Часть 20 из 83 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Ой, еще давай, миленький!.. Ой, сладенько мне!.. Ой, хорошо!.. — визжала черноглазая, валяясь на спине, елозя и суча ногами.
— Дай поцелую! Дай поцелую!.. — ухала кряжистая девка, бросаясь в ноги толпе.
Люди, что секли девок, прыгали, будто плясали, выдергивали ноги из ловящих рук бесноватых, били наотмашь — от себя, чтоб анчутки не залезли на них по прутьям. Старец Калиник брызгал святой водой на всех — и на девок, и на мужиков с прутьями.
— Убьете же!.. — изнемогая, закричали в толпе.
— Сыпь! — гневно крикнул в ответ Калиник. Девки и проблевались, и обмочились, перемазались кровью и грязью и уже перестали вздрагивать. Толпа обступила их, преодолев страх, и принялась хватать за локти мужиков, все еще пытавшихся ожечь бесноватых прутом.
— Выбили, выбили бесов! — твердили со всех сторон. — Да хватит же, а то и дух выбьете!..
— Уйди, з-запорю с-сук!.. — орал и обливался слезами какой-то мужик, метавшийся в руках толпы.
К толпе от речки бежали послушники с ведрами. Калиник опустил кропило — он вычерпал им чашу со святой водой досуха. Он был бледен, тяжело дышал. Да и вся толпа еле переводила дух. Послушники окатили девок, окатили мужика, впавшего в неистовство. Но и без того, оказывается, низкие тучи уже залепили все небо над Поперечной горой, и сверху сеялся дождик.
— Эх, страх какой — бесам отдаться… — услышал Осташа рядом с собой и оглянулся, еще плохо соображая. Это был давешний Корнила Нелюбин с потемневшими, расширенными глазами и с бороденкой, свившейся в жгут. — Страх, что живешь и не знаешь, что бесы в тебе, как черви в коровьем брюхе…
Осташа перебрал плечами. И ему тоже стало страшно. Он думал, что всегда учует беса в себе — ну будто булыжник вместо шаньги проглотил. А вот ведь девка — смущалась, заигрывала, а и не ведала, зачем ее тятенька с маменькой на Веселые горы повезли…
— Это чья девка-то была? — спросил Осташа.
— Лаврентея Баташова с Кына младшая дочка… Мамка забоялась, чего это она в каплице всякий раз в обморок падает… А другая — дочь Ипата Терентьева…
— Кого?.. — тупо переспросил Осташа.
— Ипата Терентьева, хитника скитского, — повторил Корнила.
В это время к Калинику, который все еще сжимал в руке кропило, подошли старец Гермон и Калистрат.
— Надо тебя, отче, и к нам в Ревду позвать, — уважительно сказал Калистрат.
У Калиника, стоявшего с растрепанными волосами и задравшимися как после битвы рукавами, вдруг дрогнула рука с кропилом, словно старец хотел замахнуться.
— Только посмей, — тихо и грозно предостерег Гермон.
КОКУЙСКИЙ ЛЕШИЙ
Дочь Ипата Терентьева звали Кикильей. Избитая на отчитке до полусмерти, она весь день пролежала на земле под навесом. Вечером Осташа принес ей плошку со сбитнем, выпрошенную у семейных кержаков в таборе под горой. Кикилья, кряхтя, села и выхлебала всю плошку, как здоровая, уставшая после косьбы баба.
— Я до батьки твоего с тобой пойду, — осторожно сказал ей Осташа.
Девка ничего не ответила.
Вышли с рассветом. Кикилья косолапо шагала первой. Осташа с неприязнью рассматривал ее: сарафан от застиранности серый, как тряпка, которой дома Макариха полы моет; большой платок весь в незаштопанных прорехах; березовые лапти-босовики ощетинились полопавшейся черствой берестой; мужицкий шабур в засохшей грязи… Что за баба?.. За Кикильей брел ободранный коняга, впряженный в легкие летние сани-бендюги, наскоро связанные мочальной возжанкой. На бендюги Кикилья погрузила два мешка с мукой. Осташа плелся последним. Невыспавшийся, голодный, он смотрел по сторонам зло, недовольно.
