Часть 48 из 55 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Рас-то-пил.
Тут бы мне Дильку и положить, по уму-то: понятно же, что бабка прибежала и растопкой занялась, а людям, запихивающим мою сестру в болото, я доверять еще не научился. Решит и меня куда-нибудь пристроить – в могилу или на верхушку дерева. А я там уже был. Тогда, допустим, к медведю в берлогу запихнуть решит. А я уставший, и руки заняты, так что и возразить не сумею.
С этими совершенно своевременными мыслями я протопал из последних сил к бане, стукнулся головой о косяк, но Дильку занес осторожно – и уложил на скамью. А сам плюхнулся на пол – и, пожалуйста, тащите меня к медведю или печку мной топите.
А Дилька пусть так останется.
Ну хватит, хватит, хватит! – сказал я себе со слезами, застонал и поднялся.
Баня была натоплена зверски: кожа натягивалась, ресницы завивались кольцом, печь шипела, а труба гудела, как гитара, прислоненная на ночь к стенке купе. Пара свечей, которыми освещалась баня, плавилась снизу чуть ли не быстрее, чем сверху. Полок был застлан каким-то войлоком, здоровенная стопка такого же войлока и одежды, кажется детской, грелась на полу рядом с несколькими деревянными бадейками и ковшиками. Я столько даже в музее народных искусств не видел. И не было ни в бане, ни в предбаннике ни бабки, ни ее следов.
Другие следы были – невидные нормальным взглядом, мелкие и неправильные. Нечистые, хоть очень чистенькие. Они уходили в угол, где под пыльными вениками стояла совсем старая бадейка, заваленная ветками и тряпками. Луч из-за двери бросил искру на уголок шоколадной фольги, сунутый под тряпки.
– Это ты раскочегарил, обжора? – попытался спросить я, забыв про потерю голоса.
Начал придумывать жесты, махнул рукой, снял футболку, опомнился, подошел к бадейке и осторожно отвернул ее блеском к стенке.
На самом деле, конечно, я не знал, что делать. И не верил, что получится.
Не верил, когда неловко раздевал Дильку и затаскивал ее на войлок. Я просто ждал.
Не верил, когда воск потек и начал впитываться в подстилку и беззвучно капать в тазики. Я просто менял подстилки и тазики.
Не верил, когда прозрачная корка с лица сестры разом отвалилась цельной маской, Дилька страшно распахнула рот – и оттуда вывалилась, тут же тая, причудливая пирамидка. Я просто смотрел.
Я ни во что особенное не верил, даже когда Дилька задергалась, отталкиваясь от липкого войлока, с громким сипением вздохнула раз-другой и зашлась в кашле, багровея и некрасиво распухая.
Я просто сел на пол и заплакал, стараясь, чтобы слезы не заслонили мне сестру. И чтобы сестра не увидела меня в слезах.
6
Я обманул Дильку.
Она никак не могла понять, почему ей так плохо, почему она голая и почему вместо бабки рядом с ней парюсь я. Потом перепугалась моего молчания и разбитого лица, попыталась удрать или добить меня ковшиком – и чуть не ухнула в печку. Потом сползла на пол спиной к двери, которую не смогла открыть, и начала плакать, не отрывая от меня глаз. И плакала, плакала. Плакала.
Сперва от страха. Потом, когда вроде поверила моему шипению и взмахам, – от усталости. Потом – оттого, что одеться сама не может. Потом – оттого, что очков нет, живот болит, я ее слишком трясу при переноске, полати жесткие, очки кривые, а вода противная. Только после того как я перенес Дильку на толстенную мягкую печную лежанку, повязал платочек, поправил одеяло, три раза принес новую воду, пообещал, что котик скоро придет, изобразил в лицах песенку «Арам-зам-зам» и чуть не сломал шею, кивая в ответ на «Обещай, что никуда не уйдешь», – вот только после этого сестра успокоилась. И почти сразу вырубилась.
То есть она, конечно, еще раза три приоткрывала глаза, улыбалась и блаженно засыпала снова, убедившись, что я, как зайчик, сижу под печкой. Я ж не дурак совсем – немедленно убегать. Вернее, я дурак совсем, но надо сил набраться.
Когда Дилька задышала ровно и повернулась спиной, я понял, что сил не наберусь, а время уходит.
Тихо встал и вышел.
Я помнил рецепт, знал, где хранятся семена, и в общих чертах представлял, как чего готовить. Вопрос был в том, чтобы поймать всю эту живность. Я ж помылся, а чистеньким строго на чистый след выходят. Ну и в сроках вопрос был. Бабка говорила про полнолуние, а три ночи подряд полнолуния не бывает. Ну и не факт, конечно, что цветок, действующий на убырлы-кеше, может справиться с самим убыром.
