Часть 3 из 14 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Немного улучшал материальное положение участок в шесть соток, который мы гордо именовали садом. Он был довольно далеко от дома, в полутора часах езды, там был малюсенький дощатый домик, в котором хранились инструменты и была одна кровать, на ней можно было в самом крайнем случае переночевать в грозу. Бабушка, привыкшая к плодородной украинской земле, чувствовала себя на этих шести сотках сплошного суглинка не очень уютно, но изо всех сил пыталась вырастить на них хоть какой-то урожай. Получалось не очень – поскольку воду на участок давали один раз в неделю, а больше ее взять было неоткуда. Она накапливалась у нас в огромном резервуаре, и мы ходили с ведрами к этому резервуару. Бывали мы на даче нечасто. Поэтому росло на участке только то, что могло там выжить: цветы, плодовые деревья и кусты, картошка, лук и чеснок. Единственное, что разрослось в промышленных масштабах и без особого бабушкиного участия – это малина. Нам с сестрой удавалось иногда собрать за один приезд по два ведра спелой, крупной сладкой ягоды. Бабушка раскладывала ее по банкам и продавала за 50 копеек на рынке, это давало хоть небольшой, но все-таки доход, можно было накопить на новые сандалии или зимние сапоги. С обувью было сложнее всего. Одежду можно было сшить, обувь достать было негде, и она чинилась и латалась до тех пор, пока не рассыпалась прямо у нас на ногах. Новая обувь покупалась сильно на вырост и носилась до тех пор, пока пальцы не начинали упираться в носки.
Со временем я довольно сносно научилась шить, надрессировала нашу старенькую швейную машинку, которую каждый раз приходилось уговаривать вести себя хорошо и не рвать нитку. Пыталась научиться вязать, но дальше шапок и шарфов, честно сказать, далёких от идеала, дело у меня не пошло. Однажды я так разозлилась на то, что у нас нет красивой одежды и вкусной еды, что решила почему-то сорвать злость на бабушке. «Вот посмотри, – сказала я ей, – у других мамы могут и свитера красивые вязать, и готовят вкусно, а ты не умеешь ни шить, ни вязать, ни готовить, почему ты не можешь научиться сама и научить меня?!» Тысячу раз я потом извинилась перед ней за эти слова. И до сих пор мне стыдно за тот свой поступок. Она, конечно, была не виновата ни в чем, выбивалась из сил, чтобы нас прокормить и одеть, и таких обвинений не заслуживала. Вообще-то по профессии бабушка была ткачихой и в юности работала на фабрике, ездила в Харьков, а все домашние дела брала на себя моя прабабушка Ариша.
Иногда бабушка позволяла себе, как она сама это называла, «гулять». Получив зарплату, она шла в кондитерский и покупала для всех нас торт. Приносила домой и объясняла нам: «Вот, я не пью, не курю, могу себе позволить». Торт, который она себе позволяла, был ужасающим по своим вкусовым качествам. Скорее всего, по ГОСТу в нем должны были содержаться и хорошее сливочное масло, и мука, и много разных других качественных ингредиентов, но время было такое, что с заводов и фабрик «несли» все, что там плохо лежало, и сырье заменялось более дешевыми аналогами. В результате торт, из которого было украдено все, что только можно было украсть, представлял собой влажную тяжелую субстанцию, пропитанную водой и дешевым сиропом, липкую и непонятно чем пахнущую. Но это был торт. И он нужен был бабушке для подтверждения того, что она «может себе позволить». Я из уважения к ней съедала один кусочек этого торта, и потом несколько дней у меня в горле стоял жуткий вкус дешевой кулинарной пропитки.
Впрочем, тортики, даже такие, появлялись в нашем доме редко, а вот что такое «жить на 10 копеек до зарплаты», причем не фигурально выражаясь, а буквально, я знаю очень хорошо. Помню, как прихожу на кухню, а там сидит бабушка, чистит картошку и плачет. Она была в магазине, и ей там всучили насквозь промёрзшую картошку. И вот сидит она на табурете, в руках картофелина, и она ее чистит-чистит, а та черная вся, местами гнилая, кусок за куском летит в помойное ведро. А бабушка пытается хоть какие-то куски живые найти, чтобы из них сварить хотя бы суп.
Бабушка была действительно невероятной цельности и чистоты человеком. Она никого никогда не осуждала, не обсуждала, не сплетничала. И при этом не выносила, когда кто-то сплетничал при ней. Помню одну историю. Мы жили на третьем этаже, и под нашим окном размещался штаб бабушек, сидевших на лавке около подъезда и чесавших языки, глядя на проходящих мимо людей. В каждом дворе были такие бабушки, которые в полной мере заменяли нынешние таблоиды. Они всегда знали, кто, с кем, когда и почему. Они мило улыбались проходившему мимо жильцу дома, а через секунду улыбки сменялись ехидными ухмылочками, и начиналось обсасывание косточек бедного человека, попавшего к ним на зуб. И вот однажды бабушка услышала, как эти соседки обсуждают нас с Олей. Она в тот момент находилась в кухне, мыла посуду в тазу, и как только поняла, что речь идет о нас, а эпитеты, которыми нас награждают, не совсем корректные, просто взяла и, недолго думая, выплеснула эту грязную мыльную воду прямо на этих кумушек, на их накрученные на бигуди кудри и размалеванные ярко-красные губы. И когда они слегка обтекли и подняли к ней свои мокрые головы, строго сказала: «Еще посмейте мне говорить такое про моих внучек – еще не то вам устрою». Но, надо сказать, что такое проявление чувств случалось с бабушкой крайне редко. Она старалась не выходить из себя и не проклинать никого. Однажды рассказала историю, как в молодости поссорилась с одним молодым человеком, который имел неосторожность сказать про нее, невинную честную девушку, неприличную вещь, мол, она состоит с кем-то там в предосудительных отношениях. В деревне слухи распространяются быстро, и когда до нее дошло, что все уже о ней судачат, она подошла к зачинщику слухов и сказала ему в сердцах: «Чтоб ты подавился языком своим!» Спустя какое-то время этот человек действительно задохнулся – то ли в колодец упал, то ли ногу ему свело во время купания, он захлебнулся и утонул. Бабушка почему-то решила, что это ее вина. И с тех пор держала себя в руках, никому и никогда таких вещей больше не говорила. А тут не сдержалась.
Бабушка с рождения говорила по-украински, и, хотя со временем по-русски научилась говорить вполне сносно, малороссийские слова проскакивали в ее речи регулярно. Я их хорошо понимала. Бабушка говорила: «Дай мне сырныкы». – «Какие еще сырники?» – удивлялись гости. Да спички она просит, объясняла я. Или буряк. Какой буряк? Ну свекла. Но когда бабушка хотела подчеркнуть, что не лыком шита, что она человек интеллигентный и прекрасно знает русский язык, в ее речи появлялось слово «Что?». Произносила она его не так, как это сделал бы любой носитель русского языка, у которых это слово по произношению больше похоже на «што», а чётко выговаривая вначале слова звук «Ч». Если я слышала звонок в дверь, и потом бабушка произносила это свое коронное «Что?», я знала, что пришел кто-то из соседей, перед которыми нельзя было ударить в грязь лицом. В то время соседи запросто ходили друг к другу в гости, то соли попросить взаймы, то стулья взять, потому что приехали гости и их негде разместить.
