Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 36 из 71 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
СОПУХА Я уже большой и знаю, что Сопухой пугают детей. Бывало, ворочаешься в кровати, не спишь, а мать пригрозит: «Вот позову Сопуху…» Пригрозит, загасит керосиновую лампу и сама уйдет на кухню. А ты лежишь, и тебе так страшно, и ты весь сжимаешься, как улитка: ноги потихоньку втягиваются, втягиваются, и шея втягивается, и нос прячется между коленями. Свернешься в комочек, лежишь — не дышишь. Все онемело, съежилось, только уши растут. Растут они, как лопухи, лезут в темноту, слушают едва уловимый шорох. Вот — началось! Это Сопуха! Там, под скамейкой, в самом темном углу, сопит она, так сопит, будто бы ветер гуляет по хате. Я укрываюсь подушкой, начинаю вслух что-то бормотать себе, только бы не испугаться чудовища. Ну где уж там! Кто-то скребется, кто-то дует и под подушку. Никак не пойму: то ли сопит Сопуха, то ли я сам носом высвистываю. Я закрываю глаза, закрываю крепко, и они, как два раскаленных уголечка, искрятся, мне больно, но все равно я вижу: встает бурая лохматая Сопуха… Чихнула, встряхнулась и прыгнула на скамейку. Нет, это не скамейка, а старая, облезлая волчица; чап-чалап, чап-чалап… — идет, переставляет лапы, движется к моей кровати. А на волчице верхом едет Сопуха. Не кричите. Не пугайтесь. Маму на помощь не зовите. Знаете, что надо сделать? Надо сказать: «За мной, Бумс!» — и сразу спрыгнуть с кровати. Это, конечно, страшно, но с вами Бумс, и вы командир, и за спиной у вас конница, сабли наготове! Кидайтесь в атаку, смелее! Крепче сожмите кулаки, сильнее сцепите зубы, вы — настоящий мужчина, плечом темноту оттолкните, бросайтесь грудью вперед с криком: Бари вари жжет, Гром за громом идет! Не оборачивайтесь. Говорите: «За мной, Бумс, за мной!.. Они отступают, они разбегаются!» Вот вы с Бумсом уже в углу. Не бойтесь, протяните руки, троньте скамейку. Не правда ли, она гладенькая, твердая, неподвижная деревянная скамейка? И стоит она на месте, никуда не уходила, это вам показалось. А теперь потрогайте под скамейкой. Стена, пол и больше ничего. Сопуха? Какая Сопуха? Неужели вы поверили, что есть на свете Сопуха — это старое лохматое чучело, эта ленивая соня, которая только и знает, что весь день спит под корягой, а ночью забирается к людям в хату? Не верьте. Никакой Сопухи нет. Ее придумали взрослые, чтобы запугивать маленьких. Я сначала боялся и нос высунуть за дверь. Уже в хате обыскал все уголки — заглядывал под скамейку, под стол, посмотрел за кадкой, лазил даже в духовку. И чего только не нашел в этих путешествиях: старую батарейку, которую лизнешь — и она щиплет язык, синее обточенное стеклышко, костяной зуб (мать сказала — кроличий), заржавевший наперсток, который когда-то закатился под сундук и долго там пролежал, всеми забытый. Такого добра насобирал я целую коробку. О каждой находке — о синем стеклышке или о костяном зубе с темной щербиной — можно было бы припомнить много интересных историй. Только я сейчас не о том. Я хочу рассказать про дверь. Мне кажется: все, решительно все на свете имеет свои дверцы. И чердак, и обвалившийся погреб, и дерево, поваленное бурей, и скала над рекой. А старые часы с кукушкой, а разбитый фонарь, а бабушкин сундук? Они тоже открываются. Надо только отыскать — и если не дверцы, то щель, окошко, дупло, отверстие. Найти и очень серьезно заглянуть внутрь. И тогда тебе откроется такое, чего никто никогда не видывал. Дверь была и в нашей хате. Она гоняла по комнате ветер, кого-то впускала и выпускала, и за нею мерцало не то синее озеро, не то высокое небо, точно не скажу. Иногда я терялся в догадках: куда же исчезают люди, перешагнув порог? И что с ними делается там? И почему возвратившись оттуда, по-разному они пахнут: одни — морозом, другие — погребом, третьи — молоком, четвертые — осенними дынями. Долго присматривался я к нашей двери. Обычно после дождя она разбухала, становилась хмурой, скользкой и даже немного зеленоватой. Ногтем, бывало, проведешь