Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 8 из 34 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Труднее всего было выдержать в первые дни, недели, месяцы на фронте, когда чувства и ощущения у человека остались еще прежние, из мирной жизни: еще страшно то, что страшно, еще ненормально то, что нормально. Выдержать надо было не кому-нибудь, а девочке, которую до войны мать еще баловала, жалела, считая ребенком. Этой девочке — ленинградка Софья Константиновна Дубнякова назовет ее «чертовой тургеневской барышней», вложив в это сравнение все противоречие между женским естеством и тем, что пришлось делать, пережить, увидеть на войне женщине, — надо было стать другим человеком, с другими эмоциями, другим слухом, зрением. Софья Константиновна Дубнякова, старший сержант, санинструктор: «Самые тяжелые ранения, сказали нам, в голову и в живот. И если бомбежка, обстрел, мы старались прятать живот и голову. Где-то возле разбитой машины подобрали подушку от сиденья и ею прикрывались. Голову прятали в колени… Я до сих пор помню своего первого раненого. Лицо помню… У него был открытый перелом средней трети бедра. Представляете, торчит кость, осколочное ранение, все вывернуто. Я знала теоретически, что делать, но когда я к нему подползла и вот это увидела, мне стало плохо, меня затошнило. И вдруг слышу: „Сестричка, попей водички…“. Это мне это раненый говорит. Я эту картину помню как сейчас. Как он это сказал, я опомнилась: „Ах, — думаю, чертова тургеневская барышня! Раненый человек погибает, а ее, нежное создание, затошнило…“. Я развернула индивидуальный пакет, закрыла им рану, и мне стало легче, и оказала, как надо, помощь. Смотрю теперь фильмы о войне: медсестра на передовой, она идет аккуратненькая, чистенькая, не в ватных брюках, а в юбочке, у нее пилоточка на хохолке… Ну, неправда!.. Разве мы могли вытащить раненого вот такие. Не очень-то в юбочке наползаешь, когда одни мужчины вокруг. А по правде сказать, юбки нам в конце войны только выдали, как нарядные. Тогда же мы получили и трикотаж нижний вместо мужского белья. Не знали, куда деваться от счастья. Гимнастерки расстегивали, чтобы видно было…» Из воспоминаний минчанки Анны Ивановны Беляй, ветерана сорок восьмой армии: «Бомбежка. Все бросились в овраг. И я бегу. Слышу чей-то стон: „Помогите…“. Но бегу… Через несколько минут до меня что-то доходит, я чувствую на плече санитарную сумку. И еще… стыд. Куда девался страх! Бегу назад: стонет раненый солдат. Бросаюсь к нему перевязывать. Затем второго, третьего…» А Ольгу Васильевну Корж, санинструктора кавалерийского эскадрона, поразило то, что уже не поражало других, — убитый человек. Семнадцатилетняя девочка запомнила его на всю жизнь: «На войне я думала: никогда ничего не забуду. Но забывается… А эту картину помню до мельчайших подробностей… Молодой такой, интересный парень. И лежит убитый. Я представила, что будут хоронить с почестями, а его берут и тащат к орешнику. Вырыли могилу… Бег гроба, без ничего зарывают в землю, прямо так и засыпали. Солнце такое светило, и на него тоже… Лето. Не было ни плащ-палатки, ничего, его положили в гимнастерке, галифе, как он был, и все это еще новое, он, видно, недавно прибыл. И вот так положили и зарыли. Ямка была очень неглубокая, только чтобы он лег. И рана небольшая, она смертельная — в висок, но крови мало, и человек лежит, как живой, только очень бледный. За обстрелом началась бомбежка, и бомба попала в ящик со снарядами, эти снаряды рвались во все стороны… Самолеты висят над нами. Тут хотя бы в землю человека положить. А как мы в окружении людей хоронили? Тут же, рядом, возле окопчика, где мы сами сидим, зарыли — и все. Бугорок только оставался. Его, конечно, если следом немцы идут или машины, тут же затопчут. Обыкновенная земля оставалась, никакого следа. Часто хоронили в лесу под деревьями… Под этими дубами, под этими березами… Я в лес до сих пор не могу ходить. Особенно, где растут старые дубы или березы… Не могу там сидеть…» Начинают рассказывать тихо, а к концу почти кричат. Потом сидят подавленные, растерянные. И ты чувствуешь себя виноватой, знаешь, что уйдешь, а они будут глотать таблетки, пить успокоительное. Дочь или сын уже смотрят на тебя умоляюще, делают