Ну вот и проверим.
Умный человек, конечно, поел бы и поспал. Ну или подумал бы немножко – например, о том, что на приготовление снадобья обычно уходят не все запасы и остается очень многое. Но думать мне было как-то нечем. И в голове, и ниже гудела серо-коричневая пустота, в которой иногда дергалась радость: Дилька жива – или ужас: дальше-то что? Есть и спать не хотелось совершенно. Лечь хотелось, это да: лечь и лежать. И пусть само все пройдет.
Я очень боялся, что все пройдет. Вот и повел себя как дебил. Выбежал из дому под прищуренным взглядом кота, нарезавшего круги вокруг бани, и взялся за первое попавшееся дело. Первой, конечно, попалась река. Там я убил кучу времени на рыбалку с разбегу. Оказывается, в одуревшем и выжатом состоянии заниматься этим намного сложнее. Справился – правда, чуть не упустил уже выхваченного из воды сонного окуня, исколол руки и ухнул в реку с головой. Не привыкать, но все равно обидно. И телефон, вероятно, добил. А главное – время утекало быстрее, чем вода из ушей.
К избе я подошел, когда солнце совсем опустилось. Кот встречал песнями, с рыбой-то. Я отмахнулся, не глядя и не слушая возмущенных воплей. Опаздываю, подумал с тупым отчаянием, но в бабкину потайную комнату додумался зайти не поэтому, а за посудой. Надо же куда-то сливать неприятные, но заветные жидкости. Я помнил, что плошка была высокой и будто обугленной, и решил использовать непременно ее, пусть даже придется все тазы со стены и навесных полок принять на головку.
Все не все, но пару принял. Зря, конечно. А упрямничал, оказывается, не зря. Замотанная в тряпье плошка нашлась в бидоне, замазанном воском и упрятанном за парой каких-то поломанных деревянных механизмов, – вот уж не знаю, ткацкий станок это, пяльцы или допотопный сепаратор.
И была плошка не пустой. Я неосторожно понюхал, а продышавшись и проморгавшись, рассмотрел содержимое издали. Смолистая жидкость мерзотного вида и запаха, знакомого мне со вчерашнего вечера. Не то чтобы много, но побольше порций, унесенных мной давеча. То есть получается, состав можно заранее, а не прямо на могилке готовить. Получается, зря я вчера суетился, а сегодня рыбку загубил. Получается, остальное зверье губить не обязательно. И получается, шанс успеть у меня есть. Если, конечно, я найду семена. И если, конечно, эту брагу можно смешивать загодя, за сутки она не скисает, а ее действие распространяется и на послеполнолунные ночи.
Договорились считать, что можно, не скисает и распространяется. А то неинтересно.
Я булькнул несчастную рыбку в ведро с чем-то типа воды. Она легла на бок, но вроде шевельнула плавниками. Живучая. Прямо как я. Ты дождись меня, попросил я мысленно, – получится, так обратно в речку тебя закину. Если кот не опередит.
И полез за семенами.
Семена лежали в том же бидоне, точно бабка специально для меня комплект составляла. Это добавило уверенности. Я быстро собрался, выжал мокрые штаны и куртку, бегло подумав, что, вообще-то, давно должен валяться с алым горлом, пробками в носу и температурой плавления олова, – и осторожно вышел из запретной комнаты.
Дилька посапывала, почти утонув в подушке с периной – из-под белого платка виднелся только край розовой щеки. Воск с нее толком не сошел, а стереть я не догадался. Я хотел снять пару отслоившихся кожурок или тихонько погладить сестру – настрадалась ведь, козявка. Побоялся разбудить. Поправил подушку, мысленно велел спать, пока не вернусь, и прокрался к выходу. Уже в дверях мне показалось, что Дилька вскрикнула. Я замер, прислушиваясь. Было тихо. Показалось.
И я пошел.
Убыр почти не оставлял следов – вернее, оставлял разные. Мужские отпечатки сменялись детскими, собачьи – козлиными, короткие подпалины – дырками, словно вилы вместо ходуль использовали. Ошибиться я не боялся: это были следы убыра. От любых видов, да и невидов тоже, становилось одинаково гадостно и безнадежно. Не от запаха, хотя горький запах залитого мангала не выветривался. От приближения.
Я приближался.
Давал круги, возвращался к развилкам, залезал на деревья и в ручьи, пробовал смолу и полз на спине, чтобы рассмотреть ветки снизу.
