Часть 45 из 55 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
И убыр тут же повернулся к стенке бани, сквозь которую я смотрел, неторопливо подошел к ней, сделал танцевальное движение, минуя стул, и аккуратно погладил серое бревно как раз на уровне Дилькиной трясущейся головы. Обернулся ко мне и подмигнул – дико веселым глазом за моим веком.
Я снова закричал – и лопнуло. Все лопнуло, что было. Меня швырнуло вбок и вниз, как надутый, но незавязанный шарик, и вверх, и снова резко вниз и вбок. Но я успел зацепиться взглядом за створ из двух сосен, стоявших ровно справа от моей лежки, и не терял его, даже поворачиваясь затылком, – и смотрел, смотрел, смотрел на залитую туманом полянку, чтобы запомнить и использовать, если получит…
Ся!
Затылок больно чавкнул, глаза стукнулись о верх и низ орбит, но удержались, шею стиснул костяной обруч, я захрипел до пузырей в ушах – и тут же стало покойно и тихо.
Значит, так надо, понял я, смирился и поплыл подальше от боли, нервотрепки, переживаний и доставшего чувства опоздания. И почти уплыл. Как там было хорошо. Как там могло быть хорошо, если бы не дурацкий щелкающий присвист.
Он протек сквозь землю, воду и покой мне в оба уха и будто крючком уцепил, раздражая и будя. Я постарался не обращать внимания, постарался схлопнуться и уплыть поскорее. Но присвист делался все громче и пронзительнее, крючки рассыпались где попало, поддергивая живот, и кожу, и сердце, и веки. Жмуриться стало больно. Ненавижу соловьев, подумал я и открыл глаза.
Кажется, начинался рассвет. Туман вокруг меня почти на глазах сминался в капли и прилипал к серой хвойной подушке, и сквозь него уже нормально были видны деревья, которые становились все ярче и цветнее, как на экране с выставляемой регулировкой. Соловей закатил последнюю трель, почти красивую, и заткнулся.
Цветочек у меня под носом был подснежником. То есть я сперва узнал его в жухлом опаленном стебельке, вздрогнул, сообразил, что бояться нечего, и лишь тогда вспомнил русское название. По-татарски «подснежник» – umırzaya. А umıru[46], наверное, одного корня с убыром: папа объяснял, что в наших языках «б» часто переходит в «м», – например, балкарцы свой язык малкарским называют. Вот я и решил, что этот злой корень – ответка мне за грядку на могиле Марат-абыя.
Но сразу сообразил, что ерунду придумываю. Во-первых, нечисть отбирает жизнь, а не создает, – стало быть, цветов, тем более лесных, не сажает. Во-вторых, umır в слове «подснежник» – это не «жратва», а стершееся за века çomer — «жизнь». «Подснежник» по-татарски – «жизнь зря». Ну, понятно почему. Растет головой в снег, почти никому не показывается и все такое. Как я прямо.
Я тоже пожух и опалился. И моя жизнь напрасно шла: на гитаре играть толком не научился, папу с мамой упустил, сестру потерял, убыродавом не стал, что за четверть по географии вышло, так и не узнаю.
Только я вам не цветочек, сказал я всему свету и совсем проснулся.
Я лежал по уши забитый в землю и для верности придавленный двумя почти цельными еловыми стволами – один поперек груди, другой ниже.
Я был цел и жив, хотя лицо ныло, горло саднило, нос не дышал, а ниже шеи был затекший мешок неправильной формы.
Я не знал, как выбраться, но знал, что выбираться придется. Даже если я этого не хочу.
Потому что я тупо и бездарно отдал свое лицо подлой неживой твари. И должен его вернуть.
Ну и Дильку, конечно. Как-то быстро я согласился ее бросить.
И какая разница, живой я или мертвый, если своих сдаю.
Я повел глазами по сторонам, проверяя, правильно ли все запомнил, пока вертелся шариком. Правильно – покинутые, но не совсем схлопнутые лисьи норы были совсем справа и слева-сзади. Справа было бы удобнее, но там торчал мелкий куст, забыл, как называется, но корни у него как проволочная метелка, не продерешься. Зато левее муравьиная цепочка терялась во взрыхленной почве.
Я вздохнул и начал шевелить пальцами.
Через пять минут я уже мог их сгибать полностью, соскребая и трамбуя землю ногтями.
