доска-бокарь, заменить которую было раз плюнуть. Нет, барку рано было разбирать на лес. Можно еще поднять, можно.
Напоследок Осташа заглянул в казенку — дощатую каморку под палубой. Залезали в казенку из мурьи. Маленький лаз под потолком был очень неудобен, когда в барке нет груза. Бурлаки прорубили здесь стенку, чтобы достать утопленника. Осташа протиснулся в казенку и огляделся. Тесная конура была бы совсем темной, если б не два оконца-прудуха в потолке, перекрещенные скобами, чтобы в них не проваливались ноги бурлаков. Осташа набрал в грудь воздуха и присел совсем под воду, разглядел в мути и сумраке толстое железное кольцо, намертво ввинченное в брус. К этому кольцу и был прикован колодник. Барка затонула, и он тоже захлебнулся в своей темнице. Ну и смерть… Осташа вынырнул, отплевался и полез обратно на палубу.
Теперь ему все было ясно. Барку смело можно продать.
ПЫТАРЬ БАКИР
Полянка на высоком берегу над Четырешным ручьем казалась какой-то домашней. Здесь всегда разбивали стан рыбаки, охотники, отдыхавшие рудокопы с недалекого Четырехбратского рудника, пока рудник еще работал, да и просто прохожий или проплывающий мимо народ. Посреди полянки чернело кострище с рогульками, а рядом с ним громоздился навес, покрытый горой порыжевшего лапника, стояли вешала — одежу просушить, лодку. Осташа притащил с берега доску-сходню, на которой решил спать у костра, чтобы не застыть от земли.
Над полянкой подымался крутой, заросший соснами склон одного из Братьев. Прямо под склоном торчал крест на могиле колодника, захлебнувшегося в казенке отцовой барки. Колодника наспех схоронили бурлаки. Месяца еще не прошло, а крест уже покосился. И Четырешный лог, и полянка были в сумерках, словно под покровом Богородицы, но чеканные сосны на гребне горы еще горели золотом заката, будто звали к себе. По-иконному лазоревое небо за соснами не успело прогреться за день и студило взгляд. От Чусовой и от ручья две стены холода огородили полянку.
Осташа сидел у костерка и следил, чтобы не опрокинулся горшок с водой, воткнутый в уголья. По заводским слободкам давно сипели самовары, что паял демидовский Суксун-завод, но кержаки-двоеданы, не отступавшие от древлеправославной веры, самоваров не держали, называя «чертовым брюхом». И чая не пили, чтобы не отчаяться. На Чусовой работный люд, собранный заводчиками по всей Руси с бору по сосенке, давно утратил и корни свои, и отцов обряд, и прадедовкую Палею. Но пристанские — сплавной народ из коренных чусовлян — веру держали строго. Хотя давно уж вера их растрескалась на десятки толков, в которых только начетчики могли разобраться без ошибки.
По реке у дальнего берега изредка проплывали длинные связки плотов — «кобылами» или «гусями», собранные и в гребенку, и в елку, и в накат. На первой сплотке — на хомуте, — на выстилке у длинного весла-дригалки, обычно стоял мужик. На задних сплотках — на круквинах, на журостях — бабы, девки, дети. Осташа издалека слышал звонкий девчоночий смех, и ему хотелось, чтобы плот подгреб для ночевки сюда, к нему. Но огромная затонувшая барка не давала зачалиться, и плоты уплывали дальше. Свет над рекой угасал. Угрюмым синим огнем зажигались омуты. Над лесами расправляли плечи черные скалы. Луна, как небесная полынья, морозно замерцала над косматыми хребтами, дико отражаясь в излучинах плесов.