И настиг – на седьмом примерно оклике.
Это было заброшенное кладбище у заброшенной дороги. Может, не дороги. Короче, здесь была окраина леса, и вдоль нее сотни лет ехали люди. На конях, в телегах, санях и пешком, голодные и злые, почти голые или тяжеловооруженные, с семьями, табунами и рабами или совсем налегке, лишь кровь падала с подседельных сумок. Ехали от заката к восходу, потом обратно и снова так и эдак. Много раз. Иногда дорога уходила в лес, и там двести лет не росли деревья. Чаще дорога шла по степи, и трава там не росла сто лет. На стоянках и пастбищах трава перла дуром, ломая и вспучивая землю. Рядом с одной из таких стоянок и было устроено кладбище. Редкость, вообще-то. Убитых эти люди объезжали, своих умерших закапывали иногда. Но вот здесь закопали, не очень давно. И все поперло дуром: трава, деревья и что-то еще.
Я некоторое время разглядывал совсем незаметную широченную полосу, перехлестнувшую, оказывается, нашу тихую скучную землю. Разглядывал небольшой бугристый участок, душно утыканный елями, между которыми валялись слишком крупные для леса камни, опутанные слишком толстыми и корявыми корнями. Разглядывал щель, зашитую слоем темной хвои. И думал, хватит ли меня сегодня еще на десяток окликов. Еще думал, что это за мера странная такая. Но тут как раз думать было нечего: çaqıru значит «звать», «окликать», çaqrım — «верста», все ясно. Первый пункт тоже прояснится, никуда не денется.
Никуда не денется и тихая, безвредная старушка, умеющая оборачиваться стогом, сбегать сквозь закрытые двери и вколачивать в землю зазевавшихся пацанов. Это ж албасты меня сшибла, когда я у столба нож рассматривал. Сшибла, сунула в землю, утрамбовала и закидала деревьями. Убыр этого сделать не мог, по многим причинам. Например, потому, что я сопляк еще. Ну как сопляк – в смысле, с девчонкой не был. Убыр любит жрать женское, может жрать мужское, не любит жрать мертвое и не может жрать пацанское. Поэтому он, можно сказать, не тронул меня.
Сопляк и сопляк. Я не стыжусь. Почему-то невинность можно только потерять. А я и так слишком много терял. И вообще: мне четырнадцать лет, между прочим. Лехе тоже четырнадцать, но он успел в лагере с коалой этой потереться – ну и где теперь Леха? Кресты в глаза засовывает. На фиг.
Считается, что нечисть друг с другом не особо дружит – вон как бичура на убыра отреагировала. Но тут, получается, албасты на убыра поработала. Теперь пусть искупит.
Я уже добрел до поля, через которое так деловито бегала коричневая бабуля. Даже осматриваться не стал – просто занял ничем не отличающуюся от других точку и пошел незаметной тропкой. Задом наперед пошел, почти не косясь через плечо, не оступаясь и не раскачиваясь.
Мои предки не выслеживали нечисть. Они знали, как обходить ее стороной, но предпочитали не ссориться. И вообще никак не контачить даже с относительно безобидными хозяевами – ну, про них все народы знают: водяные всякие, лешие, болотные и так далее. А от нечисти погрубее, даже от ее запаха или тени, мой род, видимо, удирал к обученным людям. Их и выпускал на охоту.
Я тоже научился обходить всяких шурале и су-анасы – судя по тому, что не встретил их и что закладывал неожиданные петли подальше от самых безобидных тресков и всплесков. Но все равно я был необученным, по-хорошему-то. Как пацан, который вызубрил самоучитель бокса, но ни разу не вставал даже в спарринг – а теперь вот вышел на ринг против КМС.
Что делать, если обученных людей не было. Их вообще, наверное, не осталось. И уж точно никаких живых людей не осталось в округе. Я остался да сестра, о которой я обещал заботиться. С обещания соскакивать западло. И так норму перевыполнил.
Вот я и пер наугад. Не по самоучителю даже, а по обрывкам самоучителя, которые случайно мелькали в голове – и, может, в неправильном порядке.
Албасты не так привязана к солнцу, как убыр. Она может появляться до захода солнца – лишь бы темно было. В лесу, например, и в такой тучный день, как сегодня. Солнце выпрыгивает раз в полчаса, луны нет, и звезд не будет. Для меня это и удобно, и опасно. Мне надо выманить албасты, но так, чтобы она не затоптала меня по привычке, а настигла там, где мне надо и когда я буду готов. Значит, ее следовало сбить с толку. Чтобы албасты не бегала, как обычно, выманивая на себя дураков. Чтобы сама пошла по следу дурака. Чтобы обнаружила обрыв следа и отправилась обратно.
