Часть 31 из 71 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
В школьном детстве Бринчик воспринимала Полушку как необходимое приложение к любимой Оле, в виде налога на дружбу. Равнодушно терпела. И никогда бы не призналась Ольге, какого она мнения о Полушке: подлая плебейская душа, прилипала и паразитка, неумная, неодаренная, недобрая… И к тому же опасное существо. Тамара всегда вспоминала пишущую машинку.
Тамара смотрела в сторону пруда. И там они сидят, гэбэшники, всюду, всюду… И в Израиле! Нигде нельзя от них укрыться!
— А-а-а, — протянула Оля, — на Ближний Восток. Французский учи…
— Почему французский? — удивилась Галя. — Я на английские курсы хожу…
— Надолго уезжаешь? — спросила Оля.
— Наверное, на три года…
Затем два раза, приезжая в отпуск, Галя навещала Олю — оба раза во время Олиной сказочной ремиссии, которая длилась четыре года, от получения Ольгой письма от Ильи и до самой его смерти.
Привозила сувениры — иерусалимские крестики, иконки, ладанки. Олю этот благочестивый мусор не интересовал, все это добро постепенно перекочевывало к Тамаре, которая ему радовалась. Ольга снова становилась прежней, веселой и энергичной.
В третий раз Галя приехала в Москву, когда Оли уже не было в живых. Она уже знала о ее смерти. Позвонила Косте, зашла в их дом, совершенно не изменившийся с Олиного ухода. Только беспорядок был страшный. Галя принесла Костиным близнецам роскошные подарки: пластмассовых солдатиков с механической начинкой, машинки на батарейках и длинноногую куклу вместе с одежками к ней.
Вернулась домой, долго плакала об Оле, а потом позвонила Тамаре. Был непоздний вечер, они вместе поплакали по телефону, и Галя попросила разрешения приехать к Тамаре.
— Когда? Можно сейчас?
Взяла такси и приехала через пятнадцать минут. Нельзя сказать, что они разговаривали — так, проплакали весь вечер в обнимку, перед остывшим чаем, не зажигая света. Сначала плакали об Оле, которую обе очень любили, потом о себе, обо всем том, что жизнь обещала и не дала, перемежали молчание слезами, слезы — молчанием. Потом они плакали друг о друге, сочувствуя друг другу в том, о чем и не говорили, и снова об Ольге. Потом Тамара нашла полбутылки коньяка, и они выпили по рюмке, и Тамара все-таки задала главный вопрос о пишущей машинке. Ведь с этой машинки и началось главное предательство.
— А тебе Оля не рассказывала? Я, как только сама узнала, сразу ей рассказала. Брат Николай, Царствие Небесное, — Галя широко, до пупа и до плеч, перекрестилась, — снес машинку и «Архипелаг ГУЛАГ» в районное отделение КГБ. Он сам-то никогда такое не сделал бы. Райка, его жена, Царствие Небесное и ей тоже, — и она снова перекрестилась, но помельче, — она меня ненавидела, вот она его подговорила. Геннадию потом и заявление его показали. «Для пресечения антисоветского заговора врагов народа и выселения из квартиры моей сестры Галины Юрьевны Полухиной», — написал. Подвал-то выселяли. Райка думала, что им больше метров дадут. В новой квартире оба и сгорели. По пьянке. — И опять торжественно перекрестилась.
Видно, совместно пролитые слезы размочили невидимую кору Тамариного сердца. И она рассказала ей то, о чем так долго молчала. А рассказав, возопила мысленно: «Господи, Господи, прости меня!»
Тамара, после отъезда Марлена в Израиль, а может, и раньше, сильно полюбила Иисуса Христа, и от этого многое в ней переменилось:
«За что же я эту несчастную дуру ненавидела?»
Полушка бы выпила еще, но стеснялась. Впервые Олина подруга, умная Тамара, которая всегда еле-еле ее замечала, была с ней так сердечна.
«Видно, Олечка нас примирила», — с умилением подумала Полушка.
