Часть 54 из 64 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
И замолчала. И Аттикус стоит и молчит.
– И вдруг она упала, Глазастик, – сказал Дилл. – Как стояла, так и упала, будто какой-то великан наступил на нее и раздавил. Вот так – хлоп! – Дилл топнул ногой. – Прямо как букашку.
Кэлпурния с Аттикусом подняли Элен и повели в дом, а у нее ноги не идут. Их долго не было, потом вышел один Аттикус. Когда ехали обратно мимо свалки, кто-то из Юэлов что-то заорал вслед, но что, Дилл не разобрал. О смерти Тома в Мейкомбе говорили два дня; за два дня о случившемся успел узнать весь округ. «Слыхали?.. Нет?.. Говорят, он как помчится со всех ног…» Жителей Мейкомба ничуть не удивила смерть Тома. Ясное дело, сдуру дал тягу. Черномазые – они все безмозглые, где уж им думать о будущем, вот и кинулся бежать очертя голову, себе же на погибель. И ведь вот что забавно: Аттикус Финч, наверно, вызволил бы его, но ждать?.. Черта с два. Все они такие. Никакой положительности в них нет. И ведь этот самый Робинсон был женат по закону, говорят, содержал себя чисто, церковь посещают, все как полагается, а как дошло до дела, так и выходит – все одна только видимость. Черномазый – он черномазый и есть.
Собеседник, в свою очередь, сообщал кое-какие подробности, а потом уже и говорить стало не о чем до самого четверга, когда вышла «Мейкомб трибюн». В колонке, посвященной жизни цветных, появился коротенький некролог, но была еще и передовая.
Мистер Б. Андервуд не пожалел резких слов и нисколько не опасался, что потеряет на этом подписчиков и объявления. (Впрочем, жители Мейкомба не таковы: мистер Андервуд может драть глотку сколько влезет и писать все, что в голову взбредет, подписчики и объявления останутся при нем. Хочешь выставлять себя в своей газете на посмешище – сделай милость.) Мистер Андервуд не вдавался в рассуждения о судебных ошибках, он писал так ясно, что его понял бы и ребенок. Он просто объяснял, что убивать калек – грех, все равно, стоят ли они, сидят или бегут. Он сравнивал смерть Тома с бессмысленным убийством певчих птиц, которых истребляют охотники и дети, – ударился в поэзию, решил Мейкомб, надеется, что его передовую перепечатает «Монтгомери эдвертайзер».
Как же это так, думала я, читая передовую мистера Андервуда. Бессмысленное убийство?.. До последнего часа в деле Тома все шло по закону, его судили открытым судом, и приговор вынесли двенадцать хороших, честных людей; мой отец защищал его как мог. Но потом я поняла, что хотел сказать мистер Андервуд: Аттикус изо всех сил старался спасти Тома Робинсона, старался доказать этим людям, что Том не виновен, но все было напрасно, ибо в глубине души каждый из них уже вынес приговор. Том был обречен в ту самую минуту, когда Мэйелла Юэл подняла крик.
От одного имени Юэл меня затошнило. Всему Мейкомбу сразу же стало известно мнение мистера Юэла о кончине Тома, а по каналу, по которому всегда безотказно передавались сплетни – через мисс Стивени Кроуфорд, – оно докатилось и до нас. При Джиме (глупости, он уже не маленький, пускай слушает) мисс Стивени рассказала тете Александре, что мистер Юэл сказал – один готов, осталось еще двое. Джим сказал – я зря трушу, этот Юэл просто трепло. И еще сказал – если я проболтаюсь Аттикусу, если хоть как-то покажу ему, что я знаю, он, Джим, никогда больше не станет со мной разговаривать.
Глава 26
Опять начались занятия, опять мы каждый день шагали мимо дома Рэдли. Джим был теперь в седьмом классе и учился в другой школе, а я – в третьем классе, и расписание у нас было совсем разное, так что мы только утром ходили вместе в школу да встречались за столом. Он бегал на футбол, но ему еще не хватало ни лет, ни силы, и он пока только ведрами таскал команде воду. Но и это он делал с восторгом и почти каждый день пропадал там до темноты.
Дом Рэдли стоял под гигантскими дубами все такой же мрачный, угрюмый и неприветливый, но я его больше не боялась. В погожие дни мистер Натан Рэдли по-прежнему ходил в город; Страшила, конечно, все еще сидел там у себя – ведь никто пока не видел, чтобы его оттуда вынесли. Иногда, проходя мимо старого дома, я чувствовала угрызения совести: как мы, наверно, тогда мучили Артура Рэдли – какому же затворнику приятно, когда дети заглядывают к нему в окна, забрасывают удочкой письма и по ночам бродят на задах его дома?
И несмотря на все это – два пенни с головами индейцев, жевательная резинка, куколки из мыла, медаль, сломанные часы на цепочке. Джим, наверно, где-нибудь все это припрятал. Один раз я приостановилась и посмотрела на то дерево: ствол вокруг цементной пломбы стал толще. А сама пломба пожелтела.
