Часть 2 из 46 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Потерпи…
Бруно ощущает знакомый запах их дома на колесах, хозяйка устраивает его на заднем сиденье, снова поит с ладошки и, подсветив фонариком, осматривает рану в боку.
– Паршиво… но ты потерпи, малыш, я сейчас. Не бросать же его там…
Хозяйка исчезает в темноте, и Бруно скулит в тоске. Время остановилось, боль накатила снова, и рана кровоточит.
– Я здесь, малыш, я здесь!
Хозяйка говорит так, словно тоже держится из последних сил, и это так, потому что обгоревшее тело она нести не может, а просто тащит его, но и это тяжело. Она открыла багажник и с трудом погрузила туда тело, воняющее горелым.
– Ничего, я сейчас, потерпи!
Бруно ощущает каждый толчок сердца, каждую неровность на проселочной дороге, но сейчас ему кажется, что он вернулся в свою самую первую Стаю, где были мать и четверо братьев и сестер. Он вдруг так сильно затосковал по своей хозяйке, по их дому, где в теплоте и уюте они жили под надзором Декстера, и даже понимание Вселенной почти пришло к нему, но его душа так рвалась в этот их общий дом, что он открыл глаза.
– Ну, боец. – Голос незнакомый, но руки хозяйки на его голове, и Бруно спокоен. – Крови много потерял, а так-то будет теперь в порядке. Быстро привезла. Это где ж его так угораздило?
– Железка торчала из земли. В зарослях.
Бруно хочет пить, и он впервые заскулил, потому что жажда совершенно нестерпима.
– Можно его напоить?
– Конечно.
Незнакомый голос принадлежит мужчине, Бруно умеет отличать запахи женщин и мужчин, и запахи, которые издают мужчины, ему не нравятся. Вот и этот человек пахнет неприятно, как и все помещение: примерно так, как то место, где ему делают прививки… но по-другому. И сквозь запах места прорывается собственный запах этого человека. Бруно этого человека уже знает, он не опасен.
Просто место незнакомое. Здесь нет запаха других собак или котов, а уж запах котов он отлично знает – Декстер ни за что не даст забыть.
– А домой ему уже можно? Ленька, он совсем плох, по-моему…
– Нужно. Мила, если меня застанут здесь в вашей компании, то уволят с «волчьим билетом». Грузим парня на каталку и везем к машине. А завтра я приеду, посмотрю.
– С «волчьим билетом», говоришь…
Огромный мужик в зеленой хирургической пижаме стоит в дверях. Бруно видит его сквозь пелену боли, но пахнет этот человек не угрожающе, от него исходят волны покоя и надежности.
– Ножевое ранение. – Пальцы вошедшего ощупали раненый бок. – Рентген?
– Вот… легкое не задето.
– А плевральная область? Так, кровь откачали, но откуда-то она снова набирается, что ж ты зашил, интерн? Не слышишь, как дышит пациент? Чего замер, на стол его сейчас же! А ты… сиди тут. Держи его, чтоб он чувствовал тебя. Леонид, давай-ка Ларису зови сюда, ассистировать надо, а я пока наркоз… Сколько весит пациент?
Бруно чувствует, что уплывает, и только знакомый запах рук хозяйки держит его на берегу, не давая нырнуть в темный поток, который вдруг оказался прямо у передних лап, его холодное касание он ощущает при каждом всплеске черной маслянистой воды. Но теплые руки, пахнущие домом и чем-то самым важным в жизни, держат его на берегу и не дают упасть, и он держится всеми лапами на крохотном скользком островке, провонявшем кровью и сталью.
2
Когда случается несчастье, мир вокруг замирает. Вот там где-то бродят люди, у них свои дела, они беседуют, смеются, покупают глазированные сырки, договариваются о встречах, беззаботно сидят в кафе… В общем, лодка плывет.
Но где-то есть дом, где тишина, тьма, отчаяние. И ощущение живущего своей жизнью города усиливает ощущение катастрофы, особенно если помощи ждать неоткуда.
– Выносим.
Два крупных парня, бритых наголо, подняли носилки, тело качнулось, длинная прядь волос свесилась с носилок.