Хитниками на Чусовой звали тайных золотодобытчиков. Они брали только верховое, легкое золото — срывали верха с паздеры и ради верхов портили месторождение, как те поганые привычкой смологоны, что под живицу лупят кору с дерева кольцом у комля. Горное начальство отправляло изловленных хитников на каторгу — не сколько за воровской промысел, сколько за то, что на вскрытых золотоносных песках уже не имело смысла ставить прииск. Хитники брали золото вдали от людских глаз, на дальних суземах. Дробили рухляк и каменные хрящи под скалами на безымянных речушках, терли глины-месники под обрывами берегов, на еланях сдирали тощие дерны-заволоки, трясли в самодельных бутарах дрязги и севунцы. Дело это было опасное и трудоемкое. В охотку и поодиночке мало кто за него брался.
Обычно скиты нанимали пропащих людишек, беглых крестьян и каторжан или уцелевших пугачевских бунтовщиков. Потихоньку, сами того не заметив, старатели превращались в скитских рабов и в конце концов пропадали совсем, только через два-три года на заброшенных отвалах ручьи и ветры вылущивали из песков-относов отшлифованные ядра проломленных черепов. Хитников боялись хуже душегубов. Где золото, там и бесы, и хитники прятали кресты, а без креста человек человеку — никто.
Корнила Нелюбин успел сказать Осташе, что эту Кикилью, озверев на безбабье, насильничала вся артель Ипата Терентьева, а потому и нужна была отчитка, чтобы спятившую девку в разум вернуть. Кикилья под кропило вставала не впервые. Осташа присматривался к Кикилье и с брезгливостью, и с любопытством. Но Кикилья была тупа, ничего не чувствовала. В роже ее виделось что-то свиное — расплющенный нос, вывороченные губы, белесые брови и ресницы… Но статью Кикилья напоминала кобылищу: здоровая, терпеливая, прилюдно пердевшая, не ведая стыда и приличия.
Не дорога даже, а тайный узенький путик юлил меж гор, уводя неведомо куда. Корнила пояснил Осташе, что Ипатова старательская артель моет пески где-то на речке Тискос. Но где такая речка, Корнила не знал. Осташа не очень уверенно определялся, куда же ведет его Кикилья. От Поперечной горы они перешли на Белую, затем справа за распадком опять блеснул Черноисточинский пруд, и леса снова вздыбились Голой горой. За ней по мелководью перешлепали сначала речку Чауж, а потом Бобровку. Осташа думал, что вдоль Бобровки они пойдут к большому Елизаветинскому скиту, но Кикилья поперла прямо на отроги крутого Красного Столба. Перевалив через плечо горы, миновали рощу больших раскольничьих крестов под кровлями и заночевали у ручья Смородинки. Кикилья стреножила коня, наломала лапника и завалилась спать, даже не озаботившись костром. Осташа, продрогнув, соорудил нодью, погрыз сухарей и тоже задремал. За весь день он не видел никого, кроме этой дуры, и даже с ней не перемолвился ни словом.
Хмурым утром они поднялись на покатую Вахромиху, с вершины которой меж сосновых стволов виднелась вся цепь Веселых гор — Красный Столб, Ольховая, Каменка… За этой цепью призрачно мерещились Елевой хребет и Карасьи Горы. Там, на севере, было чуть темнее, словно воистину там и была полуночь: это снизу мрачно отсвечивали дальние увалы. Леса вокруг стояли нетронутые, словно совсем безлюдные. Но Осташа знал, что под всеми горами повсюду в темных едомах таятся скиты, тихо движутся люди, звучат молитвы, в узловатых пальцах дрожат лестовки.
Кикилья спустилась к броду через Межевую Утку, а над бродом стоял голбец, и под иконкой еще теплился полурастаявший огарок свечи. Осташа не видел никого, но чуял чужое присутствие: и навстречу им, и наперерез незаметно проходили люди, не показавшие себя, а может, и не только люди. Да и тот же Межеуткинский скит был где-то совсем рядом — только шиш найдешь. Старцы даже у екатеринбургского горного начальства сумели выкупить на свои горы право божелесья. Заводчики не осмелились сунуться в эти чащи с топорами, не положили лес постелью, как вокруг заводов. Вайлуга хвойным мороком заволокла тайну беззакония. Знай смотри под ноги, чтоб ненароком не раздавить серую лесную мышь, а то заблудишься и не выйдешь никогда.