Я обожала бабушку. Прекрасно понимала, что все держится на ней, и очень боялась ее потерять. Однажды бабушка спала, а я сидела рядом с ней и смотрела на нее. И вдруг мне показалось, что она не дышит. Это было всего несколько секунд, но я успела испугаться. Я вдруг осознала, что она уже немолода и не очень здорова и может в любой момент умереть. Страх буквально пригвоздил меня к месту. Я заревела и рыдала навзрыд, не в силах успокоиться. Бабушка проснулась, стала спрашивать, что стряслось, а я толком и объяснить не могу, просто реву, и все. И сквозь рыдания бормочу: «Я не хочу, чтобы ты умирала». – «Так я вроде и не собираюсь, чего ты испугалась-то?» – удивилась бабушка. Но я никак не могла остановиться и проплакала потом еще дня три. После этого эпизода бабушка прожила еще очень долго, но я на всю жизнь запомнила этот детский момент острого горя и страха за самого близкого человека.
Глава 8. Школа
Большую часть нашей с Олей детской жизни занимала, конечно же, школа. Обычная средняя школа и в дополнение еще музыкальная. Мы обе не доучились в музыкальной школе. Я отложила скрипку перед «Лесной школой» и после смерти мамы так к ней и не притронулась. Оля тоже бросила, за год до окончания школы. Я училась достаточно хорошо, отличницей-зубрилкой не была, но старалась, как могла. Все уроки делала сама, помочь мне было некому, бабушка окончила только четыре класса. Она очень много читала, в том числе и классическую литературу, грамотно писала, но со школьной химией или физикой помочь мне не могла никак. Впрочем, я сама справлялась, я всегда была упорная и даже не очень поддающиеся мне предметы старалась разбирать до тех пор, пока не дойду до сути. У меня с детства было убеждение: если что-то делаешь – делай это хорошо. К средней школе я уже поняла, что мое спасение – внимательно слушать на уроках, тогда дома придется делать меньше, и сама попросилась, чтобы меня пересадили на первую парту.
Я была очень правильной девочкой, до такой степени правильной, что ко мне время от времени сажали отъявленных двоечников – считалось, что я могу их перевоспитать своим примером. Но иногда это срабатывало в обратную сторону. С одним из таких балбесов – чудесным парнем, но совершенно не планировавшим делать хоть какие-то умственные усилия в сторону учебы, мы несколько уроков напролет проиграли в хоккей на парте. Клюшку он вырезал из картона или брал стержень от шариковой ручки и сгибал его на конце, потом отгрызал кусочек ластика, и мы гоняли этот ластик этими импровизированными клюшками по всей парте. Один раз учитель нас застукал за этим интересным занятием, и мой товарищ по хоккею тут же, не дожидаясь, пока учитель вынесет свой вердикт, встал и сказал: «Мариванна, это все я, я придумал, я виноват» – и прямо сразу к ней направился, и дневник понес. Потом вернулся ко мне за парту и говорит: «Да подумаешь, у меня и так весь дневник красный от записей, “баловался”, “шумел”, “висел вниз головой” и так далее. Еще одно замечание “играл в хоккей в классе” мне не повредит? А тебя подводить я не хочу». Такой вот благородный двоечник оказался, прикрыл меня.
Впрочем, единица за поведение в моем школьном архиве все-таки имеется. Заработала я ее следующим образом. Однажды весной стояла жуткая жара, мы пришли в школу, зашли в свой класс, в котором невозможно было дышать, сели за парты, на которые шпарило солнце (жалюзи и шторы в классах на окна не вешали, в крайнем случае заклеивали их газетами, чтобы было не так жарко). И вот мы сидим за партами, плавимся от жары, дышим стоячим густым воздухом – ни сквознячка, ни единого дуновения ветерка. Проходит 15 минут. Учителя нет. В классе полным ходом идет обсуждение какого-то нового фильма, который шел в то время в кинотеатрах. И вдруг мне в голову приходит мысль: если от начала урока прошло уже 15 минут, а учитель не пришел, значит, он, наверное, заболел. «А давайте в кино пойдем?» – говорю я. Весь класс единодушно со мной согласился, и мы ушли с урока. На следующий день, когда взрослые начали выяснять, что, собственно, произошло и кто увел класс в самоволку, я встала и честно призналась. Инициатива-то исходила от меня. Услышав признание, учительница страшно удивилась. «Вот от кого угодно ожидала я такого, но не от тебя, Ирочка», – сказала она. И повела меня к директору. Я стояла перед ним, меня трясло, глаза наполнились слезами, а он сказал ту же самую фразу, что, мол, ожидал такого поведения от любого ученика своей школы, но только не от меня. И поставил единицу. Вернувшись домой с этой единицей в дневнике, я ревела навзрыд, а сестра меня утешала: «Нашла из-за чего убиваться! Конец света, что ли? Пройдет время – и не вспомнишь об этой единице». Сестра к оценкам относилась значительно проще. И училась легко, не напрягаясь. Ей было достаточно просто внимательно выслушать учителя на уроке, чтобы на следующем спокойно отвечать, не делая домашнего задания. В результате класса до седьмого моя сестра легко получала четверки, а потом хорошо учиться ей надоело, и она стала скатываться на тройки. К концу школы Оля определилась со своими приоритетами, в число которых хорошая учеба не входила, и выбрала класс со спортивной ориентацией. Сестра честно объясняла всем, что не собирается после школы в вуз, у нее другие планы. Оля регулярно забывала брать в школу тетрадки и пеналы, и чем старше становилась, тем активнее забивала на школу, предпочитая гулять по улицам.
Вообще Оля здорово выручала меня своим жизненным настроем. Она была совсем другой, легко переживала неудачи, по мелочам не расстраивалась и утешала меня, если я по какому-то поводу уж слишком начинала заморачиваться.
Оля была гораздо менее усидчивой, но иногда для достижения результата ей нужно было гораздо меньше времени и усилий. Особенно это стало заметно, когда нас отдали в музыкальную школу по классу скрипки. Это было еще при жизни мамы, и родители тогда еще не развелись. Они очень хотели, чтобы у нас было музыкальное образование, и мы старались, как могли. Вернее, старалась я. У Оли все получалось легко и быстро, она могла поиграть 20 минут в день, и результат был примерно такой же, как у меня, пиликавшей на инструменте два часа и больше. Я билась над скрипкой целыми днями, изводила себя упражнениями Шрадека, она вместо этого убегала играть на улицу. И в результате на концертах из-за волнения я получала крепкие четверки, а она пятерки, совершенно не напрягаясь. Талант у нее был явный. А у меня, скорее, стремление все сделать правильно.
Музыкой мы прозанимались недолго, и эти занятия дались нам непросто. От школы до музыкалки надо было ехать час в одну сторону, зимой мы отчаянно мерзли, и надо было приезжать в класс заранее, чтобы успеть отогреть руки, потому что холодные пальцы не слушались. Помимо скрипки нас ждали еще хор, сольфеджио и другие предметы. А потом надо было еще добраться до дома и там сесть за уроки – и обычные, и музыкальные. Времени отчаянно не хватало, мы уставали и жаловались бабушке. О том, чтобы погулять во дворе вместе с остальными детьми, не было и речи. Оля еще как-то успевала, а я вся была погружена в учебу. Во дворе меня называли «девочка с косой и скрипкой». Я в любое время года, и зимой, и летом, брела грустно куда-то в сторону остановки, неся футляр с инструментом. Или пиликала на скрипке, стоя у окна. В общем, непросто нам давалась музыкальная наука. И классе в четвертом, воспользовавшись тем, что у взрослых появилась масса других забот (мамина операция и инвалидность, бабушкины нервы по этому поводу), мы просто тихо игнорировали музыкальную школу.