– Вот же.
Это распорядитель, пришедший договариваться о похоронах, выразил неудовольствие. Но, взяв себя в руки, он выудил из кармана запаянный пакетик одноразовых перчаток, натянул их на костлявые кисти с длинными желтоватыми пальцами и вернул прядь под простыню. Даже не поморщился.
Входная дверь закрылась за санитарами. Люба посмотрела на распорядителя – они остались только вдвоем, и сейчас особенно остро ощущалось, что мир вокруг бушует звуками и красками, а они стоят посреди глаза урагана, остановившись во времени и пространстве, и только завешанное простыней зеркало свидетельствует о том, что случилось нечто непоправимое.
– Значит, я вам сейчас покажу наш каталог, тут картиночки у меня, приличный гробик можно найти вполне бюджетный. – Распорядитель сочувственно вздохнул. – Веночки у нас есть отличные, тоже недорого встанут, вам же не нужен венок из натуральных цветочков, а я бы обратил ваше внимание вот на эти, если взять штук шесть, выйдет скидочка и выглядеть будет прилично.
Эта его манера применять уменьшительные формы имен существительных в отношении слов, обозначающих вещи, не совместимые ни с каким панибратством, вызывала у Любы судорожное отторжение, потому что – вот же, вынесли на носилках Надю, ее сестру и до какого-то момента лучшую подружку, хотя сейчас это просто застывшее тело с судорожно поджатыми руками. Люба стоит в ее квартире, полной пыли, грязной посуды и недописанных картин, и ощущение непоправимости произошедшего смешалось с облегчением, потому что многолетний кошмар закончился, пусть даже таким страшным образом.
– Хорошо, так и сделаем. – Люба старается не смотреть на распорядителя, который аккуратно снял перчатки и спрятал их в карман. – А… остальное?
– Ямку выкопаем, сегодня же распоряжусь, столовая для поминального обеда в здании ткацкого профтехучилища, меню самое обычное, разве что вы хотите добавить какие-то дополнительные блюда.
– Нет, самое обычное меня устроит.
– Разумно. – Распорядитель оглядел квартиру. – На сколько персон заказываем обед?
– Не знаю… – Люба задумалась. – Я понятия не имею, с кем она общалась, что за люди сюда приходили, а родственников у нас… да, человек пять, и все ли они придут…
– Тогда позвольте, я дам вам совет. – Распорядитель вздохнул. – Судя по всему, те люди, с которыми общалась покойная, совсем не вашего круга, и поверьте мне, знакомиться с ними вам абсолютно ни к чему. А потому – просто накройте столик дома, посидите с родственниками, и все. Зачем вам эти расходы? Сестрице уже ничем не помочь, а вам накладно выйдет. И квартирку эту я бы вам советовал на месяц-другой закрыть – только замочки смените, а то мало ли у кого есть ключики, тут брать нечего, а вот какое-нибудь хулиганство запросто может выйти, лишнее вам беспокойство. Если хотите, я сейчас позвоню человечку, он приедет, все прямо сейчас организует – и ключики сразу вам отдаст.
– Спасибо, вы абсолютно правы. – Люба наконец почувствовала, что обрела почву под ногами. – Так и сделаю.
– Очень хорошо. – Распорядитель достал из кармана телефон и набрал номер. Скорбное выражение, казалось, застыло на его лице навечно. – Гоша, это Никонов. Можешь говорить?
Люба отошла к окну и выглянула на просторный балкон. Он был не застеклен, забит каким-то хламом, и она с тоской подумала, что разгребать эти завалы придется в противочумном костюме.
– Ну, все. – Распорядитель тронул ее за руку. – В течение часа подъедет человек, зовут его Георгий Крушельницкий, я дал ему ваш номерочек. Когда будет у дверки, он вам позвонит, а больше никому не открывайте, как бы еще беды какой не вышло, мало ли кто может сюда заявиться, вам эти визитеры, ей-богу, ни к чему. Надо же, как жизнь иногда шутит странно, ведь вы с сестрицей близнецы?
– Погодки.