знаки: «Может, хватит? Ей нельзя расстраиваться…». И одно только тебе оправдание, что останутся их живые голоса, сбереженные магнитофонной лентой, и пусть хрупким, но все-таки более вечным, чем самая крепкая человеческая память, листом бумаги. Но все равно тяжело сидеть и слушать, а им рассказывать еще тяжелее. Мария Терентьевна Дрейчук, старший сержант, санинструктор в батальоне морской пехоты: «Увидела первого убитого, наклонилась, поняла, что убитый, и стала плакать. Стою и плачу, пока ребята не подбежали. Бой тяжелый, раненых много, а рота прорвалась и быстро ушла вперед. Меня оставили в яме, большая яма от бомбы, с тяжелыми ранеными. Они все брюшняки, один за одним умирают. Я оплакиваю каждого. У одного нога висела на штанине, а он кричит: „Перевяжи ногу!“. Отрезала штанину, он просит: „Сестричка, положи мне ногу!..“.» А вот что запомнила врач Минской республиканской стоматологической поликлиники Мария Селивестровна Божок, в войну медсестра: «Самое невыносимое для меня были ампутации… Часто такие высокие ампутации делали, что отрежут ногу, и я ее еле держу, еле несу, чтобы положить в таз. Помню, что они очень тяжелые. Возьмешь тихонько, чтобы раненый не слышал, и несешь, как ребенка… Особенно, если высокая ампутация, далеко за колено. Я не могла привыкнуть. Я сны видела, что ногу несу… Маме я ничего не писала об этом. Я писала, что все хорошо, что я тепло одета, обута. Она же троих на фронт отправила, ей было тяжело…» Из письма, которое пришло из целинного поселка Ленинградский от саниструктора Марии Петровны Смирновой (Кухарской), награжденной высшим знаком Международного Красного Креста — золотой медалью «Флоренс Найтингейл»: «Родилась и выросла я в Одесской области. В сорок первом году окончила десятый класс Слободской школы Кордымского района. Когда началась война, в первые же дни побежала в военкомат, отправили домой. Еще дважды ходила туда и дважды получала отказ. Двадцать восьмого июля шли через нашу Слободку отступающие части, и я вместе с ними без всякой повестки ушла на фронт. Когда впервые увидела раненого, упала в обморок. Потом прошло. Когда первый раз полезла под пули за бойцом, кричала так, что, казалось, перекрывала грохот боя. Потом привыкла… Через десять дней меня ранило, осколок вытащила сама, перевязалась сама. Двадцать пятого декабря сорок второго года наша триста тридцать третья дивизия пятьдесят шестой армии заняла высоту на подступах к Сталинграду. Немцы решили ее во что бы то ни стало вернуть. Завязался бой. На нас пошли немецкие танки, но их остановила артиллерия. Немцы откатились назад, на ничейной земле остался раненый лейтенант, артиллерист Костя Худов. Санитаров, которые пытались вынести его, убило. Поползли две овчарки-санитарки (я их там увидела впервые), но их тоже убило. И тогда я, сняв ушанку, стала во весь рост, сначала тихо, а потом все громче запела нашу любимую довоенную песню „Я на подвиг тебя провожала“. Умолкло все с обеих сторон — и с нашей, и с немецкой. Подошла к Косте, нагнулась, положила на санки-волокуши и повезла к нашим. Иду, а сама думаю: „Только бы не в спину, пусть лучше в голову стреляют“. Но не раздалось ни одного выстрела, пока не дошла до наших… Формы на нас нельзя было напастись: всегда в крови. Мой первый раненый — старший лейтенант Белов, мой последний раненый — Сергей Петрович Трофимов, сержант минометного взвода. В семидесятом году он приезжал ко мне в гости, и дочерям я показала его раненую голову, на которой и сейчас большой шрам. Всего из-под огня я вынесла четыреста восемьдесят одного раненого. Кто-то из журналистов подсчитал: целый стрелковый батальон…» Усовершенствовалась техника человеческого уничтожения, а способы спасения были все те же — раненых таскали на себе. Я не видела, как это делают под огнем. Но на моих глазах однажды здоровые, сильные мужчины разгружали вагоны с зерном, таскали мешки по шестьдесят-восемьдесят килограмм (столько же весит в среднем и человек), на них рубашки были мокрые, хоть выкручивай. Грубое сравнение, но оно делает зримой незнакомую мне работу. И эту деталь тоже: раненый человек тяжелее своего веса, а в это время еще стреляют, бомбят. «Придя на передовую, мы оказались выносливее тех, что постарше. Я не знаю, чем это объяснить. Таскали на себе мужчин, в два-три раза тяжелее нас. Его самого тащишь и его оружие, а на нем еще шинель, сапоги. Взвалишь на себя восемьдесят килограммов и тащишь. Сбросишь… Идешь за следующим, и опять семьдесят-восемьдесят килограммов… И так раз пять-шесть за одну атаку. А в тебе самой сорок восемь килограммов — балетный вес. Просто не верится, как это мы могли…» (Стрелкова А.