Глава 9. Выбор профессии. Театр
Нам было чем заняться, помимо музыки. Я начала обращать внимание на молодых людей. Помню, однажды мы всей школой решали какую-то очень важную контрольную по физике. В порядке эксперимента нас перемешали с параллельными классами и меня посадили за одну парту с незнакомым мальчиком. Он все решил очень быстро, красиво и четко, а я, естественно, подвисла, глядя в задачи (физика не была моим любимым предметом). Он тихонечко подвинул тетрадь в мою сторону и взглядом показал, что я могу все списать у него. Меня этот благородный жест очень впечатлил. Я потом еще неоднократно к нему обращалась за помощью по физике. Потом стала придумывать поводы, уже не связанные со школьными уроками, только чтобы с ним пообщаться. Конечно, ни ему, ни даже себе я не могла признаться, что он мне нравился. Но стремилась быть с ним как можно чаще. Он хорошо учился, занимался штангой и при этом был очень интересным собеседником. Был без ума от Высоцкого и коллекционировал его фотографии. Тогда многие собирали коллекции фото любимых артистов, такая мода была. В киосках «Союзпечати» продавали открытки с фото, люди их покупали и потом обсуждали свои коллекции: «А у тебя есть Купченко? А у меня есть. А Лановой? А Светличная? Давай меняться». Еще можно было зайти в фотоателье и распечатать фотографии там, за небольшую плату. Побывав у этого парня в гостях и изучив подробно его коллекцию, я распечатывала те фото, которых, я точно знала, у него не было, и потом как бы случайно показывала ему. Мол, вот что у меня есть, тебе не нужно, случайно? Он был в восторге, брал у меня эти фотографии, но, по-моему, так и не понял, что я ему симпатизирую. Он с упоением рассказывал мне про своего кумира и заводил на своем магнитофоне его песни, я из вежливости слушала этот рык и делала вид, что мне нравится. Но себе я, девочка с косой и скрипкой, воспитанная на классической музыке, врать не могла. И думала: «Что же с ним не так, с этим парнем, почему ему нравится этот хриплый голос и эта расстроенная гитара?» Меня пугал кричащий и рычащий мужчина, который рвал струны и жилы, выворачиваясь наизнанку. Радио и телевизор предлагали нам совсем другую музыку, спокойную и радостную – Пугачеву, Сенчину, Магомаева, Анну Вески. И я не могла еще прочувствовать всю глубину и искренность текстов Высоцкого. И про диссиденство я тогда еще ничего не знала, да и откуда бы мне было это узнать. Однажды в школе, помню, я задала учительнице совершенно, как мне казалось, невинный вопрос: «А что такое культ личности?» Учительница замялась, растерялась и стала топтаться на месте, не в силах что-то сформулировать. И потом выдавила из себя: «Ну это так назвали потому, что тогда везде было слишком много портретов Сталина. Это сочли чрезмерным, поэтому то время и назвали культом личности». Вот и все объяснение. Хотя, казалось бы, в конце 70-х учителя могли уже рассказывать кое-какую правду об этом времени.
Я долго не могла определиться с будущей профессией, очевидно было только одно – я на сто процентов гуманитарий. Самой большой энергозатраты требовали математика, химия и физика, все эти бензольные кольца, законы Ньютона и тригонометрии выводили меня из себя. За советом по поводу профориентации я могла обратиться только к бабушке. А бабушка, человек деревенский, простой, к тому же выбивающийся из сил, таща нас на себе, ратовала за рабочие профессии. Понятные, четкие, приносящие деньги. Однажды она сказала мне: «Собирайся, поехали», ничего не объяснив, посадила в автобус, и мы оказались в городе Шахты Ростовской области. Бабушка повела меня в какое-то здание, как потом выяснилось, там располагалось ткацкое училище. Белые бараки, из открытых окон шум и гам, всюду бегают девчонки в платочках и синих халатах, кричат, смеются. Бабушка расплылась в улыбке. Она в свое время была ткачихой, и все это, очевидно, напомнило ей годы ее юности. «Пойдем?» – сказала она и повела меня внутрь. Я вошла и тут же оглохла. Станки производили такой грохот, что не слышно было ничего. Барышни перекрикивались между собой, и лица у них были, как на известном революционном плакате Родченко, где Лиля Брик кричит в рупор. Всюду валяются обрывки ниток, кусочки ткани, и в воздухе висит пыль. Меня оглушило и ослепило, стало нечем дышать, и я выбежала из этого здания, заверив бабушку, что ни за какие коврижки не стану тут ни учиться, ни тем более работать.
А вот Оля была более продуманным человеком. Ей не нравилась идея торчать в школе до 10-го класса, и после 8-го она отправилась в ПТУ. В то время школьников всеми силами заманивали в профтехучилища, обещая райскую жизнь. И действительно, для тех, кто хотел побыстрее приобрести специальность и начать зарабатывать, это был очень хороший выход. В ПТУ бесплатно кормили, вывозили бесплатно в летние лагеря, там была очень хорошая техническая база, детей учили работать на современном оборудовании, при этом не забывали веселить – устраивали вечера и дискотеки с самой современной музыкой. Школьные предметы зубрить было необязательно, аттестат учащиеся ПТУ получали легко и не напрягаясь, можно было даже уроки прогуливать, требований по этой части к ним не предъявлялось никаких. И моя сестра отправилась учиться… на токаря. Девочек там было очень мало, конкуренции никакой. Оля легко выучилась и получила профессию. И свое стремление к веселому необременительному общению со сверстниками тоже удовлетворила в полной мере – я была пару раз у них на дискотеках, это был просто какой-то разгул буржуазии: весело, ярко, современно.
Но я представляла для себя совсем другое будущее. Не в Олином ПТУ. И не на ткацкой фабрике, как мечтала бабушка. А где? Я еще четко не знала, но вся моя жизнь в тот момент была сосредоточена на театре.
Еще учась в пятом классе, я вдруг увидела в нашей школе объявление «Все, кто хочет участвовать в школьном новогоднем вечере, обращайтесь в пионерскую комнату». Я пошла искать эту комнату, долго не решалась войти внутрь, мялась перед дверью, разглядывая носки своих сандалий (уж очень стеснительная была). Но потом набралась смелости, шагнула внутрь и, не давая себе опомниться, решительно произнесла: «Я хочу участвовать, возьмите меня в команду». – «Будешь снежинкой?» – спросили меня присутствовавшие там. «Да!» – «Но только у нас костюмов нет». – «Ничего страшного, я сама сошью», – заверила я, сама удивившись собственной шустрости. И пошла домой шить костюм. Нашла где-то старую, еще из Германии привезённую, тюлевую занавеску, зашила в ней дырочки, накрахмалила, обшила каким-то дождиком, смастерила платье. А для короны позаимствовала салфетку, которую бабушка по старой деревенской привычке набрасывала на подушку. Из алюминиевой проволоки сделала основу для кокошника (видела на каком-то мероприятии такие кокошники на девочках из танцевального ансамбля), натянула на основу эту салфеточку, расшила блестками. Когда я появилась во всем этом великолепии на празднике, женщина, которая руководила детским танцевальным коллективом, разглядывала меня с большим удивлением. Как будто все кругом в кроссовках «Адидас», а я пришла в обуви с названием «Абибас». Ее девочки выпорхнули на сцену в профессионально сшитых костюмах, а я в таком же, но смастеренном буквально на коленке.