Осташе было чуть жутковато одному, хоть он и не грешил пужливостью. И места эти дикие, и злая слава здешних Царь-бойцов ведь человечьей кровью вспоена, и еще рядом могила колодника, умершего без причащения, неотпетого, схороненного без гроба… Да и вообще: где-то здесь, на Четырех Братьях, в земле караулят пугачевский клад зарытые злодеем Чикой братья Гусевы… Вот станет Осташа сплавщиком — и не будет этих жутких, одиноких ночей. Костер будет до неба, и вокруг — усталые люди, и какой-нибудь балагур будет тешить народ побасенками в непроглядной майской тьме над Чусовой…
«Барку продам в Усть-Койве, — думал Осташа. — Там кордон Кусьинского завода. На кордоне барки всегда нужны. Жаль, придется за полцены отдать. Скостят и за починку, и за подъем со дна. Да еще небось обманут на сколько-то…»
Денег после бати в доме не осталось. Не на что было починить и поднять барку, а потом нанять бурлаков, чтобы притащили ее в Кашку, на пристань. Или хотя бы в Ослянку. Значит, надо барку продавать. А жаль до скрипа зубовного. Батя всю жизнь копил на свою барку, не стал из крепости ни себя, ни Осташу выкупать. И вот обзавелся. Чтобы на первом же сплаве сгибнуть.
Без своей барки сплавщик на вольную и сытую жизнь никогда не заработает. Так весь век и будет чужие суда водить и кругом должным оставаться. А заводчики и купцы и сами с большей охотой нанимают сплавщика с его собственной баркой. Во-первых, свою-то вдвойне беречь будет. А во-вторых… Барка стоит рублей пятьдесят. Наемный сплавщик за один сплав получает девять рублей за чугун, одиннадцать — за медь. По меркам бурлака или углежога, конечно, это деньги огромные. Но бурлаки и углежоги не знают, какими мошнами сплавные старосты бренчат — глаза вылезут от натуги, если подымешь. И сплавщик со своей баркой за сплав берет рублей по двадцать. Это как залог или откуп. Разобьет сплавщик чужую барку — у хозяина, заводчика или купца, пятьдесят рублей пропадет, не считая груза. А свою барку сплавщик угробит — хозяин только двадцать рублей потеряет. Расчет простой. А доведешь барку до Левшиной пристани или до Оханска на Каме, где груз на здоровенные камские и волжские баржи перегружают, — продашь барку еще с наваром рубля в два-три. Андреян Гилёв из Сулёма однажды так подгадал, что навару в девять рублей взял. Если не пропьешь деньги в кабаках на Разгуляе, — а старой веры люди не пьют, как никонианцы, — то вернешься домой и крестьян подрядишь на плотбищах новую барку построить. Да еще останется на жизнь зимой да в кошель — на вольную. И потому сплавщику на сплаве без своей барки — как пушкарю без пороху: только «ура!» вопить, а больше делать нечего.
Осташа совсем задумался, глядя в костер, как вдруг услышал сзади:
— Не шевелись! Денга давай!
Осташа не испугался, но замер, недоумевая. А сзади раздался тонкий захлебывающийся смех, и Осташа сразу все понял. Он оглянулся. В темноте под горой стоял Бакирка-пытарь — всем известный на Чусовой полоумный человечишко. Он целил в Осташу из длинного ружья.
Бакирка, как домовой, всегда ходил босой и без шапки, разве что шерстью не оброс. Он и сейчас стоял босиком, несмотря на земляной холод. Он был одет в какое-то немыслимое тряпье, перепоясанное полоской ивовой коры; на голове громоздилась рваная штанина. Круглое татарское лицо Бакира сплошь заросло черными кольцами волос.
— В другой раз прибью ненароком, дошутишься! — сказал Осташа, не вставая. — Садись к огню, грейся.
Бакирка тотчас положил ружье на землю, уселся, скрестив ноги, и протянул над углями ладони.
Бакирка был пытарем — пытал клады. Клады, должно быть, на Чусовой и вправду имелись: тайники на древних вогульских мольбищах, разоренных русскими пришельцами; клады Ермака Тимофеевича и Ваньки Кольца; клады соленосов, что по тайному тракту в лесах несли в Сибирь мимо таможенных застав строгановскую соль; раскольничьи клады; клады чусовских разбойников — Зацепы, Полушки, Пантелея-казака, Степана Пульникова, Фелисаты Бабья Дружина, Парамошки Попова, Сивой Лапы, Андрея Плотникова — Золотого Атамана… Да и много еще чьих захоронок. После Пугача стали искать клад Чики-Зарубина. Кое-кто из пытарей, случалось, и находил чего, но по большей части ерунду — ржавый меч, рваную кольчугу, медную побрякушку.
