Часть 23 из 34 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Подбежав к машине, открыла дверку и стала докладывать:
— Товарищ генерал, по вашему приказанию…
Не успела закончить доклада, услышала:
— Отставить…
Я остановилась и стала по стойке „смирно“. Генерал даже не повернулся ко мне, а через стекло машины смотрел на дорогу. Вижу, он стал нервничать и часто посматривать на часы. Я стою. Он обращается к своему ординарцу:
— Где же тот командир саперов?
Я снова попыталась доложить:
— Товарищ генерал…
Он наконец повернулся ко мне и с досадой:
— На черта ты мне нужна!..
Я все поняла и чуть не расхохоталась. Тогда его ординарец говорит:
— Товарищ генерал, а может, она и есть командир взвода?
Генерал уставился на меня:
— Ты кто?
— Командир саперного взвода, товарищ генерал.
— Ты — командир взвода? — возмутился он.
— Так точно, товарищ генерал!
— Это твои саперы работают?
— Так точно, товарищ генерал!
— Заладила: генерал, генерал…
Он вылез из машины, прошел несколько шагов вперед, затем вернулся ко мне. Постоял, смерил глазами. И к своему ординарцу:
— Видал?
А у меня спросил:
— Сколько же тебе лет, лейтенант?
— Двадцать, товарищ генерал.
— Откуда родом?
— Сибирячка.
Он еще долго расспрашивал меня, предложил перейти в их танковую часть. Возмущался, что я была в таком затрапезном виде: он бы не допустил этого. Им саперы позарез нужны. Потом отвел меня в сторонку и показал на лесок:
— Вон там стоят мои коробочки. Я хочу пропустить их по этой железной дороге. Рельсы и шпалы сняты, но она могла быть заминирована. Удружи танкистам, проверь дорогу. Здесь удобнее и ближе двигаться к передовой. Знаешь, что такое внезапный удар?
— Знаю, товарищ генерал.
— Ну и хорошо. Ну, будь здорова, лейтенант.
А железная дорога действительно оказалась заминированной.
В октябре сорок четвертого наш батальон в составе двести десятого отдельного отряда разминирования вместе с войсками Четвертого Украинского фронта вступил на территорию Чехословакии. Везде нас встречали с радостью. То, что девушка командует взводом мужчин, да еще сама сапер-минер, стало сенсацией. Я была пострижена под мальчишку, ходила в брюках и кителе, на голове — шапка-ушанка, короче, была похожа на подростка. Иногда въезжала в село на коне верхом, тут уже совсем трудно было определить, что за всадник, но женщины чутьем угадывали и присматривались ко мне. Было смешно, когда я приходила на квартиру, где должна была остановиться, и тут хозяева узнавали, что их постоялец офицер, но не мужчина. От удивления многие стояли с открытыми ртами. Я не преувеличиваю. Но мне это, признаюсь, нравилось. Нравилось удивлять таким образом.
То же было в Польше. Помню, в одной деревушке старушка погладила меня по голове. Я догадалась: „Цо пани у мне роги шука?“. Она смутилась и сказала, что просто хотела пожалеть меня, „таку млодую паненку“.
А мины были на каждом шагу. Мин было много. Однажды зашли в дом, кто-то первый увидел хромовые сапоги, строящие на видном месте. Уже протянул руку, чтобы взять их. Я крикнула: „Не смей трогать!“. Когда подошла и стала рассматривать, то оказалось, что они заминированы. Встречались заминированные кресла, комоды, серванты, куклы, люстры, краны, даже унитазы. Жители просили разминировать гряды с помидорами, картофелем, капустой. Один раз для того, чтобы попробовать вареников, взводу пришлось разминировать поле с пшеницей и даже цеп, чтобы обмолотить снопы.
…Прошла Чехословакию, Польшу, Венгрию, Румынию, Германию, а впечатлений в памяти осталось мало. В основном вспоминается только зрительное фотографирование рельефа местности, высокая трава, то ли действительно она была высокая, то ли нам так казалось, потому что по ней очень трудно было пробираться и работать щупами и миноискателями. Вспоминается еще множество ручейков и оврагов. Лесная чащоба, сплошные проволочные заграждения с подгнившими кольями, заросшие минные поля…
А еще помню, как где-то хозяйка накормила нас пшенной кашей, красной, хорошо упревшей в печке, издававшей аромат на всю хату. Каша была красивой на вид и до того вкусной, что так вот я и до сих пор не научилась ее варить. Вот в такие минуты только и вспоминалось, что ты женщина, что какое это удовольствие, даже счастье — сварить вкусный обед.