А позже я увидела в школе еще одно объявление. Дворец пионеров звал детей в разные кружки и секции. И среди названий «кройка-шитье, макраме, судостроительный, выжигание и радиотехника» я вдруг увидела слово «театральный». И меня как к месту пригвоздило. Я поняла, что хочу туда немедленно. Пришла во Дворец пионеров на спектакль, в полном восхищении его посмотрела. Думаю, что на самом деле это, конечно, было чудовищно, но тогда я пришла в полный восторг – прежде всего потому, что на сцене были дети. После спектакля, превозмогая робость, я пробралась за кулисы и встретила там женщину с трубным голосом, которая командовала всем этим мероприятием. Она долго не обращала на меня никакого внимания, была занята артистами и костюмерами, но потом ее взгляд упал на мою скромную персону, и она рявкнула: «Чего тебе?!» Я говорю: «Хочу к вам». – «Куда тебе! Ты взрослая, классе в девятом небось, а у нас Дворец пионеров!» – безапелляционно заявила она. Старовата, мол, ты, девочка, для искусства. Я была уже готова зарыдать, и она, видя мое замешательство, посоветовала наведаться в народный театр: «Вон видишь, в соседнем переулке, “Дом учителя”, дверь за углом, там взрослые играют, может, возьмут тебя». И я пошла.
В указанном суровой женщиной направлении располагался милый особнячок. Открыв его двери, я поднялась на второй этаж, вошла в небольшой зрительный зал, человек на сто, обнаружила там сцену и занавес. Поняла, что попала по адресу. Возглавляла театр знаменитая в Ростове-на-Дону актриса, режиссер и педагог Тамара Ильинична Ильинская – ей было тогда уже за 60, но сил и энергии ей было не занимать. «Давай посмотрим, что ты умеешь, – сказала она, глядя на меня. – Сейчас мы будем играть этюды». И видя мое полное непонимание, объяснила. «Я тебе сейчас предложу ситуацию, а ты покажешь, как из нее можно выйти». Тамара Ильинична взяла свой кошелек и бросила его на середину репетиционной комнаты. «Укради кошелек так, чтобы я не заметила», – предложила мне она. «Мне? Украсть кошелек? Да никогда в жизни!» – подумала я, но осеклась. Это же театр. А значит, красть кошелек буду не я, а мой персонаж. И я развязала шнурок на своих кедах, дошла в таком виде до этого кошелька, сделала вид, что только сейчас заметила неполадку в одежде, опустилась на колено, чтобы ее устранить, как бы невзначай подвинула к себе кошелек и под штанину в носочек незаметно сунула. «Хорошо, – сказала Тамара Ильинична. – Мы репетируем новый спектакль, там роль учителя физкультуры, она небольшая, давай пробовать». И я стала ходить на занятия в студии.
Вся моя жизнь очень быстро переместилась туда, в театральную студию. Там были очень интересные люди, которые увлекались искусством, ходили в театры, мне было очень интересно говорить с ними на те темы, которые волновали меня и их. Мне давно хотелось пообщаться с единомышленниками. Одноклассники мало что понимали в театральном искусстве. Помню, однажды наш класс повели в ТЮЗ на совершенно прекрасный спектакль, английскую пьесу под названием «Сотворившая чудо». Речь там шла о женщине, которую взяли няней в одну семью, и ей пришлось заниматься со слепоглухонемой девочкой. Я с интересом наблюдала за игрой актеров и долго не могла понять, как маленькая девочка играет такую сложную главную роль, а потом оказалось, что это не ребенок, а актриса-травести. И за ходом пьесы я следила внимательно. До этого дня я не подозревала о существовании слепоглухонемых людей и не знала, как вообще их учат реагировать на мир. Мне было интересно смотреть, как эта Мэри Поппинс постепенно вводит свою маленькую воспитанницу в мир: плещет, например, в лицо водой и потом, прикасаясь руками к ее рукам, условными сигналами дает понять, что вот это – вода. Так она ощущается. В общем, я была вся поглощена действом, и меня страшно разочаровало, что мои одноклассники живо отреагировали только на одну сцену – когда няня переодевается. Сцена была небольшая и очень целомудренная, женщина стояла очень далеко от авансцены, где-то там, наверху, чуть ли не под потолком и снимала платье на пуговицах. Освещение было очень слабое, виден был только силуэт, к тому же на актрисе была под платьем очень плотная комбинация, сейчас бы в такой люди по улицам не стеснялись ходить. Но наши мальчишки хохотали как потерпевшие и отпускали разные реплики. Понятно, что критическая масса переполненных подростковыми гормонами юнцов, собранных в одном месте, часто дает такой эффект, но тогда меня это мало утешало. Хотелось общаться с кем-то, у кого кроме гормонов были бы еще и мозги, и достойное воспитание.
Когда я пришла к Ильинской, оказалось, что такие люди на свете есть. К тому же параллельно я стала ходить еще в одну студию, чтобы заниматься там пантомимой – мне очень интересен был этот вид искусства. Руководитель студии пантомимы работал в Ростовском академическом театре драмы – это был уже настоящий профессиональный театр, самый крупный в городе. Он располагался в совершенно уникальном с архитектурной точки зрения месте – в здании, формой напоминающем трактор. Архитектор таким образом передавал привет знаменитому на всю страну ростовскому заводу комбайнов. А еще театр украшал горельеф Эрнста Неизвестного. В общем, здание, выдающееся по всем параметрам.
Мы ходили в этот театр по контрамаркам, которые давал нам руководитель нашей студии пантомимы – он работал там артистом миманса. Он был глухой с рождения, но в какой-то момент приобрел аппаратик для усиления звуков, поэтому все слышал, а говорил с трудом – примерно как героиня Дины Корзун в фильме «Страна глухих». А иногда я убеждалась, что он действительно не слышит, – когда мы ездили со студией в походы, и он отправлялся купаться, снимал аппаратик, и тогда до него действительно невозможно было докричаться, только до плеча дотронуться, и тогда он реагировал. Так я столкнулась впервые с миром глухих людей.
Мы с ним и студийцами много ходили в походы, путешествовали по берегам Дона, выезжали в станицы, чтобы слушать казаков-некрасовцев, которые еще там остались и сохранили свою особую манеру пения. Или ездили на раскопки в прекрасное скифское место Танаис. Но больше всего мне нравилось, конечно, бывать за кулисами театра – никакие поездки не вдохновляли так, как возможность пусть на пять минут прикоснуться к миру театра изнутри.
В студии у Ильинской работали многие актеры, ставшие потом известными. Она воспитывала Евгению Глушенко, ставшую потом женой Александра Калягина, и режиссёра Анатолия Васильева. Приехав спустя годы на юбилей студии, и они, и многие другие актеры, нашедшие себя в профессии, говорили немало добрых слов и про студию, и про ее руководителя. Но это было уже значительно позже. Поначалу я, конечно, не осознавала, как мне повезло. Только однажды в театр прибыла комиссия, отсматривающая любительские спектакли, и известный театральный критик, к словам которого в Ростове-на-Дону прислушивались, вынес вердикт, сказав, что наша студия – лучшая в городе. Она затмевала даже модную студию при ДК «Ростсельмаш», богатую, с возможностями, с декорациями и костюмами (ею, кстати, руководила мама актера Сергея Жигунова).