На Чусовой искать клады пробовали многие. В основном между делом, в охотку, на забаву. Но были и пытари одержимые, которым ничего на свете не надо, лишь бы шариться по глухим урманам, искать брошенные вертепы, долбить каменистую землю тяжелым заступом в безумной надежде откопать счастье, славу, удачу. Бакирка был из этих.
— Откуда ружье-то взял? — спросил Осташа.
Он уселся, подтащил ружье к себе и осмотрел. Ружье было солдатским. Ствол заржавел, ложа и приклад покоробились, разбухли, шомпол был потерян, а отверстие под него забито землей. На кольце болтался лоскут отгнившего ремня. Осташа со скрежетом открыл замок. На затравочной полке запеклась какая-то накипь, пружину и шептало надо было менять, но в губках курка и прижимного винта еще был зажат кремень.
— Бакир на Пещерном камне нашел. Полез в пещеру, думал — клад найдет, а нету ничего. Глядит сверху — что-то на камене торчит. Полез Бакир, смело лез, чуть не упал совсем. — Бакирка счастливо засмеялся, блестя в темноте зубами. — В щеле два солдата лежат. Одни кости остались, мяса нет, одежда плохая, брать незачем. Ведь четыре года лежат, давно! В Пугача стреляли. От сапог подметки только, а сумки патронные и ремни Бакир пальцем протыкал. Пуговиц целый кулак набрал, в Вулеговке на хлеб поменял. А ружья там два было. Одно оставил, чтоб мертвец не обиделся.
— Везет дуракам, — позавидовал Осташа Бакиркиной находке.
Бакирка и вправду был дурачок. Тронулся он в пугачевский бунт. До того работал на Старой Шайтанке откатчиком, подымал тачки с коробами угля на верх домны. В слободке на самой окраине у него избушка стояла. Жена была, говорили, красавица, Гюльшат звали. В ту зиму, когда Батыркай и Обдей с башкирскими ордами долбились в заиндевевшие частоколы Кунгура, Белобородов с отрядами прокатился по Чусовой. Шайтанку они заняли без боя, но были до черноты лица обозлены яростным непокорством Старой Утки. В Шайтанке началась расправа, месть за кровавый уткинский приступ. Висельники закачались на воротах; порубленными мастеровыми завалили глотки погашенных домн; до полусмерти били и секли баб, что хватались за своих мужиков, повязанных бунтовщиками. Пока работным, согнанным на площадь у плотины, с крыльца разоренного господского дома читали грамоты царя Петра Федоровича, бунтовщики из тех, которые о кресте забыли, рыскали по домам Шайтанки.
У Белобородова в войске были два братца прозвищем Китайчата. Конечно, не из Китая они взялись, а были беглые каторжные из Нерчинского острога, буряты. Они и вломились к Бакиру в избу. Бабу его беременную изнасиловали, потом горло перерезали, как алтайской кобылице, предназначенной на заклание, да потом еще вспороли живот и достали младенца, положили в приготовленную Бакиром зыбку — для смеха, а в живот засунули кошку. Бакир домой вернулся и увидел горенку свою, залитую кровью, как бойня, увидел окровавленного нерожденного младенца в зыбке, услышал, как кошка орет из тела мертвой жены. А Китайчата ничего, ржали. Та картина Бакиру стала как дробь, засыпанная лошади в ухо, — всегда в голове, и в конце концов свела с ума. Китайчата же и после Белобородова по лесам вокруг Бисерти долго безобразничали, пока местные мужики не загнали их в болото и кольями не вколотили в трясину.