Потом Тамара показала Полушке новую, уже ставшую старой, квартиру. В прежней комнате, на Собачьей площадке, Полушка бывала пару раз, а в эту ее не приглашали. Все вещи были из прошедшей жизни — пианино, кресло, книжные шкафы и фотографии. Только картин не стало. Галя спросила, куда делись картины….
Тамара засмеялась:
— Ты заметила? Картины ушли.
— Я их помню — ангел был головастый такой, голубой. Да я была ведь у тебя, Бринчик, даже два раза или три, Оля меня к тебе затаскивала. Я и картины помню, и бабушку твою.
Во втором часу Тамара пошла провожать Галю к такси. Обе они, как молочные бутылки в руках хорошей хозяйки, только что не звенели от стеклянной промытости. Растворилась и смылась скрытая многолетняя неприязнь. Они еще не знали — это им предстояло друг другу рассказать, — какими странными путями пришли они к этому вечеру: Тамара, еврейка, бывшая сионистка, так и не уехавшая в Израиль, а теперь православная христианка, и Галя, жена служащего при Русском Подворье в Иерусалиме на ничтожной с виду, но очень значительной по существу должности, возненавидевшая за эти последние годы всех на свете «религиозников», попов, раввинов и всех прочих мулл, а заодно и весь Восток с его хитросплетениями, таинственностью, подлостью и фальшью. Зато прониклась теплым чувством лично к Иисусу Христу…
— А Израиль сам — отличная страна. Жаль, что ты не уехала. Если, конечно, без всяких этих религий, — заключала Полушка.
Тамара смеялась:
— А чего же ты лоб свой глупый крестишь? Дурочка ты, Полушка. Как была дурочка, так и осталась. Как это можно Христа почитать, а христианства не признавать?
Полушка напрягла свое бедное личико и ответила впервые в жизни наперекор:
— А вот можно!
Отношения — после стольких лет неприязни — сделались легкими и родственными.
И Полушка нисколько не обижалась, бойко отвечала:
— Сама ты дурочка, хоть и доктор наук. Это у тебя мозги набекрень.
Они с мужем должны были там еще три года служить, но случилось несчастье, тяжело заболел муж, и Полушка окончательно вернулась, выцветшая, белесая, покрытая мелкими трещинами морщин от сухого солнечного жара. Ближе подруг, чем Полушка с Бринчиком, не бывало.
Однако история необходимо должна быть досказана. Тамара Григорьевна Брин, доктор наук и уважаемый член научного сообщества, отволокла-таки Полушку на эндокринологическое обследование не в поликлинику, а в научно-исследовательский институт, где нашли какое-то вещество — гормон, не гормон, — который вкололи прямо в вену, и еще раз, и Полушка забеременела. В сорок шесть лет, первый раз. Если бы родилась девочка, то назвали бы Ольга. Но родился мальчик, назвали Юрочка.
Тамара его крестила с молчаливого согласия гэбэшной семьи. Каждое воскресенье Тамара приезжает к Полушке, чтобы погулять с крестником. Милый мальчик, потомок двух водопроводчиков — беленький, светлоглазый. Тамара таскает его то в церковь, то в музей. Он зовет ее «кресна».
Вернувшись с прогулки, Тамара пьет чай с Геннадием. Как предсказывал когда-то Илья. Он, конечно, как был Грызун, так и остался. Бог с ним. Он после инфаркта перенес еще и инсульт и жив был только наполовину — здоровая часть таскала парализованную больную. Галку жалко. Но Тамаре теперь что — побормочет свое: «Ей, Господи, дай мне видеть мои прегрешения и не осуждати брата моего…» И ей легко.
Бредень
Выйдя из такси, Илья взглянул на часы — три минуты шестого.
«Три минуты не опоздание», — успокоил себя.
Возле входа в гостиницу замедлил шаги. Шел слабосильный дождь. В то же время было душно.
«С ума сошел! Боюсь опоздать? С какого времени я стал таким пунктуальным?» — И остановился прямо перед швейцаром, похожим на оперного певца двуспальной грудной клеткой и литой шеей. Тот посмотрел на него подозрительно.
