Часть 39 из 71 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
НИНА
Ни завтра, ни в последующие дни Адам не приходил к плотине.
…Это было тягостное разрушение. За ночь Лопотунья размыла запруду, раскидала комки глины по течению. От плотины остались бугорки земли, они одиноко возвышались над водой. Будто стояла крепость, а наскочила какая-то орда, разрушила ее, повалила стены в реку.
Печально побрел я вдоль берега.
Из-под коряги выглядывал краешек трубы, и, когда я дернул ее, оттуда выскочила зеленая лягушка. Илом затянуло и лист лопуха; он был неприглядный — разорванный на куски… Озера тоже не было, река больше не лопотала, а привычно бежала по старому руслу. И сколько бы я ни старался, не сделать мне одному ни плотины, ни поющего мельничного лотка.
Грустно. Я побрел домой.
Прошел день, второй и, наконец, наступило яркое солнечное утро с петушиной перекличкой по всему селу.
Захотелось мне погулять у реки.
У нас на лугу, возле реки, растет мягкая трава гусятница. Шелковистая, густая, как вата. Посмотришь — зеленый коврик стелется между вербами. На сено эта трава непригодна: ее не возьмешь косой, сбивается в комья. Но зато, когда выпадет роса, как красиво у нас на лугу: точно морозцем прихватывает траву — лежит на всем дымчатая, голубовато-сизая шубка. А только солнце взойдет — вспыхнет, заискрится весь луг.
Забредешь в росу, и хочется тебе, как жеребенку, попрыгать, побрыкаться, промчаться по лугу, нарушая прибрежную тишину звонким развеселым «и-го-го».
Я побежал к вербе и обратно, повернул к реке, а за мной потянулась по траве темная дорожка. Роса холодная, с дымком, жжет, резко покалывает в ноги. Я припустился изо всех сил, сбиваю росу, и она рассыпает монисто — вишневые, горящие на солнце искры.
Останавливаюсь возле брода, смотрю: штаны мои синие, и — э-эх! — мокрые-премокрые, хоть выжимай, прилипают к телу. Ясное дело, мать не погладит по головке.
Стою размышляю, как дальше жить. Думаю, а оно не думается. Что-то мне мешает, словно муха жужжит у самого уха. Что это? Я никак не могу понять, однако чувствую: на берегу что-то изменилось. О!.. Слышите?.. Не так шумит река. Я уже знаю, как река меняет свой голос. Утром вода чистая, светлая и журчит ручейком она серебристым; в полдень, в жару, вода плещет лениво, приглушенно; а к вечеру шумит тихо, успокоенно, и шум ее далеко слышен…
Так было всегда. А сейчас? А в эту минуту?
Слышите? Разъярилась вода. Со всхлипом, с присвистом стонет она под вербами. Что-то случилось!
Между кустами, пригнувшись, спускаюсь к реке. Смотри-ка, вновь поднялось течение, залило камень, тот, что выступает из воды.
Я побежал на старое место, туда, где мы строили запруду. Так и знал — новая плотинка. Она стала еще выше. И озеро еще больше. И фырчит мельничка.
Откуда она взялась? Как она выросла? Когда?.. Я боюсь пошевелиться, чтоб не исчезло чудо. Стою, точно прирос к земле, только глазами хлопаю.
Настоящая мельничка…
Как вам описать ее?
Вот так, под лотком, стоят ноги-опоры, две толстые палки. Вверху они с рожками, и на тех рожках лежит перекладина, а на ней — деревянная мельничка. Лопасти у нее как ладоньки, подставленные к лотку. Падает струя воды, бьет по крыльям-ладонькам — и жужжит, крутится мельничка, рассеивает водяную пыль, и светится над плотиной маленькое солнышко.