М., военный фельдшер.) Вера Сафроновна Давыдова до войны успела окончить Московский историко-архивный институт, а точнее — дипломы им вручили шестого июля сорок первого года. Сразу же попросилась на фронт. С диверсионной группой была заслана в тыл врага, прошла партизанскими тропами всю Беларусь. После войны работала в Институте истории партии при ЦИК КПРБ. «Как историк я долго занималась войной, — рассказывала Вера Сафроновна. — И, конечно, среди вопросов, которые я себе задавала, был и этот: что заставило женщину пойти на войну? Я думаю, что это наша национальная черта. Не может наша женщина купать ребенка, готовить обед, когда видит, что гибнет ее страна, гибнет ее народ. Ну, а во-вторых, к началу войны уже сыграть свою роль эмансипация, уравнение нас в правах с мужчинами. Например, мы на второй день войны побежали из института в военкомат: „Забирайте нас на фронт!“ Хотя представления не имели, что такое фронт, что такое война. Нас, конечно, отправили: „Идите и сдавайте государственные экзамены“. Мы сдали экзамены и пришли опять проситься на фронт. Девчонки просились… Хотя, конечно, война — это не женская работа. Вот мужчина превращал ее в работу. А женщина не могла приспособиться к этой работе, несмотря на свою выносливость, во много раз превосходящую мужскую, несмотря на свою способность к адаптации, более гибкую, чем у мужчин, потому что она мать, она должна защитить, сохранить ребенка, природа это учла. Но все равно она не могла привыкнуть к войне… Вот мы в сорок второй году перешли линию фронта, остановились у какого-то кладбища. Немцы, мы знали, находятся в пяти километрах от нас. Это была ночь, они все время бросали осветительные ракеты, парашютные. Эти ракеты горят долго и освещают далеко всю местность. Взводный привел меня на край кладбища, показал, откуда бросают ракеты, где кустарник, из которого могут появиться немцы. Я не боюсь покойников, с детства кладбища не боялась, но мне было двадцать два года, я первый раз стояла на посту, и я за эти два часа поседела. Первые седые волосы, целую полосу я обнаружила у себя утром. Я стояла и смотрела на этот кустарник, он шелестел, двигался, мне казалось, что оттуда идут немцы… Разве это женское дело — стоять ночью на посту на кладбище? Мы совершенно иначе в эмоциональном плане все воспринимаем. Мужчины проще ко всему относились, они как-то готовы были к этой мысли, что надо стоять на посту, надо стрелять… А для нас это все равно было неожиданностью в силу нашей женской природы. Конечно, мы старались себя там приспособить, применить, но для нас все это было тяжело вдвойне. У мужчины от природы другой взгляд на вещи. Вот дочь моей подруги недавно высказывала обиду на своего мужа: „Ах, он не вспомнил, что в этот день мы десять лет назад с ним поженились. Он меня разлюбил…“. Да он просто не придает этому значения: это было, это прошло, это уже для него само собой разумеющееся. У него другой уровень эмоционального восприятия. Говоря о женщине на войне, это обязательно надо учитывать, постичь эту нашу женскую психологию. Но в экстремальных условиях женщина, это хрупкое, эмоциональное создание, оказывалась сильнее мужчины, выносливее. Делаем переход в тридцать-сорок километров… Лошади падают, мужчины падают, а женщина идет, поет песни. Девчонки таскали с поля боя крепких мужиков, которые, когда были раненые, становились еще тяжелее. В это трудно сегодня поверить…» Прошли годы, и Вера Сафроновна, глядя в прошлое глазами и его участника и его историка, все равно готова удивиться: как это она смогла, как это они смогли? Смогли пойти. Смогли выдержать. Смогли воевать. Уже сам по себе этот акт женского самопожертвования в нравственном смысле бесценен. Вспоминает Нина Владимировна Ковеленова, старший сержант, санинструктор стрелковой роты: «Меня на фронт не брали: мало лет, мне