Хорошо, что похолодало и прибило комаров, а то бы живьем сожрали на Селивановских болотах. По рёлкам Осташа и Кикилья вышли на Синюю гору. Между ней и горой Верхней Выей с висячего Утиного болота и начиналась река Межевая Утка. Со склона Осташа все косился на косматые заросли болотных хмызей внизу: где-то там, по слухам, болота недавно изрыгнули из прорв два черных Ермаковых челна с конскими головами на носах… По гребню Синей горы Кикилья прошла на гору Болтун, а потом путик свалился в низину, загроможденную лесобоем. Сквозь ломаный и плельный лес он вдруг вывел на сухую гору Кокуй.
На вершине Кокуя, как серые зубы, еще торчали из земли столбы священных вогульских чамий. Здесь в избушках на курьих ножках много веков спали деревянные вогульские мертвецы придорожного кладбища — кокуя. Совсем нехорошее, лешачье место. Не всех, видать, бесов Ермак в Чусовую поскидал… Под горой ручей Кокуй впадал в речку Серебряную, кольчужно блестевшую в еловых берегах. По Серебряной сибирские татары с бухарскими саблями у поясов ходили в набеги на строгановские деревянные кремли по Каме и Нижней Чусовой. Потом этой дорогой прошла Ермакова дружина, грузно втаптывая нежить в землю и дыбом ужаса топорща священные кедровые рощи на макушках ёкв. На Ермаковом Кокуй-городке Кикилья остановилась на ночлег.
Здесь на берегу ручья была выкопана землянка. Вокруг валялись дрова, рассохшиеся лодки. Осташа пнул одну и проломил борт. Забравшись в землянку, разделенную пополам перегородкой, Осташа догрыз свои сухари и остался голоден. Кикилья возилась за стенкой, чем-то шуршала.
— Может, муку разболтаем?.. — громко и зло спросил Осташа.
— Не твое, — глухо ответила Кикилья.
Осташа плюнул и вылез из землянки. В тусклых сумерках за кустами неярко светилась Серебряная. Вершины леса уже терялись во мгле, тихо шумели. Осташа побродил вокруг и залез на насыпь, которая некогда ограждала Ермаков стан. На дне измельчавшего и оплывшего рва из луж торчали рябины, чуть тронутые нервной краснотой, а потому почти слившиеся с сумраком. Тонкие березки насорили по берегу белыми листьями. Березки росли среди больших земляных куч. В этих кучах еле угадывались очертания сгнивших лодей.
Народ считал, что это Ермаковы суда. Но батя говорил Осташе, что вряд ли, потому как после Ермака Серебряную объявили Государевой дорогой в Сибирь. По ней с лодьями проходили многие другие казацкие дружины, что на сибирских просторах среди орд татар и остяков ставили Тобольск, Туринск и Татарск, Тару, Тавду и Тюмень. А на Ермаковых стругах, говорил батя, бесславно сплыла в Чусовские Городки неудачливая артель боярина Хитрово, что еще при царе Алексее Михайловиче два года рыла здешние косогоры в бестолковых поисках серебряных руд. Кокуй-городок лежал вокруг Осташи уже никому не нужный, забытый, затоптанный, заросший — словно плот, половодьем заброшенный на пригорок и теперь замшелый, трухлявый и развалившийся. Только злой леший бродил вокруг, издалека белея берестяным лицом, да высматривал, как отомстить Ермаковым потомкам.
Кикилья, оказывается, решила помыться, пока Осташа бродил по Кокуй-городку. Она натаскала воды в щелястый ушат, что стоял посреди землянки, нагрела в печке-чувале камни и бросила их в кадушку. Когда Осташа вернулся, землянка была тускло освещена лучинами и заполнена вонючим паром. Кикилья, голая, сидела в кадушке нараскоряку и терлась собранной в жом мочальной веревкой. У Осташи что-то толкнулось в животе при виде Кикильи. В ней, уродливой, грязной, мокрой, все равно было что-то пьяно-бабье. Видно, она была такая тупая и страшная, будто и не человек вовсе, и похоть не сдерживалась опаской, как перед обычной девкой.
— Насильничать будешь? — глядя через плечо, спросила Кикилья, будто промычала обиженно.
— Сдалась ты мне!.. — в сердцах бросил Осташа и ушел за перегородку.
Он сдвинул с лежака тряпье Кикильи, чтобы завалиться спать, но из тряпья выпал сложенный в восьмую долю листок бумаги.