А еще от этого критика я узнала, что у меня есть определенные способности. Мне передали его слова о том, что «у Ирины очень хорошая театральная внешность, она живая и, что очень важно, может совершать несколько действий сразу – и говорить, и об пол мячом стучать». Правда, замечания на мой счет у него тоже были. Оказалось, что мне надо работать с речью, искоренять говор. То, что ростовский выговор отличается, скажем, от московского – ни для кого не секрет. Моих земляков отличало мягкое, так называемое фрикативное «Г». Но я всегда гордилась тем, что выговариваю Г, как дикторы Центрального телевидения. У нас в семье было не принято «хэкать», и мама, и бабушка говорили нормально. Но я не учла, что в речи моих земляков, помимо этого пресловутого «гэ», еще масса других нюансов. Мы раз-га-ва-ри-ва-ем. То есть делаем ударение на каждый слог. В отличие от москвичей, которые делают только одно явное ударение и редуцируют безударные звуки. А с точки зрения ростовчанина, москвич говорит не «молоко», а «м-л-а-к-о». Эти нюансы преследовали меня потом еще очень долго, моя педагог по сценречи говорила впоследствии: «С твоим диалектом работать только на Украине в музычно-драматычном театре».
Чтобы справиться с этим речевым недугом, я старалась как можно больше смотреть телевизор и следить за тем, как произносят слова дикторы центральных каналов. Я смотрела фильмы про войну и слушала речь Левитана. Вот это был для меня эталон. Но как бы я ни старалась, мне было невероятно сложно противостоять окружающим. Я и сейчас, приезжая на родину, нет-нет да и начинаю снова копировать речь своих земляков.
Постепенно становилось очевидно, что поступать я могу только в один институт – театральный. Другие варианты даже не рассматривались. Хотя одобрить мой выбор было некому. Бабушка считала, что актерство – это не профессия. Что никакого труда там нет, одно баловство, что они не выкопали в своей жизни ни одной картошки и не выточили ни одной детали на станке. Даже женщин-актрис презирала, а уж про мужчин и говорить нечего. Она называла их «ледачи (значит, ленивые) мужики». Поколебать ее уверенность мне удалось лишь однажды. У бабушки был кумир Вячеслав Тихонов. В те дни по телевизору шел сериал «17 мгновений весны», и вся страна с замиранием сердца его смотрела. Бабушка тоже подпала под обаяние этого фильма, и как только начиналась очередная серия, ставила стул к экрану, надевала очки, приказывала всем молчать и цепенела буквально. Трогать ее в этот момент было нельзя. Но однажды я не выдержала, подошла к ней во время очередного просмотра и говорю: «Ну посмотри, посмотри на своего Тихонова. Он же красивый, ухоженный, как женщина. Вот уж кто точно не вырыл ни одной ямы, не вскопал ни одной грядки и не выточил ни одной детали. Самый ледачий мужик на свете!» Бабушка наградила меня ледяным взглядом, и я поняла, что лучше не продолжать. Но, скорее всего, она задумалась над моими словами, потому что стала немного спокойнее относиться к моим походам в студию.
Вообще при всей своей внешней суровости бабушка была – сама доброта и любовь. Она, конечно, ругалась на нас и пыталась советовать, как нам лучше жить, но все ее советы в основном сводились к тому, чтобы мы надевали юбки подлиннее и не забывали шапки. Надо ли говорить, что юбки мы носили все равно той длины, которая казалась уместной нам, а не бабушке. А что касается шапок, действовали, как все дети в Советском Союзе. Надевали их, выходя из дома, доходили до угла, махали руками бабушке, глядящей на нас в окно, а, едва завернув за угол, стаскивали ненавистные шапки и засовывали в портфели. Бабушка была не из тех людей, которые много говорят о своих чувствах. Она выросла в других условиях, где было не принято обсуждать, кто кого любит или не любит, да и некогда им было, надо было работать, чтобы прокормиться.
Бабушка выбивалась из сил, чтобы обеспечить нас с сестрой, и мы видели, как она переживает, что ей это не удается, как она плачет тихонечко, потому что не знает, как свести концы с концами. И как она иногда в бессилии ругалась на нас, потому что мы не слушались. Самым страшным ругательством для нее была моя фамилия. Она говорила: «Ну ты! Ты же вылитый бахтур!» И это для нее был предел всему.
Бабушка ненавидела моего папу, она считала, и, скорее всего, не без основания, что именно его поведение спровоцировало мамину болезнь. Но меня это «вылитый бахтур» очень смешило. Я говорила: «Ну ба!», пыталась ее обнять, она высвобождалась, демонстрируя недовольство, но я понимала, что ей это было приятно.
Бабушка не говорила о том, как любит нас, но в ее действиях любовь угадывалась ежечасно. Я приходила домой очень поздно, поскольку после школы бежала еще в театральную студию. А у нас дома постоянно тусовались друзья сестры. Иногда они сидели за полночь, шумели, заводили музыку на своих транзисторах, и слышно было не только по всей квартире, но и у соседей через улицу (окна в жаркие дни не закрывались, чтобы в квартире был хоть какой-то сквозняк). Бабушка терпела, несмотря на то что вставала по-прежнему в шесть утра и рано ложилась спать, и только изредка, когда уже совсем от их шума спать было невмоготу, выходила на кухню и отправляла всех по домам. Я возвращалась с репетиций последним троллейбусом, специально подгадывая так, чтобы не идти пешком. И каждый раз, как бы поздно я ни пришла, она просыпалась, выходила на кухню и доставала из духовки сковородку с жареной картошкой. «Я сховала, шобы воны не зьилы» («я спрятала, чтобы они не съели»), – говорила она, кивая в сторону моей сестры. Конечно, половины сковородки там уже, как правило, не было, бабушка отвоевывала ее с боем, но всегда заботилась о том, чтобы у меня была еда. Я ела картошку прямо со сковороды, по-деревенски, чтобы не мыть лишнюю посуду (горячую воду все время отключали, и греть чайник, возиться с тазами, чтобы помыть одну-единственную тарелку было тем еще удовольствием). И бабушка со мной разговаривала о том, как прошел мой день. Не думая о том, как она устала и что ей вставать наутро в шесть. В моих глазах и эта спасенная от шумной компании картошка, и ночные посиделки были настоящими подвигами любви.
Глава 10. Последняя встреча с папой
В те дни, когда я оканчивала школу, нам пришло неожиданное письмо. Его написала девочка, с мамой которой мой отец жил в гражданском браке. Рассказывала, что живут они хорошо, и звала нас с сестрой в гости к ней домой в Артемовск – познакомиться и пообщаться. Оля довольно равнодушно отреагировала на это предложение, а я собралась и поехала. Собиралась очень тщательно, выбрала лучшую одежду, все перестирала, нагладила. Сказать, что я волновалась перед встречей с отцом – не сказать ничего. Я не понимала, как он меня встретит, что почувствую я. Да и новая его семья вызывала некоторые опасения. Как ко мне отнесутся его новая жена и ее дочка? Я даже не понимала, оставят ли меня там ночевать или с порога развернут в обратную сторону. Рейсовым автобусом добралась до Артемовска, вышла и сразу увидела эту девочку – она пришла на автовокзал, чтобы меня встретить. Девочка была милой такой, с веснушками, простой в общении барышней лет 15, она повела меня домой, по дороге мило болтая. Это было мне весьма на руку, потому что я разволновалась совсем уже не на шутку, не понимала, как себя вести, закрылась и насупилась. Но она просто сказала мне: «Проходи». Я вошла в их квартиру. В комнате на табурете сидел отец. Одет он был, как большинство мужчин, проживающих в южных широтах, – в белую майку и темные широкие трусы. Он поднял голову, и я остановилась в нерешительности, не зная, делать ли мне шаг навстречу или подождать. Едва взглянув на меня, отец ахнул: «Люся!» Он много лет меня не видел и не ожидал, наверное, что я стала так похожа на свою маму.