А Бакир с того дня стал ни на что уже не годен. Даже самую простую работу выполнить не мог. Тачку толкает — колесо отломит, канаву рыть заставят — так накопает каких-то собачьих ям, за грибами пойдет — на неделю потеряется. Его и били батогами, и в холодную сажали, да без толку. Плетью в человека не вернешь того, чего бог отнял. Заблудившего в лесу и зверь не трогает: его ведь леший водит и бережет. Отступились и отпустили Бакира на все четыре стороны.
И Бакир по простоте душевной принялся клады искать. Как ни странно, всегда чего-нибудь находил. То монету золотую старинную на хлеб выменивал, то рукоять меча с самоцветом в крыже, то почерневший серебряный крест. Зимой он побирался, подавали ему охотно. Весной на сплав бурлаком ходил; на сплаве-то народ общим умом живет, своего ума не надо. За сплав Бакиру не платили, только кормили на чужой кошт. Летом Бакир землю рыл, воровал. Его ловили и били, но не сильно. Бабы его любили за легкий и веселый нрав — ну и что, что дурак. Бывало, и в тальнике его на себя заваливали. Хоть пристанские кержаки жен своих держали в строгости, без своего благословения и лучины нащепать не позволяли, секли как Сидоровых коз за малейший грех, а все ж пристанским женкам вольнее было, а в кое-каких толках и бесстыднее, чем заводским. Вот Бакир и жил, как птаха: поклевал — поет, не поклевал — тоже поет.
— Ну как, откопал клад Пугача? — насмешливо спросил Бакирку Осташа. — Если жрать хочешь, наливай из горшка. Только себе берестяную уточку сделай, не погань посуду.
Бакирка поднял валявшийся поблизости обрывок бересты и начал складывать уточку, даже не очистив бересту от коры и грязи.
— Нет, еще маленько не откопал, — сказал он. — Крепко Переход денгу спрятал.
— Да нет тут никакого клада…
— Есть, — убежденно возразил Бакир. — Вот, Астапа, смотри.
Он встал и выволок из лапника в навесе кованый бондарный обруч. На ржавом ободе виднелись отчеканенные буквы: «ЦРЪ ПТРЪ ФДРЧЪ».
— Это с винного бочонка, — пояснил Бакир, отнимая у Осташи обруч и засовывая обратно в лапник. — Вино выпил кто-то. А золото здесь. По приметам знает Бакир.
— По каким приметам?
— По страшным. Бакир сам видел, правду говорит. Ночью по скале семь кошек бегают, мяукают. Две рыжие, пять черных.
— Ну и что?
— Рыжий кот — на золото. Два бочонка золота Чика тут спрятал. Черный кот — мертвец, шайтан. Четырех братьев Чика тут положил золота стеречь, закопал, спрятал. Семь кошек — на семь голов клад заговорен. Понял, Астапа?
— Семерых, значит, тебе убить надо и головы их сюда принести, чтобы клад открылся?
— Надо. Только Бакир шибко хитрый. Людей Бакир не убивал, жалко. Бакир собак убивал, обманул шайтана. Закопал собачьи головы. А где клад? Не открылся Бакиру! Другие шайтаны еще стерегут. Пугач, Чика, Белая Борода — совсем злой люди были.
Осташа вспомнил, как на прошлом весеннем сплаве его дружок из Кумыша Никешка Долматов, ходивший с батей бурлаком, рассказывал, что стали в Кумыше собаки куда-то исчезать. Все думали, что волки их дерут. А это, оказывается, Бакир клад расколдовывал… Мысли Осташи вновь перескочили на батю. В нынешний сплав с батей Никешка без Осташи не пошел. А Осташа не смог: батя велел с Макаровной дома сидеть: расхворалась карга Макариха не к часу. Пошел бы Осташа с батей — может, и батя не пропал бы…
— А каких ты еще шайтанов тут видал?