только шестнадцать, до семнадцати еще далеко. А взяли у нас фельдшера, ей принесли повестку. Она сильно плакала, у нее дома мальчик маленький оставался. Я пошла в военкомат: „Возьмите меня вместо нее…“. Мама не пускала: „Нина, ну сколько тебе лет? Может, там и война скоро кончится“. Мама есть мама. А кто Родину защищать будет? Бойцы кто сухарик, кто сахару кусочек мне оставит. Жалели. Я не знала, что у нас „катюша“ есть, в прикрытии за нами стоит. Начала она стрелять. Она стреляет, гром вокруг стоит, все горит… И настолько это меня поразило, настолько я испугалась этого грома, огня, шума, что упала в лужу, пилотку потеряла. Бойцы хохочут: „Ты что, Ниночек?.. Ты что, милая?“. Атаки рукопашные… Я что запомнила? Я запомнила хруст… Начинается рукопашная: и сразу этот хруст — хрящи ломаются, кости человеческие трещат. Когда атака, я с бойцами иду, ну, чуть-чуть позади, считай — рядом. Все на твоих глазах… Тогда я не повоевала, а домой в Тулу приехала и все время кричала. Ночью мама с сестрой сидят надо мной и плачут…» Со слов Нины Алексеевны Семеновой, рядовой, связистки: «Прибыли мы к Сталинграду. Там смертные бои шли. И вот с одного берега Волги нам надо переправиться на другой. Нас никто слушать не хочет: „Что? Девчонки?.. Кому вы к черту тут нужны! Нам стрелки и пулеметчики нужны, а не связисты“. А нас много, восемьдесят человек. К вечеру девчат, которые побольше были, взяли, а нас вдвоем с одной девочкой не берут, потому что маленькие. Хотели в резерве оставить, но я такой рев подняла. Все рвались в бой, только провинившихся оставляли. Их так наказывали. Когда мы только-только приехали на фронт, ничего не боялись. А вот когда нам дали отдых, мы стояли во втором эшелоне, вот тогда уже был страх. Летит снаряд — уже знаешь: твой или не твой, если мина — наша или не наша… Уже по звуку определяли. Свистит — иди смело, если слышал звук и не свистит — беги в сторону, обязательно накроет. А поначалу мы ничего этого не знали. В первом бою офицеры сталкивали меня с бруствера, я высовывала голову, чтобы все самой видеть. Какое-то любопытство было, детское любопытство…» Их жалели, оберегали, насколько можно было жалеть и оберегать в той обстановке. Но обстоятельства подчас так невероятно изменяли чувства, что жалость скрывалась за жестокостью. Как, например, в этом случае, о котором вспомнила Екатерина Михайловна Рабчаева, рядовая, санинструктор: «Первого раненого тащила, у самой ноги подкашивались. Тащу и шепчу: „Хотя б не помер… Хотя б не помер…“. Перевязываю его, и плачу, и что-то говорю ему, жалею. А мимо проходил командир. И он накричал на меня, даже злое что-то такое сказал, ну как мужчины в таких случаях говорят…» — Почему он накричал на вас? — Нельзя было так жалеть, плакать, как я. Выбьюсь из сил, а раненых много. «Едем, лежат убитые, стриженые, и головы зеленые, как картошка от солнца… Я еще ничего не знаю, ничего не понимаю. Молодая… А мы отступаем… Самолетов немецких столько, что они и небо закрыли, и землю закрыли. Ночь… Лес был как бритвой срезан. И остаются убитые, и остаются наши раненые… И даже слово „страшно“ не то слово, чтобы все им передать…» (Мария Борисовна Ковнацкая, военная медсестра.) В рассказе рядовой, санитарки Натальи Ивановны Сергеевой тоже было об этом: «Раненых нам доставляли прямо с поля боя. Один раз двести человек раненых в сарае, а я одна. Вот не помню, где это было… В какой деревне… Столько лет прошло… Помню, что четыре дня я не спала, не присела, каждый кричал: „Сестра… Сестренка… помоги, миленькая!..“. Я бегала от одного к другому, и один раз я споткнулась, и упала, и тут же уснула. Проснулась от крика, командир, молоденький лейтенант, тоже раненый, приподнялся на здоровый бок и кричал: „Молчать! Молчать, я приказываю!