Через полчаса левая кисть провалилась в узкую полость, и я мог работать почти всей рукой.
Через час я протолкнулся к ногам и почти освободил их, но дерево, наваленное сверху, просело с мягким шепотом, и пришлось начинать сначала.
Я подышал ртом, глядя в светлеющее небо. Горло приятно охлаждалось, но совсем высохло – а что делать, нос все равно забит как деревянными пробками. Я еще раз огляделся и принялся выдирать землю из-под спины, чтобы нырнуть поближе к муравейнику.
Разгрести и придавить землю за головой и под спиной было дико тяжело. Еще тяжелее оказалось уйти с головой под землю. Я, конечно, и так был весь, считай, под землей, но зубами-то за воздух держался. А тут не только в могилку играть приходится, но еще и нырять затылком вперед. Совсем серьезная игра. Даже в воду погружаться затылком сложнее, чем лицом. Человеческая анатомия для этого не приспособлена – вода в уши и ноздри заливается, под глазами ломит и все такое.
Я набрал воздуха пересохшим ртом, через силу отвел локти, которыми упирался в края раскопанной чаши, и осторожно, но и не медля, ушел головой в землю.
Больше никогда.
Черную вечность спустя я вытянулся из-под деревьев и, сипло хватая воздух, сел по пояс в земле, когда из-за деревьев заполыхало так, что больно смотреть. Я туда и не смотрел. Отдыхиваясь, шевелил плечами и изучал просевшие стволы на месте моей лежки – каждый был вдвое толще меня. Затем выдернул руки и внимательно рассмотрел ногти под рыжей, быстро иссыхающей в желтый налет коркой. Все сломаны, но ни один не сорван.
Муравьи возмущенно кусались.
Я осторожно отряхнулся, раскопал ноги, встал и снова рухнул в мятую землю. Освобождение всегда неудобно – опереться не на что. Ноги были как подтаявшее эскимо. Оживлять и разминать их пришлось, пока солнце не выползло за медвежий череп.
Я встал, сделал полукруг и поднял голову.
Медведь, молодой и старый, очень крупный, взят не по правилам – по правилам в голову бить нельзя, а тут левая глазница рассажена и нижняя челюсть с надломом. Толпой брали – ну и понятно, здоровый, не давался, вот и не до правил стало. Странно, что зубы не выбили.
Молодой медведь потому, что ему три года было, когда на рогатины налетел. И старый медведь – потому, что взяли его очень давно, так что кость смахивала на окаменевшее изветренное дерево, серое и расслоенное на волокна.
И столб, на котором сидел череп, был такой же старый – черный, истрескавшийся и снизу неровно измазанный чем-то.
Мой нож торчал как раз на границе этой измазанности.
Боязно было его рассматривать, а что делать.
С одной стороны лезвие было тускловато-чистым, только у лезвия пара крупинок сидела, то ли ржавчины, то ли земли. Они слетели от дыхания, когда я попытался вглядеться. Я, закусив губу, перешагнул к другой стороне.
Она не была ржавой, кровавой или черной.
Мутно-белой она была и лоснящейся, словно сало резала.
Я хотел проверить, а как на ощупь, но больно уж страшными были ногти. Как мог вытер руки, но и после этого трогать лезвие не стал.
Смысл-то.
Сам увижу.
Выдернул нож из столба, втиснул его в слипшиеся ножны и пошел за сестрой.
3
С чего я взял, что в лесу страшно?
В лесу бывает холодно, бывает душно, бывает уютно, бывает безнадежно – это если силы кончаются, а враги – нет. Бояться тут нечего.
Смерти бояться поздно. Медведи отсюда сбежали после прошлогодних пожаров, волки – на прошлой неделе. Мелкие хищники сами всего боятся. Ямы, ловушки и трясины я чуять научился, мелкую нечисть тоже. Вчера я многое знал, мало что понимал и ни фига не умел. Теперь многое понял. Жив буду – научусь.
Особого смысла бежать не было. Полдня прошло. Убыр знал, куда идти, и мог пройти куда угодно – бабка бы его впустила, не зря же она убырлы. А я вот верил ей зря. И зря делал все, что она говорила. Правда, поначалу помогало. Но, может, это как раз чтобы в доверие войти. Вошла, да. И до сих пор не вышла почему-то. Наверное, потому, что мне очень хотелось верить. Не бабке – вообще кому-то. Во что-то.