Раза два мы его чуть не увидали, этим не всякий может похвастать.
Но каждый раз, когда я проходила мимо, я надеялась его увидеть. Может, когда-нибудь мы его все-таки увидим. Интересно, как это будет: вот я иду мимо, а он сидит на качелях.
«Здрасте, мистер Артур», – скажу я, будто всю жизнь с ним здороваюсь.
«Добрый вечер, Джин-Луиза, – скажет он, будто всю жизнь здоровается со мной. – Просто прелесть что за погода, правда?»
«Да, сэр, просто прелесть», – скажу я и пойду своей дорогой.
Но это все только мечты. Никогда мы его не увидим. Он, наверно, и правда выходит из дому, когда зайдет луна, и заглядывает в окно к мисс Стивени Кроуфорд. Я бы уж лучше смотрела на кого-нибудь другого, но это его дело. А на нас он и не поглядит никогда.
– Уж не взялась ли ты опять за старое? – спросил Аттикус однажды вечером, когда я вдруг заявила, что надо же мне, пока жива, хоть раз поглядеть на Страшилу Рэдли. – Если так, я тебе сразу скажу: прекрати это. Я слишком стар, чтобы гонять тебя с их двора. К тому же лазить там опасно. Тебя могут застрелить. Ты ведь знаешь, мистер Натан стреляет в каждую тень, даже в босоногую, которая оставляет следы тридцатого размера. Тебе повезло, что ты осталась жива.
Я тут же прикусила язык, и подумала – какой Аттикус замечательный. Ведь за все время он первый раз показал нам, что знает кое о чем куда больше, чем мы думали. А ведь все это было сто лет назад. Нет, только летом… нет, прошлым летом, когда… Что-то у меня все спуталось. Надо спросить Джима.
Столько всего с нами случилось с тех пор, и оказывается, Страшила Рэдли – не самое страшное. Аттикус сказал – он не думает, что еще что-нибудь случится, жизнь всегда быстро входит в колею. Пройдет время – и забудут, что жил когда-то на свете Том Робинсон, из-за которого было столько разговоров.
Может, Аттикус и прав, но от того, что случилось этим летом, мы не могли вздохнуть свободно – будто в комнате, где душно и накуренно. Мейкомбские жители никогда не говорили со мной и с Джимом о деле Тома; наверно, они говорили об этом со своими детьми, и смотрели они на это, видимо, так: мы не виноваты, что Аттикус наш отец, и поэтому, несмотря на Аттикуса, пускай дети будут к нам снисходительны. Сами дети нипочем бы до этого не додумались. Если б наших одноклассников не сбивали с толку, каждый из нас раз-другой подрался бы, и на том бы все и кончилось. А так нам приходилось высоко держать голову и вести себя, как полагается джентльмену и леди. Это немножко напоминало эпоху миссис Генри Лафайет Дюбоз, только никто на нас не орал. Но вот что чудно́ и непонятно: хоть Аттикус, по мнению Мейкомба, и плохой отец, а в законодательное собрание штата его все равно опять выбрали единогласно. Нет, видно, все люди какие-то странные, и я стала держаться от них подальше и не думала про них, пока можно было.
Но однажды в школе мне волей-неволей пришлось о них подумать. Раз в неделю у нас бывал час текущих событий. Каждый должен был вырезать из газеты статью, внимательно прочитать и пересказать в классе. Предполагалось, будто это убережет ребят от многих бед: ученику придется стоять у всех на виду – и он постарается принять красивую позу и приобретет хорошую осанку; ему придется коротко пересказать прочитанное – и он научится выбирать слова; ему придется запомнить текущие события, а это укрепит его память; ему придется стоять одному, а это усилит его желание оказаться опять вместе со всеми.
Весьма глубокий замысел, но, как обычно, в Мейкомбе из него не вышло ничего путного. Во-первых, дети фермеров газет почти никогда и не видали, так что текущие события обременяли одних городских ребят, и это окончательно убеждало загородных, что учителя заняты только городскими. Те же из загородных, кому попадались газеты, обычно выбирали статьи из «Кукурузного листка», который наша учительница мисс Гейтс и за газету-то не считала. Не знаю, почему она хмурилась, когда кто-нибудь пересказывал статью из «Кукурузного листка», но, кажется, в ее глазах это было все равно что есть на обед булочки с патокой, пиликать на скрипке, притопывая, вертеться перед зеркалом, распевать «Сладко пение осла» – в общем, делать все то, что считалось деревенскими обычаями и от чего учителя должны отучать, за это им и деньги платят.
Но все равно мало кто из нас понимал, что такое текущие события. Коротышка, великий знаток коров и коровьих привычек, подошел уже к середине рассказа про дядюшку Нэтчела, но тут мисс Гейтс остановила его:
– Это не текущие события, Чарлз. Это реклама.