В Румынии, в городе Деж я остановилась в доме молодой румынки, которая хорошо говорила по-русски. Оказалось, что ее бабушка русская. У женщины было трое детей. Муж погиб на фронте, причем в румынской добровольческой дивизии. Но она любила посмеяться, повеселиться. Однажды и меня пригласила пойти с ней на танцы. Дала мне свою женскую одежду. Соблазн был большой. Так хотелось немного отвлечься, почувствовать себя молодой девушкой. Я предупредила ординарца, где меня искать в случае чего. Надела брюки, гимнастерку, хромовые сапоги. Румынки тоже ходили в хромовых сапожках, так что на меня никто не обратил бы внимания. Поверх всего надела румынский национальный костюм: длинную, вышитую по полотну сорочку и шерстяную, в клетку, узкую юбку. В талии перехватила черным кушаком, на голову накинула цветной платок с большими кистями. Если еще добавить, что, ползая по горам, я за лето загорела до черноты, только на висках торчали белые вихры, да облупился нос, то трудно было меня отличить от настоящей румынки.
Клуба у них не было, собиралась молодежь в чьем-то доме. Когда мы пришли, уже играла музыка, танцевали. Я увидела почти всех офицеров своего батальона. Сначала боялась, что меня могут узнать и разоблачить, поэтому отсиживалась далеко в сторонке, не привлекая к себе внимания, даже чуть прикрываясь платком. Но после того, как меня пригласил несколько раз на танец один из наших офицеров и не узнал меня с накрашенными губами и подведенными бровями, мне стало смешно и весело. Я веселилась от души, не узнавая саму себя. Мне нужна была разрядка, потому что среди мужчин я боялась даже лишний раз улыбнуться. Кроме того, постоянная опасность, ежедневные вспышки взрывов перед глазами, гибель товарищей наложили на меня отпечаток, изменили характер.
Давно уже солнце скрылось за Карпатами, а я все танцевала и танцевала. Меня приглашали наши офицеры, и все удивлялись, что я умею танцевать русские танцы. Многие пытались со мной заговорить, но я только смеялась в ответ, прикидывалась, что не знаю русского языка. Пробовали приглашать румынские парни, но я так неуклюжа была с ними, что они от меня все отстали. Тогда одному из них моя хозяйка что-то шепнула на ухо, и он больше не отходил от меня. Как только начинала играть музыка, он, улыбаясь, низко кланялся мне, брал за руку и вводил в круг. Учил танцевать румынские танцы.
Наконец решили все покататься на лодках по реке Сомеш. Вышли на берег. У причала стояло несколько лодок, на веслах сидели солдаты из нашего батальона. Начали все рассаживаться. Меня за локоть придерживал все тот же румынский парень. Из-за длинной и узкой юбки я не могла ступить в лодку, пришлось приподнять ее. На лодке дружно засмеялись. Я подняла голову и увидела, что все сидящие в лодке солдаты смотрят на мои брюки. Я засмеялась сама и приложила палец к губам, чтобы они молчали. Настроение было испорчено. Мне уже не хотелось веселиться в присутствии своих солдат, которые меня узнали…
Кончилась война, а мы еще целый год разминировали поля, озера, речки… В войну все сбрасывали в озера, речки, болота, главное было пройти, успеть вовремя к цели. А теперь надо было думать, как людям жить. Не могут же они жить с заминированной рекой. Помню, долго боялась воды. Так ждешь взрыва…
В подарок к Новому, сорок шестому году мне выдали десять метров красного сатина. Я посмеялась: „Ну, зачем он мне? Что я буду с ним делать? Разве после демобилизации пошью себе красное платье“. Как в воду глядела. Скоро пришел приказ о моей демобилизации. Как водится, мне устроили в своем батальоне торжественные проводы. На вечере офицеры преподнесли в подарок большой, тонкой вязки синий платок. Этот платок я должна была выкупить песней о синем платочке. И я им весь вечер пела…
А в поезде у меня поднялась температура. Распухло лицо, рот не раскрыть. Чтобы влить лекарство, приходилось сначала делать ложкой щелочку во рту. Росли зубы мудрости… Я возвращалась с войны…»
После войны Апполина Никоновна окончила Ленинградский государственный библиотечный институт имени Н.К.Крупской. Больше тридцати лет работала библиотекарем. Но есть у нее мечта — написать свои воспоминания о девушках-саперах.
«Когда работала, было некогда, все откладывала. А теперь откладывать некогда. Послала ребятам из моего взвода — а мы связь постоянную держим — первые наброски. Они раскритиковали. Написали: „Что ты лирику развела? Опиши лучше, как ты восемьсот мин за войну обезвредила. Опиши каждую…“. „Так что описать?“ — спрашивает. И тут же: — Но я не только это, я все помню. Все хочу описать. Пусть останется, хотя бы для внука…»
«Только поглядеть один раз…»
Это будет рассказ о любви. О чувстве, которого не должно было быть в ужасе и аскетизме того, что называлось войной, считают одни, и которого не могло не быть, говорят другие, ибо война, несмотря на все принесенные ею горести и лишения, — это тоже годы человеческой жизни. И часто — самые молодые годы, природой предназначенные для любви и счастья. Война могла убить одного из любящих, но она не могла убить любовь, желание любить и быть любимым.
