Часть 3 из 34 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– А смерти все какие! Это же уму непостижимо! Вот скажите, что люди делают, когда хотят себя убить?
– Вешаются, стреляются, таблетки глотают. Некоторые с крыши прыгают.
– Именно! А тут… Дикие смерти, мучительные. Все данные здесь, в папке! Один себе ножницами горло перерезал. Второй голову о стену расколол – бился, бился, как будто хотел пробиться куда-то. Третий отвертку в горло воткнул и кровью истек, умирал несколько часов. Разве это нормально?
– В самоубийстве вообще ничего нормального нет. Если, конечно, ты не японец, – заметил Миша.
– Да, но ведь они как будто не просто умереть хотели, а как можно больше страданий перед смертью испытать!
– Согласен, нетипично. Но, с другой стороны, каждый самоубийца сам решает, как ему уйти из жизни. Может, кто-то подсознательно хочет себя наказать.
Белкин как-то потух. Даже пятна румянца выцвели.
– Вы отбиваете мои подачи точными ударами – не подкопаешься. Все правильно, я так и знал, что не смогу вас убедить. Не умею я вот этого… – он помахал руками перед лицом, – говорить убедительно, мысли чтобы по полочкам. Вечно горячусь, глупости разные… – Он прервал себя, по-собачьи мотнул головой и встал. – Только это правда, и продолжается долго, и будет, стало быть, продолжаться.
Не глядя на Михаила, потеряв к нему всякий интерес, Белкин пошел к двери. Мише, который дождаться не мог, когда же он это сделает, почему-то стало неудобно, как будто он обидел этого ненормального.
– Послушайте, Анатолий Петрович! – окликнул он посетителя, хотя и не знал, что сказать.
Белкин был уже у двери. Услышав свое имя, он обернулся и сказал:
– Копосов Клим Константинович. Октябрьская, сорок. Квартира двадцать три. Две недели назад умер. Скоро следующий. А потом еще один. – Белкин криво улыбнулся – улыбка словно съехала набок, к уху. – Я вас предупредил. Теперь смерти будут не только на моей совести.
Проговорив это, он вышел – так же бочком, как и вошел, и аккуратно притворил за собой дверь.
То, что Белкин забыл (или намеренно оставил?) у него на столе свою папку с секретами, Миша заметил только на следующий день.
Глава третья
Жизнь Чака разделилась на две половины: светлую и темную. Первая длилась с того момента, как он уходил из дому, до той минуты, когда возвращался. Стоило переступить порог квартиры, как наступала темная половина. Мир вокруг Чака погружался во мрак.
Прошлой ночью он не спал ни минуты. Стены и между квартирами в их доме тонюсенькие: слышно, как сосед кашляет и ворочается на скрипучем диване, а уж между его и Тасиной комнатами стенки и вовсе, можно сказать, нет.
У них ведь «двушка», и мать, когда дети подросли, пригласила рабочих, чтобы те разделили одну из комнат перегородкой на две части. Окно осталось в Тасиной половине, а у Чака – малюсенькая клетушка, куда помещаются только кровать, узкий письменный стол и навесные полки.
Но это ничего, он привык. А вот к тому, что за хлипкой перегородкой обитает сумасшедшая, у которой невесть что на уме, привыкнуть было невозможно.
Каждую ночь Чак слышал, как Тася меряет комнату шагами: развернуться особо негде, принадлежащее ей пространство немногим больше, чем у него самого, и она постоянно натыкается то на кровать, то на шкаф, то на стол. Ударяется с силой, но это ее, по-видимому, не беспокоит, поскольку она разворачивается и шагает дальше.
Ходит без устали, часами, а потом принимается бормотать. Говорит что-то быстро-быстро, слов не разобрать. Поначалу Чак пытался понять, что она говорит, но быстро отказался от этой затеи.
Голос Таси был неровным: то понижался до баса, то становился скрипучим, почти старческим, то бряцал и звенел высокими нотами. Чак слушал, и ему казалось, что говорит не его сестра, а кто-то другой, незнакомый. Однако больше никого в соседней комнате не было.