Я верил – как мог. И бежал – как мог.
Я не боялся леса. Я даже не очень боялся того, что увижу там, где оставил Дильку. Хотя был готов к чему угодно.
К тому, что на месте избы воняет пепелище с черной печкой посредине.
К тому, что дом и баня стоят все перекошенные и с сорванными дверьми, а внутри следы борьбы и пятна крови. Эта картинка сильнее других лезла к глазам. Я ее выбрасывал, а она возвращалась.
Больше всего я был готов к тому, что изба раскурочена, а баня выглядит как крепость после осады, окна побиты и крыша набок, но дверь не сорвана, и за ней стоят бабка с Дилькой с кочергами наперевес – нет, с метлами: карчык же знает, что железо тут не работает. Я был так готов, что совсем уверился и почти успокоился. Начал придумывать, как уговорить открыть мне дверь, голоса-то так и не было. Даже изобрел специальные сигналы, которые Дильку убедят. И тут понял, что уже выскочил к дальней стороне бабкиной ограды, откуда хотел осмотреться, – и погнал посторонние мысли из головы. А остальные мысли сами вылились.
Дом был целехонький, окна прикрыты и занавешены, зато дверь, кажется, отворена.
Я отдыхивался и осматривался минуты две, беззвучно меняя точки обзора. Не выдержал и вошел в ворота. Фигли индейца изображать – не было вокруг никого умеющего двигаться или дышать, даже птицы снялись, все. Только кот подглядывал с крыши и сердито зашипел, поняв, что замечен. Спускаться он явно не собирался.
Во дворе теперь было как в лесу, не лучше и не хуже.
По уму, следовало первым делом осмотреться в бане, но изба манила. Дверь в самом деле была приоткрыта. В петле торчал нож. Тонкий, черный, которым бабка травку резала.
У меня внутри как будто полочка сломалась, и все, что на ней было, рухнуло в живот и кроссовки. Горлу стало больно – видимо, от сипа. Я слепо, чуть не сломав пальцы, выдернул нож из петли, вытащил свой клинок и побежал в избу. Совсем забыв умные рассуждения про то, что железо не работает.
На полатях поблескивали Дилькины очки. Я уставился на них и почти улетел куда-то. Протянул грязную руку, сообразил, что она грязная, а очки чистенькие, отдернул, помотал головой и огляделся.
Никого здесь не было. Ни в сенях, ни в комнате. Ни под полатями, ни на печке, ни в печке. Было чисто, аккуратно, полати прибраны, лежанка на печке красиво заправлена, даже посуда помыта.
Запах стоял непривычный – не домашний какой-то. Пахло сырой ржавчиной и золой, как от залитого мангала. Но в печи или где-то еще следов золы не было. И, кроме очков, следов Дильки не было. И бабкиных тоже – даже одежды никакой. Я все обшарил. Вряд ли у нее огромный гардероб, но все равно: ни один человек, кроме бомжа какого-нибудь, не может легко утащить всю свою одежду.
Блин, да где ж они, растерянно подумал я и вспомнил наконец про тайные комнаты. Надо ж было забыть про такое.
Я чуть не споткнулся о ведро, стоявшее сразу за дверью в камору с умывальником, еле нашел вход в зальчик с пыточным сиденьем, обежал их. Там тоже нашлись лишь порядок и пустота.
Баня, вспомнил я и побежал, снова едва не кувыркнувшись через ведро – прямо на ножи. Кухонный я бросил на полати, а свой убирать не стал – мало ли что.
Мысль про баню оказалась верной, но запоздалой. Там сильно пахло свечкой, было очень тепло и вода в странных ведрах осталась почти горячей, зато воск на полу и полках совсем застыл. Я сперва не разобрал, что это, – в банях без электричества даже днем темно, знаете ли, – поэтому дикость какую-то представил. Его очень много было, желтовато-белого воска, похожего на смесь парафина с пластилином. Я соскреб немного ножом и рассмотрел на свету. Бабка иллюминацию как в дореволюционном Большом театре устроила, что ли, на тыщу свечей. Таз вон весь воском залит.
А следов все равно нет.
Вернее, следов куча – но все странные.
book-ads2