А вот Сесил Джейкобс знал, что такое текущие события. Когда настал его черед, он вышел к доске и начал:
– Старик Гитлер…
– Адольф Гитлер, Сесил, – поправила мисс Гейтс. – Когда о ком-нибудь говоришь, не надо называть его стариком.
– Да, мэм, – сказал Сесил. – Старик Адольф Гитлер расследует евреев…
– Преследует, Сесил…
– Нет, мэм, мисс Гейтс, тут так написано… Ну и вот, старик Адольф Гитлер гоняет евреев, сажает их в тюрьмы, отнимает все ихнее имущество и ни одного не выпускает за границу, и он стирает всех слабоумных.
– Стирает слабоумных? Стирает с лица земли?
– Да нет же, мэм, мисс Гейтс, ведь у них-то ума не хватает постирать да помыться; полоумный-то разве может содержать себя в чистоте? Ну и вот, теперь Гитлер затеял прижать всех полуевреев и не спустит их с глаз, боится, как бы они ему чего не напортили, и, по-моему, это дело плохое, такое мое текущее событие.
– Молодец, Сесил, – сказала мисс Гейтс.
И Сесил гордый пошел на свое место.
На задней парте кто-то поднял руку.
– Как это он так может?
– Кто может и что именно? – спросила мисс Гейтс.
– Ну, как Гитлер может взять да и засадить столько народу за решетку, а где же правительство, что ж его не остановят?
– Гитлер сам правительство, – сказала мисс Гейтс и сразу воспользовалась случаем превратить обучение в активный процесс; она подошла к доске и большими печатными буквами написала: ДЕМОКРАТИЯ.
– «Демократия», – прочла она. – Кто знает, что это такое?
– Это мы, – сказал кто-то.
Я вспомнила лозунг, который мне один раз во время выборов объяснял Аттикус, и подняла руку.
– Так что же это, по-твоему, Джин-Луиза?
– Равные права для всех, ни для кого никаких привилегий, – процитировала я.
– Молодец, Джин-Луиза, молодец. – Мисс Гейтс улыбнулась. Перед словом «демократия» она такими же большими печатными буквами приписала: У НАС. – А теперь скажем все вместе: у нас демократия.
Мы сказали.
– Вот в чем разница между Америкой и Германией, – сказала мисс Гейтс. – У нас демократия, а в Германии диктатура. Дик-та-ту-ра. Мы в нашей стране никого не преследуем. Преследуют другие люди, зараженные предрассудками. Пред-рас-су-док, – произнесла она по слогам. – Евреи – прекрасный народ, и я просто понять не могу, почему Гитлер думает иначе.
Кто-то любознательный в среднем ряду спросил:
– А как по-вашему, мисс Гейтс, почему евреев не любят?
– Право, не знаю, Генри. Они полезные члены общества в любой стране, более того, это народ глубоко религиозный. Гитлер хочет уничтожить религию, может быть, поэтому он их и не любит.
– Я, конечно, не знаю, – громко сказал Сесил, – но они вроде меняют деньги или еще чего-то, только все равно, что ж их за это преследовать! Ведь они белые, верно?
– Вот пойдешь в седьмой класс, Сесил, – сказала мисс Гейтс, – тогда узнаешь, что евреев преследуют с незапамятных времен, их даже изгнали из их собственной страны. Это одна из самых прискорбных страниц в истории человечества. А теперь займемся арифметикой, дети.
Я никогда не любила арифметику и просто стала смотреть в окно. Только один-единственный раз я видела Аттикуса по-настоящему сердитым – когда Элмер Дейвис по радио рассказывал про Гитлера. Аттикус рывком выключил приемник и сказал: «Ф-фу!» Как-то я его спросила, почему он так сердит на Гитлера, и Аттикус сказал:
– Потому, что он бешеный.
Нет, так не годится, раздумывала я, пока весь класс решал столбики. Один бешеный, а немцев миллионы. По-моему, они бы сами могли засадить его за решетку, а не давать, чтоб он их сажал. Что-то еще здесь не так… Надо спросить Аттикуса.
Я спросила, и он ответил – не может он ничего сказать, сам не понимает, в чем тут дело.
– Но это хорошо – ненавидеть Гитлера?
– Ничего нет хорошего, когда приходится кого-то ненавидеть.
– Аттикус, – сказала я, – все-таки я не понимаю. Мисс Гейтс говорит – это ужас, что Гитлер делает, она даже стала вся красная…
– Другого я от нее и не ждал.
– Но тогда…
– Что тогда?
– Ничего, сэр.
И я ушла, я не знала, как объяснить Аттикусу, что у меня на уме, как выразить словами то, что я смутно чувствовала. Может, Джим мне растолкует. В школьных делах Джим разбирается лучше Аттикуса.
Джим весь день таскал воду и совсем выбился из сил. На полу около его постели стояла пустая бутылка из-под молока и валялась кожура от десятка бананов, не меньше.
– Что это ты сколько всего уплел? – спросила я.
book-ads2