Но самым ужасным было даже не еженощное хождение и бормотание, а смех. Время от времени сестра принималась хохотать. Сначала тихонечко, приглушенно – это было больше похоже на злорадное хихиканье, словно она сделала какую-то пакость, что-то подстроила, и теперь потирает ручки, злобно предвкушая чью-то реакцию.
Постепенно смех разгорался, как костер, становился громким, утробным, низким – прежде Тася никогда так не смеялась. От этого смеха кожа на всем теле покрывалась пупырышками, каждый волосок поднимался, а в желудке было холодно, как будто Чак проглотил кусок льда из морозилки.
Тася заходилась смехом, а Чак зажимал уши, чтобы ничего не слышать, накрывал голову подушкой, но все было бесполезно. Даже если звук удавалось приглушить, он же все равно знал, как тот звучит, и страх никуда не девался.
Радовало только то, что Чак когда-то (сам уже не помнил, зачем) присобачил на дверь защелку. Ни от кого запираться не собирался и ни разу ею не воспользовался до последнего времени.
Теперь же, очутившись в своей каморке, Чак немедленно закрывался. Хотя замочек был так себе, хлипкий, да и дверь картонная, как и перегородка, но все же это была какая-никакая защита. Пускай даже просто моральная.
О том, чтобы спать подальше от сестры, на диване матери, когда та уходила на дежурство, Чак не думал: комната была проходная и, само собой, не имела никаких запоров и замков.
А вот когда мать ночевала дома, ему хотелось попроситься спать подле нее, на раскладном кресле или на полу. Но было неловко. Все же он взрослый человек, через несколько месяцев шестнадцать стукнет, боксом занимается. Как тут побежишь к мамочке жаловаться, что тебе спать страшно, что родной сестры боишься?
Чак подозревал, что мать тоже не спит, лежит с открытыми глазами и вслушивается в то, что происходит за стенкой. Ей, наверняка, тоже было не по себе и хотелось, чтобы Чак был рядом, вместе ведь все равно спокойнее, но она молчала, как и сын.
Они вообще старались не заговаривать о том, что Тася вытворяет ночами – точно так же, как называли то жуткое, изменившее сестру, безликим словом «Происшествие».
Чак уже и не помнил, когда в последний раз нормально высыпался. Если Тася затихала ненадолго, он забывался беспокойным сном, точнее, даже не спал, а дремал, слыша сквозь сон все, что происходило в соседней комнате.
Утром вставал разбитый, вялый, в голове висел серый плотный туман, сквозь который плохо соображалось. Глотал кофе, умывался ледяной водой, но все равно на уроках постоянно тянуло в сон, поэтому учиться он стал хуже. Впрочем, это Чака не слишком беспокоило: отличником он никогда не был, но и до двоек не скатывался и, конечно, не скатится. Крепкий середнячок: четверки и тройки. Учеба давалась ему легко, но прикладывать особые усилия, чтобы выбиться в ряды первых учеников, было лень.
Учителя и одноклассники замечали, что с ним что-то творится: заторможенность Чака, его замкнутость и погруженность в себя бросались в глаза. Все думали, что он, как и вся их семья, не может оправиться после Происшествия, что переживает за сестру. Педагоги из жалости завышали оценки и не слишком докучали вызовами к доске, а одноклассники бросали сочувственные взгляды.
Чак, конечно, и вправду переживал, но только вкладывал в это слово совсем другой смысл. И никому, даже лучшему другу Серому – Сереге Лопухову – не мог рассказать всей правды о том, что происходит.
Идти домой после школы не хотелось. Хорошо, если по расписанию была тренировка: тогда можно было пожить в нормальном мире, на светлой половине бытия, пару лишних часов.
Чак прежде любил тренировки, восхищался тренером Иваном Игоревичем, готов был проводить в спортзале часы напролет. Сейчас ему там тоже нравилось, и ребята были хорошие, и Иван Игоревич все понимал, хотя в душу не лез. Но только все стало другим. Если вся жизнь изменилась, то и эта ее часть тоже не могла остаться прежней.
Не было больше азарта и чистой радости от побед. Да и поражения не были горькими. Мышцы не гудели, ноги не пружинили, жаркое пламя не бежало по венам. Все стало пресным, присыпанным пеплом, потому что в голове постоянно крутилось то, стало с Тасей. Как Чак ни пытался воскресить в себе радость от занятий спортом, ничего не удавалось.