— Много шайтанов. Один раз видел — конь пасется. Бакир за ним. Конь засмеялся человечьим голосом и провалился. Другой раз ночью видел Бакир на скале петушка огненного. А еще другой раз просто так шел Бакир по скалам, и вдруг как из пушки ударило! Обмер Бакир, побежал, потом смотрит вокруг — пусто! Это клад отозвался, Бакир над ним прошел. А где прошел — забыл! Беда! А совсем другой раз спит Бакир и слышит из-под земли… — Бакир завыл, подражая голосу мертвецов: — «Ску-ушно ли тебе, братец, в земле-е?..» — «Ску-ушно, братец!..» Страшно Бакиру стало! Ой, страшно!
— Ну ты на ночь-то давай… — поежился Осташа.
— Вдвоем не страшно, вдвоем что!.. А Бакир один. Как-то раз вечером видит Бакир — девка тут сидит. Ну, думает, не страшно, весело ночью будет. Девка приго-ожая!.. Люби меня, говорит, Бакир, только поясок не развязывай. Бакир-то и спросил: почему? «А живот-то у меня распорот, выпадет сердце!..» Бакир глядит — девка смеется, а у нее и горло перерезано! Закричал Бакир, руками замахал, убежал!.. Это шайтаны, что клад стерегут, на Бакира выходят! Трус Бакир. Надо было Бакиру ту девку полюбить — и открылся бы клад. А Бакир — коян, заяц. Бакир с вогуличем Шакулой в Ёкве говорил, обещал вогулич со святой горы вогульской разрыв-траву принести, папоры цвет… Ждет Бакир.
Батя в то лето после Пугача сказал Осташе: «На Чусовой каждый будет знать, где Чика клад Пугача зарыл, да все не там искать станут. Ну и пусть ищут. Клад тот не на удачливого положен, а на истинного царя Петра Федоровича, когда тот снова объявится». А над Бакиркой батя попросту посмеивался: «Не для нас клад и не для пытарей. А Бакирке же бог указчик. Пускай он на Четырех Братьях копает. И заделье для пустой головы, и к людям близко». Батя знал, где клад. Он сам с Чикой и братьями Гусевыми уплыл его прятать. Только ничего потом об этом не рассказывал.
— Нету клада на Четырех Братьях, — сказал Бакирке Осташа и приврал, поддразнивая: — Мне батя говорил.
— Шайтан есть, а клада нет? — засмеялся Бакир. — Бакир сам видел в логу — ночью земля светится! Думал, утром достанет клад. А утро пришло — где земля светилась? Тут? Не-ет, вон там! Или там? Где? Не нашел Бакир место, закрутили его шайтаны! Твой, Астапа, тятька — хитрый был: клад не знал, а всем сказал, что знал.
— Как же это не знал? — обиделся Осташа.
— А так и не знал! Он ведь землю Чике не рыл. Он сбежал. Братья Гусевы рыли, братья знают, только братья сами в земле на кладе лежат. Тятька твой, Переход, всем говорил: я клад прятал! Я клад прятал! Вот я какой человек большой! Может, за то и наказали его шайтаны, утопили! Я ведь весной прямо с ним на этой вот барке плыл. — Бакир ткнул пальцем в сторону Чусовой.
— Да ну? — изумился Осташа и даже чуть приподнялся. — И ты видел, как барка об Разбойник ударилась, как она на дно пошла?
— Не-е, того Бакир не видел. — Бакирка потряс кудлатой головой. — Бакир испугался. Кумыш, Горчак проплыли — и страшно стало Бакиру. Прыгнул в воду с барки и уплыл на берег.
Бакир сложил перед грудью ладони и показал, как он прыгнул с борта в Чусовую.
— А куда прыгнул? — неожиданно заинтересовался Осташа. — На левую сторону?
— Туда, — согласился Бакир.
— Отчего же перед Молоковым бойцом ты на левую сторону прыгнул? Не в первый же раз на сплав шел, и здешние места все знаешь. Спастись хотел — прыгал бы направо, а налево тебя сразу на скалу понесет.
— И понесло, ух, шибко понесло! — обрадованно согласился Бакир. — Бакир думал — смерть! Волна как дом, и вся об камень! Бакир за доску держался! Как спасся Бакир — не помнит!
book-ads2