Слушал я, и хотелось еще слушать, как плещется вода, как прищелкивают лопасти, как гудят опоры. Слушал бы еще, но надо же подойти, рассмотреть вблизи, руками потрогать: из чего оно сделано и как? Я ощупал каждую палочку, туговатые узлы из лыка вербы и лопасти, — ощупал все от сучка до задоринки; потом останавливал и пускал мельничку, ловил языком капли, срывающиеся с лопастей, и даже пальцем выдавил канавку в плотине, чтоб убедиться, надежно ли построена стена.
Но подождите… Выходит, Адам еще один раз побывал на реке? И сделал мельничку? Но когда? Ночью? И кто ему, больному, разрешил вставать с постели — ведь у него, говорят, жар, очень высокая температура?
Странный все-таки человек этот Адам.
Я слушал рокот мельнички до самого вечера, словно бы знал, что недолго ей жить, что случится новая беда. Так оно и вышло.
Полуденная жара. Духота. Лениво воркует вода.
Я лежу на камне, как сонная рыба. Плечи и руки обмякли, голова тяжелая-претяжелая, глаза слипаются. Здесь, на камне, лежит и мельничка. Вытащенная из болота, разрушенная, сохнет она рядом со мною на солнце. Река снова размыла плотину. И снова ночью. Все злодейства, наверное, происходят ночью. Рекса убили в темноте. И мельничку… Словно лиходеи подкрались в сумерках, повалили ее в грязь и сапогами в землю втоптали.
Сухо во рту и горько. Адам не придет. А что я один? Что я могу сделать один? Когда мать даст подзатыльников, тогда лучше одному: забьешься в угол, немного поплачешь — и все пройдет. А сейчас никто тебя не толкает в спину, а все равно горько… Разбитая мельничка — и кому ты расскажешь об этом? Кому пожалуешься?
Надо, чтобы кто-то был. Чтоб лежал рядом, грелся на солнце, слушал тебя, а ты, наверное, начал бы так: «Прибежал я утром, глянул — а плотины нет…»
Я хочу друга. Хочу, чтобы кто-то ко мне пришел.
Облокотившись на землю, бросаю взгляд на реку, туда, далеко, откуда она выбегает, напряженно вглядываюсь и вижу: из-за холма плывет… приближается челнок. Тихо плывет под вербами, под густой тенью, рассекает островки белых водяных лилий, бесшумно выходит на плес — и не брызнет, не ударит веслом. Солнце усыпало реку блестками, и челнок плывет, как месяц по звездному небу, и кто-то гребет веслом, правит к берегу.
Вот уже недалеко гребет. Сворачивает к броду, и видно голубой челнок и голубое весло, и сидит в челноке — кто бы вы думали? — девочка. Она тоже голубая, глаза большие и удивленные, в волосах белая лента.
Не успел я опомниться, как челнок проскользнул над подводной скалой и круто свернул в мой пролив. Остановился у скалы, на быстром течении. Вытащила девочка мокрое весло, положила на дно лодки. И уставила на меня голубые глаза.
— Ты меня звал? — спросила она.
— Нет… Просто хотелось, чтобы ты приехала.
— Ну хорошо. Привяжи, пожалуйста, челнок, а то вода снесет.
Девочка бросила мне цепочку, и я привязал челнок к старой коряге, что острым локтем выступала из земли.
— Послушай!.. — удивился я. — Пролив здесь узенький, нога моя с трудом проходит между скалами, как же ты сюда заплыла?
Тень пробежала по ее лицу. Она наклонилась, сняла белую туфельку, постучала ею о борт челнока, будто выбивала песок. По-видимому, девочка не любила, чтоб ее о чем-то расспрашивали. Она посмотрела на камень, на котором я лежал, и спросила:
— Что это возле тебя?
— Мельничка. Ночью ее разрушили.
— Это тебе Адам сделал, правда?
— Адам. А откуда ты знаешь?
И снова она замолчала. Склонила голову, посмотрела на мягкую, разомлевшую под солнцем воду и печальным голосом спросила:
— Скажи, Адам и сейчас ходит в шляпе?