Тогда, после обыска, Илью продержали на Малой Лубянке восемнадцать часов. Трое собеседников сменилось: двое первых пугали, последний вербовал грубо, но вполне убедительно. Расстались на том, что еще встретятся. Теперь, через неделю, вызвали по телефону и назначили свидание в казенном доме. Гостиница «Москва», седьмой этаж, номер семьсот двадцать четыре.
Теперь Илья ругал себя за глупость: можно было не подходить к телефону, не ходить на свидание, сказать, чтобы прислали повестку. И уж не приходить точно в назначенный час.
«Я им ничего не должен, — убеждал себя Илья. — Захотят посадить, все равно посадят. Надо освободиться от страха. Надо. Я беспечный, я легкомысленный, легкий-легкий, как воздух… и глуповат.
Простите? Не понял. Как вы сказали? Да что вы! Не может быть! Неужели? Никогда бы не сказал!» — готовил себя Илья к встрече.
Швейцар пропустил, но подскочил другой, глистоватый, в сером костюме:
— Простите, вы к кому?
— В семьсот двадцать четвертый номер.
— Пжалста, — московской холопской скороговоркой, и осклабился.
Илья, тренируясь на идиота, радостно ответствовал:
— Здравствуйте!
В лифте с ним ехали две француженки, одна настоящая дама в черной волосатой шубе невиданного меха, совершенно не по сезону, вторая — молоденькая, со светлым узким личиком и тоже не по сезону одетая — в белом чуть ли не кисейном плаще. И говорили друг другу что-то радостное, и через слово — très bien, très bien. А молодая при этом немного поглядывала на Илью с легким женским интересом. И он так увлекся их разглядыванием, что забыл, зачем поднимается на седьмой этаж.
Перед дверью взглянул на часы — опаздывал на десять минут, и теперь это его даже порадовало: «А что? Я всегда опаздываю, и к вам тоже. Чем вы всех других лучше?»
Постучал и вошел.
— Заходите, заходите. Добрый день… вечер.
Человек сидел за письменным столом, против света, и лицо его было в тени.
— Опаздываете, Илья Исаевич, опаздываете. Как барышня на свидание, — снисходительно заметил сидящий.
— Да, да, — улыбнулся Илья, — дурная привычка, всегда опаздываю. — И почувствовал, что тон правильный, без испуга и заискивания.
— Ну что же, вольный художник может себе позволить. Я-то человек служивый, подчинен и времени, и обстоятельствам, — интонация ироничная, речь старомосковская, редкая для гэбэшника. — Вы садитесь, пожалуйста. Прошу вас за тот столик, а то слишком официально получается. — Он вышел из-за письменного стола и отодвинул одно из кресел.
Такой номер назывался «полулюкс», советское изобретение, две смежные комнаты, дверь в спальню приоткрыта. В проеме топорщился бордовый гобеленовый занавес.
В гостиной, кроме письменного стола, круглый столик, два кресла и картина. Илья бросил взгляд на картину: топорное советское искусство, густое масло, золоченая рама — два мальчика по колено в воде тянут бредень.
— Давайте знакомиться, — протянул руку гэбэшник, — Анатолий Александрович Чибиков.
Илья пожал протянутую руку, чувствуя, что начинает проигрывать. Не собирался он никому тут руки пожимать.
Худой, а морда одутловатая, мешки под глазами. Достал начатую пачку болгарского «Солнца» — пальцы никотиновые, с желтизной на среднем и указательном.
«Курильщик, и сорт мой курит, — отметил про себя Илья. — На русского не похож — волосы черные, блестящие, падают косо на лоб, на макушке прядь дыбом. Глаза немного азиатские. Интересное лицо, как будто выстиранное и подсевшее, как шерстяной свитер, а под подбородком как будто небольшой зобик».
— У нас с вами, Илья Исаевич, — без предисловия, по-деловому начал Анатолий Александрович, — есть общая область интересов, — и сделал интригующую паузу, предполагая, видимо, что Илья немедленно поинтересуется, какая такая область.
book-ads2