В самых трагических ситуациях женщина выбирала жизнь, а значит — любовь. Будущее!
И эта книга была бы неполной, не до конца правдивой, не будь в ней главы о любви. Потому что книга эта о Женщине.
Адрес минчанки Ефросиньи Григорьевны Бреус дали мне ее фронтовые подруги. Они рассказали и о ее судьбе: на фронте погиб муж, она привезла и похоронила его на родине. Женщины говорили об их любви с тем удивлением, которое живет в каждом, когда мы думаем о тех минутах, которые были самыми высокими в нашей жизни: «Ей не разрешали… Мы уже были в Восточной Пруссии, а надо было везти гроб в Минск. Но она дошла до командующего фронтом. Сначала он ей отказал, но когда она добилась к нему на прием, он спросил: „Зачем вам это?“. Она ответила, что у нее все погибли, если она привезет мужа на родину, то он навсегда останется с ней, ей будет куда возвращаться. Он поцеловал ей руку и сказал, что преклоняется перед ее любовью. Ей дали самолет на одну ночь. Она вошла в этот самолет и потеряла сознание…».
…Дверь была открыта. Глаза сразу встретили большой портрет на стене — улыбающаяся молодая женщина и мужчина в военной форме.
— Снимайте пальто. Проходите… — послышалось из глубины квартиры.
Точно такой же портрет висел и в комнате. Что-то, видно, выдало мне лицо…
— Нет, девочка, это не странность старой женщины. Я повесила эти три портрета в прихожей и в комнатах, когда мне было столько же, как тебе сейчас. Я поклялась любить его вечно. Может быть, старомодно звучит, так сегодня не говорят. Но, видишь, я одна. Больше полюбить не смогла. Прости, то сразу на «ты», это у меня фронтовое осталось. Давай поближе… Старый радикулит, на этот раз крепко уложил, надолго. Только что девчонки ушли (девчонки, а им-то под шестьдесят, как и мне, но тоже с фронта осталось: «Пошли, девчонки!», «Давай, девчонки!»). Вон как меня усадили, гора подушек. А сами убежали.
Я не раз уже чувствовала это пронзающее свояченичество среди них, когда самое бесхитростное местоимение «ты» равняется по смыслу с такими дорогим словами, как «друг», «дочь».
Ефросинья Григорьевна Бреус, капитан, врач:
«Бомбят город, прибежала ко мне сестра Нина, прощаемся. Уже думали — не увидимся. Она мне говорит: „Я пойду в сандружинницы, только где мне их найти“. И вот я помню: смотрю на нее, а это было лето, на ней легкое платьице, и я вижу у нее на левом плече, тут, около шеи, родимый значок. Это моя родная сестра, а я впервые его увидела. Смотрю и думаю: „Я тебя везде узнаю“. Было такое чувство, что, может, уже и живыми не увидимся.
Из Минска все уходили. Дороги обстреливались, шли лесом… Где-то девочка кричит: „Мама, война“. Наша часть отступает. Проезжаем просторное широкое поле, колосится рожь, а у дороги низкая крестьянская изба. Смоленщина уже… Около дороги стоит женщина, казалось, что эта женщина выше своего домика, была она одета во все льняное, вышитое национальным русским узором. Она скрестила руки на груди и низко кланялась, солдаты шли, а она им кланялась и говорила: „Пускай вас господь домой воротит“.
И вы знаете, каждому она кланялась и приговаривала. У всех на глазах выступали слезы…
Я ее всю войну помнила. И уже другое, это было в Германии, когда мы немцев назад погнали. Какой-то поселок… Сидели во дворе две немки в своих чепчиках и пили кофе. Такая картина, как будто никакой войны не было. И я подумала: „Боже мой, у нас развалины, у нас люди в земле живут, у нас едят траву, а вы сидите и пьете кофе“. Идут рядом наши машины, наши солдаты едут, а они пьют кофе…
А потом я ехала через Беларусь. И что мы видели? Вместо деревни осталась одна печь. Сидит старик, а сзади стоят трое внуков. Видно, потерял и сына, и невестку. Старуха собирает головешки затопить печь. Повесила кожух, значит, с болота пришли. И в этой печи ничего не варится…
Да, ненависть, обида — все смешалось. Но вот случай со мной был. Наш эшелон остановился. Не помню, что там было — то ли ремонт дороги, то ли меняли паровоз. Сидим мы с одной медсестрой, а рядом двое наших солдат варят кашу. И откуда-то подходят к нам два пленных немца, стали просить есть. А у нас был хлеб. Мы взяли булку хлеба, разделили и дали им. Те солдаты, которые варили кашу, слышу говорят:
— Смотри, сколько врачи дали хлеба нашему врагу! — и что-то такое, мол, разве они знают настоящую войну, сидели в госпиталях, откуда им…
Через какое-то время другие пленные подошли уже к тем солдатам, которые варят кашу. И тот солдат, который нас недавно осуждал, говорит одному немцу:
— Что — жрать захотел?
book-ads2