— Нет, — возразил я, — не ходит в шляпе. И вообще не ходит. Лежит в хате у Сирохи. Старуха ухаживает за Адамом и плачет, сыновей своих вспоминает. А Сироха, чтоб ты знала, мать его матери, то есть бабушка. И говорит Адам, что он от врачей убежал сюда: замучили они его уколами; убежал Адам, да вот беда — простудился. Заболел и теперь подняться не может.
— Я знаю, — нахмурилась девочка и грустно зачерпнула воды, попробовала, вкусная ли она. — Адам беспомощный, как ребенок. Ему и близко нельзя подходить к реке, а он целый день в воде проторчал. А ночью задыхался от кашля, был горячий как огонь… И совсем больной тайком ото всех пошел на речку, чтоб построить вот эту мельничку.
Волны качали челнок, и девочка качалась на волнах, а может, просто кивала головой.
— Передай ему привет, — сказала она строго. — И еще передай: я на него очень сержусь. Пусть себя бережет.
— От кого передать?
— Скажи, от Нины. Он меня знает.
— А-а! Так это ты и есть Нина! — поднялся я, удивленный. — Ты даже как-то приснилась мне. Слышу, будто звенит паутинка на ветру и тоненько-претоненько вызванивает: «Ни-и-ина…»
— Мне пора, — сказала Нина. — Отвяжи челнок.
Когда я протянул цепочку, она быстро оттолкнулась веслом и так же быстро понеслась из пролива. В голубом платье, с белой лентой в волосах, стояла она в челне, вся освещенная солнцем, и казалось — плывет свеча по воде, свеча с мигающим огоньком.
— Прощай! — махнула девочка издали рукой.
— Прощай! — крикнул ей вслед. — Приезжай еще!
Помчался челнок вниз по течению, тенью промелькнул между деревьями, исчез за крутым поворотом. И, казалось, свеча сразу погасла.
…Второй раз приплыла она к вечеру.
Уже сумерки залегли между берегами, где-то квакал лягушонок, вода стала спокойней, с глянцем. И тогда снова появился ее челнок. Как и в первый раз, он вышел из-за бугра, именно с той стороны, где заходит солнце, где начинается река.
Еще издали можно было заметить: челнок у Нины не голубой, а белый, с темными полосками, будто весь из березовых лубков. Челнок белый, и Нина тоже в сарафанчике белом, с черной лентой в волосах.
Вот только сегодня она еще печальнее, чем вчера.
Причалила к берегу, поздоровалась, сложила руки на коленях и молча глядела на воду грустными глазами.
— Нина, это много, когда тридцать девять и пять?
— Тридцать девять много, — вздохнула она, — а если и пять, то еще больше.
— Вот такая у него температура. Говорят, умрет…
Склонив голову, Нина молчала. Что-то булькнуло, может, слезинка упала в воду.
— Ты был у него? — хлопнула она мокрыми ресницами.
— Был. Его перенесли во двор под яблоню. Лежит он белый как снег. И кажется, не дышит. Глаза открытые, такие синие-синие, а в уголках притаились белые росинки. Сначала он меня не узнал. Я подошел, тронул его за плечи. «Адам, Адам», — говорю. А он как неживой. Я еще раз тронул — он словно очнулся, рукой ко мне тянется. «А-а-а, это ты, Ленд, — с трудом прошептал он. — Ничего, ничего, капитан. Мы еще с тобой соорудим плотину, настоящую, из кирпича…» И утешает меня, рукой гладит. Пальцы у него слабые, горячие, немного с дрожью… Мне так поговорить с ним хотелось — о солнце, о путешествиях, но меня выпроводили. Хватит, дескать, его тревожить… Там, у Сирохи, какая-то женщина хлопочет, чужая, толстая и в белом халате.
— Я ее знаю, — сказала Нина. — Это самый главный врач. Ее привезли из Киева.
book-ads2