– Это двойняшки обычно так похожи, а тут… Хотя, конечно, в последние годы сходства, видимо, поубавилось, а все же. Что ж, Любочка Дмитриевна, держитесь. А я вам буду звонить, предварительно похороны завтра в одиннадцать утра, но я еще уточню ближе к вечеру. В общем, на связи.
Он ушел, деловито поправляя на ходу бумаги, а Люба обреченно огляделась. Квартира, которую приобрела Надя после продажи родительского дома, представляла собой двухкомнатную берлогу в старом доме с высокими потолками, узкими окнами и широкими подоконниками. Огромное окно-панорама, перед которым она писала свои картины, а оттуда дверь на открытую лоджию, заваленную хламом.
Конечно, Надя тогда забрала бо2льшую часть денег. Она всегда брала все, что хотела, – папино внимание, бабушкино терпение, ее, Любину, привязанность – и считала, что так и должно быть. Вот и тогда она отсчитала Любе сумму, которой хватало лишь на маленькую однокомнатную «хрущевку» на бульваре Центральном, убитую в хлам, под самой крышей, а сама спрятала оставшиеся деньги в рюкзак, буркнула «пока, увидимся» и была такова.
К тому времени сестры почти не разговаривали.
Надя злилась, что Люба не хочет принимать ее друзей, не понимает ее живописи, одевается «как дура», вышла замуж за «это ничтожество», родила ребенка – «трижды никому не нужное отродье» – и вообще превратилась в наседку.
«За трижды ненужное отродье» Люба взвилась до небес.
Надя могла поливать грязью кого угодно, и спорить Люба не считала нужным, просто потому, что вообще не понимала, зачем спорить с этой чужой женщиной, вечно озлобленной, всем недовольной, рисующей гнилое мясо, трупы и кладбища. Бог с ней, не с кем там спорить. Но трогать ее сына никто права не имеет и уж тем более – называть его ненужным отродьем. Этого Люба стерпеть не могла, и тогда, три года назад, состоялся ее последний разговор с Надей. Разрыв был окончательный, она просто вычеркнула сестру из списка живых.
Но Люба понимала: отчасти она сама виновата в том, что Надя посмела все это сказать. Люба с детства привыкла к тому, что Надя руководит их совместным житьем-бытьем. Когда-то они были одним целым – одна начинала что-то говорить, а вторая уже знала, что скажет сестра. Когда еще была жива мама, они вместе играли в их общей комнате, и никакие подружки им были не нужны. Когда не стало мамы, они вместе плакали, жизнь стала другой, и Надя на правах старшей стала как бы вместо мамы: она решала, какую передачу смотреть, какие книги читать, что они наденут.
Они росли, и Надя продолжала решать все за них обеих. Например, то, что идут они не на пляж или в парк, а на выставку живописи. И Люба это принимала, потому что сама такими вещами не интересовалась и осуждала себя за это. Надя же водила компании с ребятами, при одном взгляде на которых Люба холодела. Но Надя таскала ее за собой – не всегда, но часто, и в те дни, когда Надя исчезала куда-то одна, Люба ловила себя на том, что радуется этому. И одновременно она жалела, что они уже не могут, как в детстве, просто посидеть дома, поиграть во что-то. Ну, пусть уже не поиграть, ладно, они выросли, и Люба спрятала от Надиной расправы их родных и когда-то любимых кукол. Ну, пусть не с куклами, они все-таки уже большие для таких игр, но просто посидеть дома, посмотреть фильм, посмеяться и поболтать, совсем как раньше…
Но это никак не получалось. Образ жизни сестры Любе не подходил, и чем дальше, тем больше она это понимала, да только что с этим делать, не представляла совершенно.
Все эти походы в компании неприятных и опасных людей, лиц которых она не помнила, все эти посиделки невесть по каким квартирам и подвалам, где курили, пили спиртное и вели себя просто ужасно, – все это вызывало в Любе отвращение на каком-то клеточном уровне, потому что она ненавидела грязь, боялась микробов и постоянно мыла руки, а в тех местах, куда ей приходилось ходить с Надей, микробов было в избытке. Еще она очень боялась носить в сумке остро заточенную отвертку, но Надя настаивала, и один из ее приятелей сделал им такие – с красивыми ручками из оргстекла, в которых цвели небольшие розочки. Любе совершенно не нравились наставления Надиных знакомых насчет того, как надо пользоваться этой отверткой, и вовсе не в мирных целях. Но ей пришлось научиться, замирая от ужаса всякий раз – от одной мысли, что она может попасть в ситуацию, при которой только и останется, что воспользоваться своим оружием.