И все-таки в спортзале было хорошо – уж во всяком случае, куда лучше, чем дома. Была бы его воля, он бы каждый день сюда приходил. Но нельзя. И по улицам мотаться с Серым нельзя тоже, потому что мама просила Чака сразу идти домой. Сама она допоздна пропадала на работе, часто трудясь в две смены – им нужны были деньги.
– Приглядывай за сестрой, – говорила мать, виновато глядя на сына и пытаясь улыбнуться. Он кивал. Они были словно два заговорщика, которые владели постыдной тайной и никому не могли поведать о том, что их связывало.
«Приглядывать» означало следить за тем, чтобы Тася не ушла из дома, разогревать ей обед, заглядывать в комнату, преодолевая душный липкий страх, и произносить нарочито бодрым тоном:
– Есть будешь?
Тася не отвечала и в последнее время почти никогда не ела приготовленное матерью, хотя та старалась готовить то, чем она, вроде бы, соглашалась питаться. Но и голодной сестра, тем не менее, не оставалась.
Возвращаясь домой, Чак обнаруживал на кухне следы вылазок: Тася выгребала из холодильника то, что могло удовлетворить ее нынешние вкусы. На столе в беспорядке валялись недоеденные куски сырого мяса и говяжьей печени, битые яйца, обглоданные куски сыра, стояли открытые банки с вареньем. А еще всюду, даже на полу, был сахар. Он противно хрустел под ногами, когда Чак начинал прибираться к приходу матери, чтобы лишний раз ее не расстраивать.
В тот день, вымотанный и уставший после бессонной ночи, Чак поднимался по лестнице. Неожиданно ему подумалось, что он не любит Тасю. Он любил ее прежнюю – милую и чудную, добрую и доверчивую. Но ту, какой она стала, любить не мог, как ни пытался себя заставить.
У сестры отняли ее жизнь, и теперь Тася сама точно так же отнимала жизнь у Чака. Отвращение и страх – вот чувства, которые она в нем вызывала. Привязанности и любви места больше не было. Чаку было стыдно так думать, он гнал эти мысли, но они возвращались: пусть бы сестры не стало. Он не желал ей смерти, упаси Бог! Просто не стало бы и все.
Но когда Чак вошел в квартиру и обнаружил, что его чаяния услышаны и сестра исчезла, никакой радости ему это не доставило.
То, что в квартире пусто, он понял сразу, едва переступив порог. Комнаты молчали – молчали совершенно по-особому. Когда внутри есть люди, тишина дышит, в ней слышатся вибрации, как от натянутых струн.
Сейчас вибраций не было.
– Тася! – позвал Чак, зная, что ему не ответят.
Не разуваясь (мать убила бы, если б увидела!) прошел в комнату сестры, мимоходом оглядев гостиную – пусто. В кухне и ванной тоже никого не было. Куда она подевалась? А главное, как вышла, если Чак, уходя в школу, запер дверь на ключ?
Ответа на этот вопрос он так никогда и не узнал.
– Мам, Таси нет! – с места в карьер рванул он, набрав номер матери и услышав ее голос.
– Как так – нет?
– Я пришел, а дома никого. – И, предупреждая расспросы, проговорил: – Дверь я точно запирал. Сто процентов.
– Отпрошусь, приеду, – бросила мать и повесила трубку.
Спустя час они встретились во дворе, возле подъезда. Мать, бледная, вся какая-то встрепанная, как воробей под дождем, схватила сына за руку:
– Где искал?
Чак, который уже успел обежать соседние дворы и вернуться, сказал, что нигде не нашел Таси.
– На школьном дворе смотрел?
– Угу.
Где еще искать сестру, он понятия не имел. Они жили в обычном районе, уставленном пятиэтажными и девятиэтажными блочными домами. Ни парков, ни скверов, ни даже начатых и заброшенных строек – ничего такого.
– Подвалы, чердаки – нужно все осмотреть! – решила мать.
– Вдвоем? Мы так несколько дней будем лазать! Может, ментам позвонить?
Чаку не больше матери хотелось обращаться к стражам порядка, но что было делать?
– Они же только через три дня начинают пропавших искать, – с несчастным видом сказала мать. – Давай пока сами.
book-ads2