по доске — выступает черная жижица. И голос у нее грубел. Пытаешься открыть — скрипит сердито, натужно, словно гудит и стонет. Хочешь не хочешь, припомнишь бабушкиного Бурмила или слова мамы: «Не выходи на крыльцо! Упадешь!» И в самом деле, крыльцо высокое, две ступеньки, но как узнать: что там? Что там в сенях, где мигает свет, раскачиваются тени и глядит на меня что-то незнакомое, пучеглазое? Еще совсем маленьким, помню, на четвереньках вылез я во двор. А у мальчишки, вы знаете, глаза во дворе разбегаются. Пятно от солнца, пятно от неба, пятно от травы — все огромное, ослепительное, необыкновенное. И все это движется, качается, убегает из-под ног, а тебя несет неведомо куда. От этого бесконечно необъятного мира голова идет кругом. Что же делать? Даже ухватиться не за что!.. Не теряйтесь. Скажите: «Спокойно, Бумс! Мы здесь вдвоем. Давай присядем вот так, на корточки, и будем заниматься своим делом — рыться в песке. Видишь, под нами твердая земля и нас уже не качает, как на палубе». Так я и сделал: сел возле хаты, спиной к солнцу. И приколдовала меня завалинка. Она была похожа на нашу печку, только длинная и теплая и вся потресканная. Щели темные и глубокие, туда можно было свободно просунуть палец, и в каждой ямке бегало и копошилось что-то живое: сороконожки, солдатики, муравьи. Из нор смотрели на меня такие жуки и жучки, каких никогда я не встречал. Наверное, эти щели были для жуков настоящими рвами и ущельями, а дальше — крутой обрыв, а вот и зеленая роща из мха, и там сидела красивая золотистая мушка. Я заметил, что на стене лепешкой отстала глина, и в ту пещеру прошмыгнула ящерка. Прискакал маленький лягушонок, животик белый, спинка выпуклая, пузырчатая, посмотрел печально на меня и спрятался под завалинку. Долго жужжала оса, тыкалась об оконный косяк, злилась, что-то искала. Но вот нашла дырочку, потрясла хоботком и полезла… куда полезла? К нам в хату? Я задумался. Ящерка, лягушонок, муравьи — где они все прячутся? Наверное, в стенах, на полу, в окнах. Они с нами, они наши соседи, живут в нашей хате; там их гнезда, белые подушечки, маленькие дети и усатые букашки-няньки. Я приложил ухо к завалинке. Она шуршала, как коробочка, до отказа набитая майскими жуками. Там, в завалинке, кишела таинственная жизнь. Наверное, там были свои школы для сороконожек, были дворцы, муравьиные войска и проходили шумные праздничные парады… Отсюда, из этого царства жучков, выполз на солнце черный муравей, повел усом, поглядел на меня: здравствуй, мол, дружище! — и опять спрятался. «Скажи, какой мир! — замер я от удивления. — Сколько вокруг живого народа!» КРЫЛАТЫЕ ДЕРЕВЬЯ Мы с матерью готовим обед. На огород, в зеленую тыквенную ботву, заехала наша кабица — летняя кухня. За тыквенной ботвой, которая густо переплелась и свои плети выбросила вверх, не было бы видно этой кухоньки, если бы не высокий дымоход, настоящая корабельная труба — черная с желтым ободком посередине. Сейчас на плите кипит тяжелый чугунок, а из-под его крышки сердито пыхтит и лезет каша. Я подбрасываю сухие стебли, поддаю «пар в котлах», чтобы дым из трубы вылетал с огнем и искрами. Мать сидит рядом на стульчике, чистит картошку, и очистки длинной стружкой падают ей в подол. Она думает что-то свое, не видит, как старается ее сын, а то бы прикрикнула: «Убавь огонь, хату спалишь!» Здесь у нас хорошо: на огороде буйно разрослась зелень, живой изгородью она обступила кабицу, и на плечи мне нависают тугие тыквенки, стручья фасоли и гороха. Земля возле плитки утрамбована, вокруг чисто, и в душе моей поют петухи. Я моряк, красивый сам собою… Плита у нас большая, вся из кирпича, обмазанная белой глиной, а снизу подкрашена желтой. Она полыхает огнем, а я подкладываю побольше сухих стеблей, пламя гудит, пароход мой готов к отплытию, он шипит, разворачивается и разрезает носом крутые зеленые волны. Товарищ, мы едем далеко, Подальше от этой земли. Я стою на палубе, приложив руку к бескозырке, выпятил грудь вперед, и бьет меня морской ветер по лицу. Право руля! Полный