Но до поры она молчала – не хотела ссориться с сестрой, без которой не представляла своей жизни. И как бы это она ни с того ни с сего взяла да и сказала Наде: я с тобой никуда больше не пойду, у меня свои планы!
Какие планы? Откуда им взяться?
И она продолжала ходить вместе с Надей, холодея от страха всякий раз, когда слышала громкие пьяные голоса. Ей все время казалось, что она спускается в самый ад, где вот-вот вспыхнет ссора или закружится драка. Так иной раз и случалось; тогда она доставала свою отвертку, сжимала в руке, и ручка нагревалась, вгрызаясь в ее ладонь. А после этого она несколько дней не могла успокоиться и просила бабушку под любым предлогом оставить ее дома, но чаще всего та не соглашалась. Иди, мол, подыши свежим воздухом. Как будто можно назвать свежим воздухом месиво из табачного дыма, «травки» и вони от немытых тел!
Люба понимала, почему бабушка это делает, – она не хотела, чтобы Надя была одна и натворила глупостей. Бабушка считала, что Люба удержит Надю от этих «глупостей», но правда была в том, что удержать Надю от чего-либо не мог никто.
И не раз Люба заставала сестру голой на грязном матраце, в компании каких-то угрожающего вида парней, и ей было ужасно, невыносимо стыдно за сестру, которая так себя вела, но другие девушки в этой компании вели себя примерно так же. Надя пыталась объяснить Любе, что ничего особенного в этом нет, голая физиология, но Любу мутило от одной мысли о грязном матраце и чужом теле, вторгающемся в нее. И пусть она будет тысячу раз «ну и дура», но Люба предпочитала быть дурой, нежели позволить кому-то так с собой поступить. Вот с того момента, когда она отказалась проделывать подобное, Люба и поняла: есть принципиально важные вещи, отказаться от которых означает отказаться от себя самой.
Правда, в этих компаниях к Любе относились снисходительно и по-своему бережно, наградив ее прозвищем Мелкая, то есть – младшая. Люба-то и правда была младшей сестрой – на одиннадцать месяцев, но все же! И ее уважали за принципиальность.
Надя руководила покупкой одежды и прочими такими вещами, и Любе совершенно не нравилось то, что приходилось носить, но тут она старалась не спорить: папы никогда не было дома, бабушка совсем не могла противостоять Наде, собственных друзей у Любы не было, и она боялась быть в мире одна, без сестры.
Ну подумаешь – надеть черную футболку и рваные джинсы – да бог с ними вовсе! И с прической тоже удобно: у Нади такая же, и не надо зеркала, чтобы понять, как она выглядит. Для Любы это не принципиально, а Наде очень нравилось, что они такие одинаковые, их разница в одиннадцать месяцев и в три сантиметра роста была совсем незаметна, их чаще всего принимали за близнецов, и Надя всячески подчеркивала эту одинаковость.
Пока однажды Любу посреди улицы не схватил в охапку здоровенный мужик лет тридцати – в ее понимании практически пенсионер, – и пятнадцатилетняя Люба испугалась до слез, даже отвертку не успела вытащить, хотя ни тогда, ни потом не была уверена, что вообще сумела бы ею воспользоваться.
А мужик прижал ее к стене дома и, дыша в лицо перегаром и испорченными зубами, тряс ее и хрипел о чем-то совершенно непонятном, из чего Люба поняла только, что он приревновал к кому-то. И Люба понимала, что ее сейчас приняли за Надю, ведь они были похожи как две горошины.
Но, видимо, не совсем, потому что даже мужик вдруг что-то такое понял и разжал тиски. А когда Люба сползла по стене и заплакала, напрочь забыв об отвертке, он растерянно и виновато посмотрел на нее и пробормотал:
book-ads2