Осташа поднял его и не удержался — покосился на Кикилью за перегородкой и развернул. На листке было написано: «Павел от Меркула Степанова Опалёнкова имел девять чарок и в том слово бох свидетель». «Что за чушь?..» — удивился Осташа, пряча записку обратно в тряпье, а потом понял: значит, Кикилья не только бесов отчитывать приезжала. Она еще и намытое хитниками золото сдала старцу Павлу. Чаркой в скитах называли золотник. Только почему какой-то Меркул добычу сдавал, если артель-то была Ипата Терентьева? Да черт с этим, не Осташино дело.
Пропотев на пару, Осташа ночью так замерз без огня, что утром еле встал. Жрать было нечего. На Кокуй-городок сеялся холодный дождик, по Серебряной плыли сбитые листья. Кикилья, видать, была так тошна, что ночью, пусть и в непогоду, кокуйский лешак все ж таки не сунулся в избушку, хотя Осташа с вечера не зааминил ни дверь, ни оконца. А может, леший заодно с Кикильей был? Не то бы с досады выл под порогом, ворочал крышу, выгоняя из дому. Выйдешь — и сгинешь… Нет, нечистое здесь место.
Умываясь на приплеске, Осташа глядел вниз по еловому ущелью речки и тоскливо думал, что вот связать сейчас два бревна березовыми прутьями да и уплыть отсюда, пока он еще знает, где находится… Там, дальше, Серебрянский завод, потом — и Чусовая, а от деревни Усть-Серебрянки до Кашки совсем недалеко. Куда ему тащиться к этим хитникам? Чего он там может узнать? Еще убьют, пожалуй…
— Ты знаешь, как твой батя казну пугачевскую прятал? — напрямик спросил Осташа у Кикильи.
Все равно девка дура, ничего не поймет, можно и не таиться.
Кикилья запрягала коня в волокушу.
— Он не прятал, — не оборачиваясь, прогудела она. — Он казну Якову Филипычу отдал и ушел…
Яков Филипыч — это Яшка Гусев, Фармазон.
— Большая казна-то?
— Семь бочонков, а с золотом — два…
— А кто ее дал твоему батьке?
Кикилья молчала — видно, и сама не знала. Но на этот вопрос даже сам Ипат Терентьев, наверное, не стал бы Осташе отвечать. Да и важно ли? Тайну батиной гибели этот ответ не осветит.
Осташа ощутил себя дураком и разозлился. Здесь надо колдуном быть, который может незаметно все узелочки на человеке развязать, чтобы чары навести. А Осташа не мог объяснить себе, чего же хочет еще узнать про Ипата. Зачем же тогда надо было так далеко тащиться, если спросить нечего, а отвечать некому? Осташа постоял за спиной Кикильи, нелепо помахивая своей пустой торбой, и наконец сказал:
— Ухожу я обратно на Чусовую. Прощай, красавица. Он закинул торбу за спину, повернулся и бездумно пошагал по берегу Серебряной. Сколько еще можно биться лбом во все запертые двери?..
И вдруг Кикилья сзади сшибла его с ног так, что шапка улетела в воду, и навалилась всей тяжестью сверху, выламывая руки.
— Ты чего?!. — заорал Осташа, пытаясь вырваться, задергал локтями и заколотил ногами. Он почувствовал, как его запястья обвивает колючая мочальная веревка. — Вяжешь, сука?!.
Кикилья была тяжелой и сильной, как медведь, — играючи ломала сопротивление. Придавив Осташу коленом в хребет, она связала ему еще и ноги, а потом встала, отряхивая подол. Осташа изогнулся и перевернулся на спину, как рыба.
— Ты почто меня связала?! — крикнул он.
— Со мной на Тискос поедешь.
— Да чего я там не видал?!.
— Коли тебе батюшка нужен был, так батюшка на тебя должен посмотреть.
— Мне ж до твоего отца дела больше нету!.. — отчаянно завопил Осташа. — Развяжи меня, блядь!..
Кикилья наклонилась, — Осташа подумал, что сейчас получит по морде, — но девка легко подняла его и потащила к бендюгам, навалила на мешки с мукой. Осташа, матерно ругаясь, завертелся, чтобы скувыркнуться на землю. Но Кикилья схватила его за волосы, обмотала шею веревкой и привязала к оглобле. Свалишься — удавишься насмерть.
— Со мной поедешь, — без выражения повторила она.
— Как тебя, кобылищу такую здоровую, мужики-то насиловали? — прохрипел Осташа, выворачивая на Кикилью глаза.
Кикилья поправляла мешки, разворошенные Осташей.
book-ads2