Могла, конечно, не отправиться. Ну потеряла след, делов-то, топнула и дальше побежала. Но нет, не побежала. То ли принцип такой – не отпускать недотравленную дичь, обнаглеет. То ли след был знакомый. То ли норма гадостей оказалась недовыполненной. То ли за годы пенсии албасты истосковалась по любимой работе.
Она вышла из пустой вроде бы тени у края просеки, едва солнце погрузилось в лохматый холм на горизонте. Она могла обернуться псом или свиньей, но облик бабки был привычнее и удобнее. Обычной бабки, некрупной и шустрой, а переброшенные через плечо груди и пустая спина, не скрывающая гнилых легких и прочей требухи, – это все было давно, неправда и, кажется, не с нею. Она не помнила. Она вообще почти ничего не помнила, как и любая другая нечисть, бездумная и безумная. Но запах последней жертвы она не забывала. Тем более недобитой жертвы.
Прорва не дала добить.
Албасты сроду никого не слушала. Она давила всех и не терпела, когда давили ее. Поэтому она ненавидела прорву, но сделать с ней ничего не могла. Зато могла сделать с жертвой, с наглым человечком, намотавшим жизнь на руку. Этого человечка мало придавить, чтобы не проснулся, или закопать, чтобы не вылез. Его следовало размазать по поляне, корням и норам – чтобы быстро сгнил и дал семи семечкам прорасти семилистными колосками, из которых может получиться доченька. Из таких получались хорошие доченьки. То есть до сих пор не получались. Но и таких, со смертью на руке, до сих пор не было. Размазать все равно надо – тем более что запретная ночь прошла.
Албасты напрямик, не тратя времени на обход своего участка, зашагала к Медвежьему столбу – и споткнулась о свежий след, воняющий полужертвой. Албасты на полушаге сменила направление. Все было неправильно: полужертва была упакована так, чтобы не выбраться, – но выбралась. Из нее должны были вытечь все силы – но шаг был широким. Вонь следа должна была усиливаться – но она слабела.
Албасты думать не умела: она была создана для того, чтобы настигать и давить. И если настигала пустоту, разворачивалась и бежала обратно, чтобы выйти из пустоты в наполненность, которую можно раздавить.
Обрыв следа ее не смутил. Албасты поколебалась всего секунду – и засеменила по собственным следам. Она проскочила поляну, обежала болото, влетела под низкую кисею враждебного леса, просеменила ее, не напоровшись на лешего, который начал бы метать бревна, обогнула болотце, не споткнувшись о скользкие щупальца болотного хозяина, перемахнула через ручей, напряглась и продавилась сквозь страх, низкие еловые лапы и отваживающий запах, дурея от усилившейся вони добычи, увидела полужертву, присевшую у знакомого бугорка, приготовилась сшибать и давить – и обморочно застыла. Спины снова не стало, легкие хлюпнули, а дыра на месте давно потерянного сердца распахнулась во всю грудь.
Полужертва посмотрела на албасты, не ослабляя натяг волосяного браслетика на запястье, попыталась что-то сказать, потом показала руками на бугорок.
Это был совсем запретный бугорок. Албасты наконец-то разобрала аромат, вилами встретивший ее еще на подступах, – но было не до него. Надо было бежать или рассыпаться сумеречными нитями, но сил и воли не осталось. Остался волосок, тянувший ее на бугор томно и звонко, будто за выпавшую кишку.
Албасты взошла на изрытую постоянной тревогой землю, пытаясь быть полегче и поаккуратнее, хотя это все равно не поможет и не спасет. Земля проседала со стоном. И еще быстрее в землю рвался сложный бело-синий корешок. А навстречу ему набухала просыпающаяся прорва.
Они соединились, прорва застонала беззвучно и оглушительно. Корешок высосал из нее глоток смерти и погнал его вверх, по стеблю и разбухающим листам и лепесткам.
Сейчас, поняла албасты с ужасом и восторгом. В спину ударила огненная спица – в деревьях за оградой был, оказывается, просвет, в который попадал последний луч уходящего солнца. Он насквозь прожег албасты, высек невозможно яркую искру из ее же золотого волоска, натянутого на руке полужертвы, и стало темно.
Земля ударила по старушечьим пяткам, албасты почти обрадовалась – и умерла радостной.
Жестокий мальчик, даже не взглянув на бабку, развел ладони, чтобы правильно ухватить цветок, и оборвал волосок вместе с нечистым существованием.
7
book-ads2