Папа встал и подошел ко мне, попытался меня обнять, впрочем, очень неуверенно и нерешительно. Я отстранилась – в тот момент я была совсем не готова на столь близкий контакт с этим человеком. Я отошла на шаг назад, и он опустил руки. Стараясь замять неловкий момент, заговорил со мной. Я рассматривала его и не узнавала – в моей памяти он был и оставался высоким (так мне казалось в детстве), уверенным в себе ярким мужчиной, резким, темпераментным, который всегда искрометно шутил, громко говорил и смеялся. А тут передо мной стоял человек, ниже меня ростом, которого жизнь потрепала просто-таки немилосердно, плечи его были опущены, лицо постаревшее и усталое. Мне даже жалко его стало немного.
Папа пристально следил за моими реакциями, ему хотелось понять, как я его оцениваю. В этот момент пришла домой его жена. Она оказалась весьма милой женщиной, работала кассиршей в магазине неподалеку от дома. Тут же бросилась показывать мне альбом со своими семейными фотографиями, и я, как вежливая девочка, честно пыталась рассмотреть и выучить на общих фотографиях, изображавших несчетное количество родственников, тетю Пашу и дядю Степу, выслушивала бесконечные истории жизни неизвестных мне людей, и у меня уже начала кружиться голова, пока папа не прекратил эту экзекуцию самым решительным образом.
Мы вышли с ним во двор. Он сел на крылечке и закурил. Я смотрела на его пожелтевшие от никотина пальцы и табачного цвета лицо и понимала, что вряд ли у меня возникнет в ближайшее время желание обнять этого человека. Хотя он с совершенно искренним интересом выслушивал мои рассказы, пытался вникнуть в то, что со мной происходило, и радовался за меня. Ему явно импонировало то, что я, пройдя через все горести и тяжести жизни, все-таки сумела не сломаться и вот теперь приехала к нему аккуратненькая, наглаженная и внешне вполне благополучная.
Папа поинтересовался, куда я планирую поступать. Я ему гордо сообщила, что хочу стать актрисой. Он долго и внимательно на меня смотрел, а потом веско произнёс: «Это очень опасная профессия. Не понаслышке это знаю. И ты уже взрослая, понимаешь, что я имею в виду и чем именно опасна для девушки эта профессия». Разумеется, я знала, о чем именно он пытается мне намекнуть. И поначалу даже возмутилась, вскинула бровь и подумала: «Ничего себе, я тут росла-росла и выросла сама, без его помощи, а он мне тут советовать будет!» Отец мгновенно почувствовал эту мою реакцию – все-таки, очевидно, какая-то тонкая связь между нами была. И сменил тон. «Если ты уверена, что сможешь с этим справиться, тогда, конечно, иди, я в тебя верю», – сказал он. И я запомнила его слова на всю жизнь. Сейчас, по прошествии стольких лет, я с уверенностью могу сказать – меня не коснулась та опасность, о которой говорил отец. У меня всегда были строгие нравственные установки. Да, они не добавляли мне ролей. Да, было непросто и иногда приходилось вести себя достаточно решительно и смело. Но я справилась.
Папа повел меня показывать дом, который он строил уже много лет – как я поняла, для новой жены, ее дочки и своей мамы, которая тоже жила в этом городе неподалеку от них. Я предполагала, что встречусь с ней, своей второй бабушкой Настей, и даже захватила с собой из дома небольшой подарочек – красивый платок. Свою вторую бабушку я знала очень плохо, мы встречались пару раз в детстве. С моей мамой она не дружила, была в контрах. Помню, как мама встречала ее у нас в гостях, в комнате общежития. Усаживала за стол, который красиво сервировала, ставила на стол лучшие чашки, всевозможные вкусности, приготовленные своими руками. А свекровь сидела с поджатыми губами, держа двумя руками на коленях лакированную сумочку, и говорила о том, какой умница ее сын. Как я поняла потом, папина мама очень ревновала своего сына к маме, была недовольна его выбором и хотела ему лучшей доли. О чем не стеснялась маме сообщать. И каждый раз, когда мама оказывалась в ее доме, демонстративно нарушала уединение сына и невестки, рассказывала, что та не так готовит, не так ведет хозяйство, в общем, всячески пыталась показать, что она не пара ее сыну. А в тот единственный приезд папиной мамы к нам в гости произошла очень неприятная история. Мы увидели, как наша вторая бабушка глотает какие-то красивые драже из стеклянной баночки. Со временем я поняла, что это были таблетки от давления, довольно сильные. Но тогда мы решили, что это конфетки – круглые, белые. Мы стащили баночку из ее сумки, открыли и убедились в своей правоте – шарики были сладкими на вкус. Мы решили их немного поесть. Но не глотать целиком, а облизывать. А облизанные таблетки плевали под кровать. Я действовала осторожно, выплевывала шарики почти сразу, а сестра держала их во рту дольше. И через несколько минут ей стало плохо. Мама тут же кинулась к нам – стала пытать, что мы ели и что пили. Мы, естественно, в отказ: ничего не знаем и ничего не ели. Тут мамин взгляд упал на пол под кровать. Она увидела белые шарики и пустой пузырек, валяющийся рядом. И мгновенно все поняла. Сестре вызвали «Скорую», отвезли в больницу, откуда она вскоре вернулась бледная и унылая и рассказала, что ее заставили выпить ведро воды и промыть желудок. Так мы познакомились с нашей бабушкой. В результате мы всю жизнь считали, что у нас есть бабушка настоящая, с которой мы проводим все время и любим ее, а еще есть какая-то посторонняя тетенька, которую тоже почему-то называют нашей бабушкой.
И вот мы встретились через много лет. Мне навстречу вышла очень пожилая женщина, одетая очень просто – в ситцевый старый передник, выцветший платочек на голове. Она рассматривала меня растерянно и не знала, как реагировать. «Ба, я тебе подарок привезла», – сказала я и протянула ей платок. Что с ней случилось – не передать словами. У нее задрожали губы и на глаза навернулись слезы. Она взяла этот платок, тут же надела вместо того, что был у нее на голове. И глубоко задумалась. Она не могла не знать обо всех недостатках своего сына, пусть даже и оправдывала их (мы знали, что у папы, кроме гобоя, на котором он играл, был еще один инструмент – серебряный английский рожок. Бабушка Настя прятала его в надежном месте, опасаясь, что ее сын его пропьет). Она не могла не знать, что нам пришлось расти в сиротстве и практически нищете по вине нашего собственного папы. И вот перед ней стоит внучка, которую бросил ее сын, и протягивает ей пусть простенький, но все же подарочек. Было о чем задуматься.