“. Он понял, что я без сил, а все зовут, им больно: „Сестра… Сестричка…“. Я как вскочила, как побежала — не знаю куда, чего. И тогда я первый раз, как пришла на фронт, заплакала…» Повторов нет, у каждой начиналось по-своему: свой первый бой, свой первый раненый, свой первый убитый… И хочется оставить все, как Вере Сергеевне Романовской хочется сохранить в музее любую мелочь из партизанского быта: деревянную кружку, коптилку из гильзы, женское белье, сшитое из парашютов. «Недавно одна партизанка, — рассказывала она, — принесла в музей блузку из парашюта, бюстгальтер из парашюта, какие мы шили в отрядах. Она хранила все эти сорок лет, а когда тяжело заболела, испугалась, что вдруг умрет, принесла к нам в музей. А в музее посмеялись: зачем, кому то нужно? Что тут героического?..» Я смотрю на стопку писем и гору магнитофонных кассет на моем столе, они свидетели, что у героического — тысяча лиц. «Одна я вернулась к маме…» Еду в Москву к Нине Яковлевне Вишневской. То, что знаю о ней, пока занимает всего одну страничку в блокноте: в семнадцать лет ушла на фронт, воевала санинструктором в первом батальоне тридцать второй танковой бригады пятой армии, с которым участвовала в знаменитом танковом сражении под Прохоровкой. После войны работала на комсомольской работе. Помогли найти ее следопыты из Борисова, собравшие большой материал о тридцать второй танковой бригаде, освобождавшей их родной город. После нескольких газетных публикаций писем стало приходить много, особенно от пионеров. Так совершенно неожиданно у меня вдруг появились добровольные помощники. Сразу встал вопрос: как выбирать среди десятков адресов? Когда только начинала, записывала всех, кого встречала. Скоро стало понятно, что записать всех невозможно, нужен какой-то другой принцип отбора и накопления материала. Рассортировав имеющиеся адреса, сформулировала его для себя так: стараться записывать женщин разных военных профессий. Ведь каждый из нас видит жизнь через дело, которым занимается. Логичным было предположить, несмотря на всю условность такого сравнения, что медсестра видела одну войну, пекарь — другую, десантница — третью, летчица — четвертую, командир взвода автоматчиков — пятую… У каждой из них был на войне как бы свой радиус обзора; у одной — операционный стол: «Столько видела отрезанных рук и ног… Даже не верилось, что где-то есть целые мужчины. Казалось, что все они или раненые, или погибли…» (Демченко А.С., старший сержант, медсестра); у другой — котлы походной кухни: «После боя, бывало, никого не оставалось… Котел каши, котел супа наваришь, а некому отдать…» (Зинина И.Н., рядовая, повар); у третьей — кабина летчика: «Наш лагерь стоял в лесу. Я прилетела с полета и решила пойти в лес, это уже лето, земляника была. Прошла по тропинке и увидела: лежит немец, убитый… Знаете, мне так страшно стало. Я никогда до этого не видела убитого, а уже год воевала. Там, наверху, другое… Все горит, рушится… Когда летишь, у тебя одна мысль: найти цель, отбомбиться и вернуться. Нам не приходилось видеть мертвых. Этого страха у нас не было…» (Бондарева А.Г., гвардии лейтенант, старший летчик). А у партизанки война до сих пор ассоциируется с запахом горящего костра: «Все на костре — и хлеб пекли и варили, угли останутся — положим кожухи, валенки сушить, что у кого было…» (Высоцкая Е.Ф.). Санинструкторами в танковых частях были в основном мужчины, а тут вдруг — девчонка! Получив письмо от Нины Яковлевны Вишневской, сразу собираюсь в дорогу. Нас в купе трое. Чай. А за чаем, как это водится, разговор. — Оно бы надо к чаю чего-нибудь сообразить, да нельзя. Врачи запретили. С сердцем плохо… Физических нагрузок, говорят, мало. Нервных больше, чем надо, а физических не хватает. — Меня тоже недавно прихватило. Хорошо, дача есть. Кто чем спасается. Один бегает по утрам, другой гири таскает, а я — дачей… — Дочка у меня врач… Невропатолог. Говорит: люди мало сегодня улыбаются, мало радуются. А без этого, оказывается, организму нашему вредно. Нельзя… — Все некогда… Бежим куда-то… А после войны, когда помоложе были: ничего нет, сахар не всегда для чая имели, а соберемся — весело. Часто собирались. Песни пели… А теперь даже молодые редко, чтобы компанией, вместе… Запоминаю: Николай Борисович — тот, кто жалуется на сердце. Второй — Кочетков: «Меня по фамилии зовут. Родители учудили — сестру Электрикой назвали, младшего брата Рубином, а меня — Мир. Мир Калистратович… Спасибо, что Приемником не нарекли… Но такое время было, что технику боготворили. Теперь уже космические корабли делаем, а не приемники, но в моде другие имена: Ксеня, Наталья, Евдокия…» Оба воевали — орденские колодки на пиджаках.
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!