Мне стало ее ужасно жалко. Я смотрела на дом, который отец строил и которым так гордился. Даже мне было очевидно, что он его никогда не достроит, и бабушка так и закончит свои дни в том стареньком маленьком флигеле, в котором сейчас живет, и все ее надежды на лучшую жизнь будут тщетными. В тот момент дом представлял собой коробку с крышей, но в мечтах отца все уже было распланировано, и он мне показывал: «Вот тут будет вход, здесь комнаты». Потом он предложил мне прогуляться до соседних домов. «Их все равно сносить будут, они стоят пустые, жильцов выселили, а я заходил внутрь, там много всего полезного, проводка еще хорошая и керамические изоляторы для этой проводки тоже подходящие, пойду скручу их по-быстрому». В общем, я поняла, что ни финансово, ни морально отец с бабушкой новый дом уже не потянут.
Когда мы с ним прощались, папа всячески намекал, что дом он строит не только для себя. «Вы с сестрой тоже можете приехать и жить тут», – сказал он. Я содрогнулась. Представить себе жизнь в этом недостроенном доме в частном секторе Артемовска было решительно невозможно. Да и зачем? Общаться с папой после стольких лет, что мы не виделись и он вычеркнул нас из своей жизни? Какие-то чувства у меня к нему возникли, но они были далеки от той любви, что была у нас с бабушкой. Бабушка была своя, родная, уютная и всепрощающая. Мы ее не бросили бы ни за какие коврижки.
На следующий день я отбыла в Ростов. Мы даже обнялись на прощание, но так и не пообещали друг другу, что встретимся снова.
Та встреча с отцом и разговор по поводу выбора моей будущей профессии были очень важны для меня. Отец дал мне понять, что поддерживает мое решение и мой выбор. Но больше мы с ним не виделись. Через несколько лет, когда я уже училась на театральном отделении Ростовского училища искусств, а у сестры один за другим родились двое детей, от папы пришло письмо. Он просил помочь ему деньгами. Говорил, что в связи с состоянием здоровья (а точнее, в связи с пристрастием к алкоголю) его положили в лечебницу, и у него денег нет ни на что, даже, как он написал, «на трусы и сигареты». Мы несколько раз прочитали письмо. Долго думали, что нам делать. Папа неоднократно в письме упоминал, что помогал нам материально, а теперь пришла наша очередь отдавать свой дочерний долг. Мы начали колебаться. Но выручила бабушка. Она пошла в свою комнату и откуда-то достала пожелтевшие квиточки, по которым мама когда-то получала на нас алименты. Она, оказывается, хранила все счета, на всякий случай. Мы внимательно изучили эти почтовые переводы, их было немного, и стало очевидно, что папа пересылал нам деньги крайне нерегулярно и продолжалось это совсем недолго. Папа всю жизнь, как мог, бегал от алиментов, мама всеми правдами и неправдами его находила, писала в партком, в профсоюз, выясняла, сколько он получает и сколько нам должен, – все эти маневры не приносили никакого результата. Я решила, что, став взрослыми, мы вполне могли бы по отношению к нему поступить точно так же – отказать в материальной помощи. Тем более то плачевное состояние здоровья, в котором он пребывал, отправляя нам письмо, он заработал себе сам.
Как бы там ни было, у нас самих просто не было никакой возможности поддерживать отца, мы сами едва сводили концы с концами: сестра не работала и сидела с малышами, ее муж тоже еще очень непрочно стоял на ногах в финансовом плане, на столе у нас были помидоры (поскольку их в Ростове всегда было в избытке), баклажаны, картошка, каша и макароны местного производства, которые, сколько их ни вари, всегда оставались «альденте». Раз в месяц удавалось заполучить пачку сливочного масла, и тогда наступал праздник – макароны с маслом казались пищей богов. В общем, мы ничем не могли помочь своему отцу. Прочитали еще раз фразу, что ему не хватает «на курево и трусы», рассудили, что курить вредно, а трусы ему его собственная мать как-нибудь купит с пенсии, и закрыли эту тему навсегда.
Глава 11. Поступление в театральный
В театральный институт я поступила далеко не сразу. Начнем с того, что я вообще не имела представления о том, как туда поступать. Я была совершенно наивна и знала только, что надо ехать в Москву. У нас в студии был один парень, он был старше меня, очень яркий, заметный, играл все главные роли. И вот он просто взял на вокзале билет, просто доехал до Москвы и просто поступил с первого раза в Щепкинское училище. Вернувшись в Ростов, он пришел на репетицию в студию, мы, естественно, бросились его расспрашивать, что и как, и он уверенно сказал: «Надо не спрашивать, а ехать и поступать». Мы с подругой решили, что он абсолютно прав, и поехали. Подруга договорилась со своей московской родственницей, что мы поживем во время поступления у нее. Сели в поезд, по дороге учили программу, которую подобрали кое-как, не зная, как вообще это делается, просто выучили первые попавшиеся стихи, басню, прозу. Вышли в Москве на Казанском вокзале, подруга позвонила тете из автомата, потратив последнюю двушку, и тетя страшно удивилась. Видимо, во время своих прошлых бесед они как-то не расслышали друг друга, и у тети на наш счет не было ни малейших планов: у нее был полон дом каких-то гостей, и нас пускать на ночлег она вообще не планировала. «Ты, так и быть, переночуй одну ночь, а подругу твою я не пущу», – объявила подругина тетя. Так я оказалась на вокзале. Там я ночевала, умывалась и чистила зубы в вокзальном туалете, питалась пирожками в буфете и морально готовилась к поступлению в театральный вуз столицы.
Начали, как водится, с МХАТа. Приехали, начали разбираться, как это вообще работает. Схема поступления в главный театральный вуз страны была отработана годами. На входе в аудиторию студенты-третьекурсники формировали так называемые десятки, заводили по десять человек внутрь, на первое прослушивание. Желающих было огромное количество, можно было весь день прождать, прежде чем внутрь попасть. Я дождалась своей очереди и в составе одной из десяток проникла внутрь. Тогда я впервые увидела, как проходит прослушивание. Читали по-разному – кто-то бойко и завораживающе, кто-то откровенно плохо, а количество странных, явно не очень стабильных психически людей, желающих стать актерами, переходило все мыслимые границы. Вышла, помню, одна такая девочка, похожая больше на мальчика, одетая в брюки и рубашку, и, держа на вытянутой руке вырванные с мясом страницы книги, громко объявила. «“Фауст”. Гёте» (звук «Г» она при этом смягчила так, как и в Ростове не все могут, получился Хёте). «Стоп, сказали ей, вы будете читать монолог Фауста? Почему?» – «Потому что это сокровищница мировой классики», – объяснила она, вновь вскинула руку с обрывками книги и начала заново: «“Фауст”. Хёте». – «Подождите, но зачем же вы книгу-то порвали, надо же было выучить наизусть?» Девушка не обратила на эту ремарку внимания и вновь начала сначала. Еле ее усадили на место, попросив сначала все-таки выучить отрывок наизусть, а потом уже приходить на прослушивание. Я, наслушавшись этого «Фауста», переволновалась и, когда меня вызвали, начала вдруг сбиваться и путать слова, хотя выучила все, как мне казалось, текст отскакивал от зубов. Меня тоже отправили восвояси с пожеланием сначала выучить текст.
Я не отчаялась, потому что знала – надо прослушиваться не в одном вузе, а во всех четырех сразу. Так делали все абитуриенты и, уже пройдя прослушивания и получив допуск до экзаменов, несли документы в тот вуз, который их принял или который больше всех понравился. Я отправилась в ГИТИС на курс Людмилы Касаткиной. Но ее на прослушивании не было. Я начала читать. Меня тут же остановили: «Стоп! У вас же говор! Вы нам не подходите, мы не уверены, что сможем его исправить». Я возмутилась, ведь «Г» я произносила, как москвичи – правильно. Но я даже не предполагала, что южный диалект – это не только фрикативное «Г», и как раз все остальные признаки этого диалекта в моей речи присутствовали весьма ярко. Конкурс в тот год был 250 человек на место, и, конечно, педагогам было из кого выбрать. Меня с моими особенностями произношения даже слушать не стали.
В Щукинском училище тоже не задалось. Оставалось театральное училище им. Щепкина. Придя в Щепкинское училище, я стала читать им отрывок из книги Павла Вежинова, по которой был в свое время снят фильм «Барьер» со Смоктуновским. Речь там шла о девушке, которая обладает паранормальными способностями, чуть ли не летать умеет. Начинаю читать: «Меня зовут Доротея. Мой отец был худой, как скелет. Я такая же худая, как мой отец. Он был чиновник. Он сам так говорил. Мой отец был чиновник. Он сам говорил, что он чиновник. Теперь никто не употребляет этого слова, сейчас все говорят “служащий”. Почему служащий? По-моему, глупо и обидно. Это слово не подходит человеку. У нас была собака Барон. Мы кричали: “Эй, Барон, служи!” …Собаки ужасно не любят служить. И люди не любят, и собаки, о птицах и говорить нечего». И так далее.
Юрий Мефодьевич Соломин и его жена Ольга Николаевна, присутствовавшие на прослушивании, насторожились. Они сначала не поняли, что это монолог, решили, что я о себе рассказываю. Потом, конечно, справедливо рассудили, что получается чересчур литературно, да и на нашу действительность не совсем похоже, слишком много признаков иностранного быта. Но на несколько секунд они прямо были ошеломлены. И Ольга Николаевна, повернувшись к студентам, которые сидели тут же в аудитории, говорит им: «Вы посмотрите, девочка пришла поступать, а какой уровень! Какая достоверность!» Я впечатлила их своим монологом, и меня попросили спеть. Я завела: «В горнице моей светло!» Они поморщились: «А можно что-то другое, не эстраду?» Я растерялась – мне всегда казалось, что это по-настоящему народная песня. «Ну ладно, а заплакать можешь?» – говорят мне. И тут меня охватывает паника. С того дня, как я похоронила маму, заплакать мне практически никогда не удавалось. В тех случаях, когда обычно люди плачут, я чувствовала только ком в горле и глухое отчаяние, слёз не было, несмотря ни на какие усилия. Но в тот момент я была в невероятном отчаянии – я уже провалилась в три вуза из четырех, и Щепка была моим последним шансом. Ну вот, думаю, сейчас не сумею заплакать, мне откажут и здесь, и я опять поеду домой. Слёзы тут же брызнули из моих глаз. Ольга Николаевна опять повернулась к четверокурсникам и говорит: «Вы видели, что делает эта девочка?! Ну-ка отведите ее в библиотеку и подберите ей нормальную программу». Со мной начали заниматься, выбрали мне отрывок из «Барышни-крестьянки» – классическую тему, там, где героиня знакомится с Алексеем. И басню подобрали, и стихи. «Только вот про «горницу» не пой больше, что угодно пой, только не этот ужас. Хоть «во-поле-береза-стояла».
Меня даже поселили в общежитие училища на время подготовки к конкурсу, что было вообще немыслимо. И я, будучи абитуриенткой, общалась со студентами, некоторые из которых уже даже в кино снялись, что в моих глазах делало их звездами мирового масштаба. Однажды в общежитие на танцевальный вечер пришел Антон Табаков, пытался со мной разговаривать и даже заигрывать. Он был яркий, харизматичный, очень модно одет, но комплимент сказал мне какой-то, как мне показалось, сомнительный. Пришлось вспомнить науку, которую я хорошо усвоила, живя в Ростове. Там мужчины горячие, и их надо уметь отшивать, аккуратно, но решительно. Я была очень трепетная девочка, целомудренная и нежная, но отвечать на сомнительные комплименты умела хорошо. И даже несмотря на то, что это был не какой-то проходимец, а Табаков, сближаться с ним не планировала.
День финального прослушивания приближался. Незадолго до этого я, входя в двери Щепкинского училища, столкнулась с четой Соломиных. Они выходили на улицу, она держала его под руку, а у него на шее я увидела гипс. Воротник такой гипсовый. «Ой, что это у вас?» – спросила я не совсем тактично. «Ну вы разве не знаете? Сейчас это модно, все так ходят», – ответил с улыбкой Юрий Мефодьевич. А потом объяснил, что в темноте в кулису хотел уйти, туда, где железная такая конструкция. Обычно путь до гримерок за кулисами подсвечен фонарями, а в тот день по какой-то причине освещение не работало. Соломину нужно было срочно бежать переодеваться для следующей сцены. И он на бегу в полнейшей темноте вошел головой в эту железную конструкцию и повредил себе шею. «Взяли паузу, сделали мне укол обезболивающий, и я вышел доигрывать спектакль», – подытожил Соломин. Я была восхищена этим великим артистом: во-первых, тем, что можно из любви к искусству свернуть себе шею, а во-вторых, что в таком состоянии можно не бросить спектакль и доиграть до финала.
Наступил самый ответственный день. Все три тура я прошла, и меня допустили до основного конкурса. Я неделю ждала этого дня, томилась в ожидании, нервы были на пределе. А в день главного испытания в Москве вдруг наступил какой-то нечеловеческий холод. Июль, но при этом температура на улице не выше плюс 10–13 градусов. А у меня с собой, кроме сарафана и босоножек, ничего нет. Добираться от общежития до Щепкинского училища надо было по Тверской пешком до метро и после поездки в метро еще пешком. Замерзла я просто невероятно и вымокла насквозь. Дойдя до аудитории и взглянув на остальных девочек, которые претендовали на поступление, я решила, что шансов у меня нет никаких, – они все выглядели с иголочки, в наглаженных платьях и с прическами, а я была как мокрая курица, платье, в котором я приехала, было сшито еще на мой выпускной, и босоножки тоже не заслуживали доброго слова. Я упала духом, «сложила лапки» и решила, что бороться бесполезно. Выйдя на сцену, взглянула на Соломиных, которые восседали в президиуме, и поняла, что они, мягко говоря, удивлены. Они не поняли, что со мной не так – я была на высоте все эти дни, со мной занимались, подготовка у меня была на уровне – почему же я читаю так, как будто уже заранее сдалась и смирилась с поражением? Они пытались доказать всем, кто сидел рядом с ними, что девочка хорошая, у нее есть задатки, просто сегодня что-то пошло не так. Но на лицах педагогов читалось сомнение. И тогда меня попросили станцевать. Заиграла музыка, в которой я угадала что-то наподобие канкана. Ну канкан – значит, канкан, решила я и начала аккуратно выбрасывать вперед ноги и делать движение, как будто я полощу вокруг них юбками. Комиссию мои танцы явно не впечатлили. Это уж потом умные люди объяснили мне, что в Щепкинском училище канкан неуместен. Это в Вахтанговском можно было хоть на голове стоять, хоть на шпагат садиться – все бы приняли. А в этом насквозь академическом училище танцы приветствовались только приличные.
book-ads2