вперед — по тыквенной ботве! Повернулся и вижу: мать чистит картошку, склонившись над миской, но губы у нее слегка дрожат и в глазах вспыхивают насмешливые огоньки. Я и забыл, что рядом — старшие. Рука моя опускается, бескозырка исчезла, будто и не было ее, а пароход стал ненасытной плитой. Я присел и стал нехотя кочегарить. На дворе тихо, безветренно. Только сверху, с южной степи, тянет горячим чабрецом. Степь подступает к самой хате, потому что нет у нас изгороди, только вырыта с улицы канава, чтоб дождь не размывал огород. Двор у нас открытый, и отсюда видно на все четыре стороны: сначала выгон, за ним пашня, а дальше степь, а еще дальше — не видно ничего, одно небо. Это когда глядишь на дорогу, которая побрела куда-то через гору. А если посмотреть вниз, на левады? Стоит наша хата над степным оврагом, за хатой крутой спуск к реке, и на косогоре чернеет густой диковатый сад, сплошь заросший бузиной, терновником, крыжовником. О, да я и забыл об огне! Ухватом притаптываю пепел, щеки горят от огня. Я снова запихиваю солому, — из дымохода вырывается голубой столб дыма. Толстый крученый столб тянется высоко в небо, расправляет крылатые ветви и, оторвавшись от земли, плывет над огородом, над садом, плывет куда-то за реку. Из дымохода вырастает новое дерево, за ним еще одно, и уже вереница огромных крылатых деревьев летит над степным оврагом. Думаю: а что, если в самом деле посадить там, на горе… целый лес голубых тополей (нигде нет таких!), а под деревьями пускай течет настоящее море… и плывет мой пароход? Море! Я вздохнул (потому что от плиты сильно печет), вздохнул, вспомнил реку: да, речушка у нас лягушачья, но и в ней можно прекрасно искупаться. Украдкой посмотрел на мать: отпустит меня или нет? Сидит мать в белом платочке, навесила козырек над глазами, чтоб не слепило солнце; на лицо ее упала тень, и от этого мать выглядит еще строже — тревожная, задумчивая. Наверное, не сжалится. Скажет: «Одного не пущу». Если бы жив был Рекс, мой верный пес. Мы бы сейчас пошли вдвоем. Нет Рекса. Убил его Глыпа. Когда Глыпа проходит мимо нашей хаты, я прячусь от него, приседаю за погребом или за плитой. Тот Глыпа, как вам сказать, какой-то странноватый. Идет, сапоги у него тяжелые, как бревна; шаркает, ногами пыль загребает. И не просто шагает, а голову повесит, глаза в землю уставит, словно пятак потерял. На плече у него всегда двустволка. Скажешь, бывало: «Добрдень, дядя!» — не слышит. Кричишь ему: «Добрдень, дядя!» — не отвечает. Подбегаешь и громче: «Здравствуйте, или вам уши заложило?» Тогда он повернет голову и грозно: «Пшша!» Это у него или «ша!», или «пшел вон!» — не поймешь. Так зыкнет на тебя, что больше не захочешь с ним здороваться. Живет Глыпа не так, как все, а наоборот: днем, когда люди работают, он спит; ночью, когда люди спят, он шатается. Бродит, стучит сапогами. «Ночью, — говорит, — я лучше вижу». И на охоту (а он охотник) выходит с сумерками. Такого завистливого-охотника, ей-богу, на свете не сыщешь. Когда охотятся все вместе и кто-то убьет дичь, а он промахнется, — Глыпа спорит до драки, готов землю есть, доказывая, что это он пристрелил, он, вот даже дробь его — с особой меткой. Или бывает, пальнет с разгону по зайцу, а тот как припустит наутек, Глыпа за ним; гонится что есть силы, видит — не догнать, запустит рукавицей, потом снимет сапог — и сапогом, а потом падает на землю и хрипит: «Вернись… все равно поймаю…» Вот этот Глыпа и убил моего Рекса. Говорил, собака набросилась на него ночью. Неправда. Не такой был у меня Рекс. Рекс был добрый пес. В конуру к нему заходили цыплята, проживал с ним вместе кривой гусенок, туда же забегал и белый кролик. Налезет в конуру всякой мелкоты, — Рекс уляжется, протянет лапы, расстелет уши по земле, глаза зажмурит — блаженствует. Облепят его зверюшки со всех сторон: подлезет кролик под мышку и дремлет, как в гнездышке; прильнет гусенок к теплой шее; усядутся цыплята, кто где хочет: на спину, на лоб, а то и на кончик собачьего носа. Рекс — как убитый, ухом не поведет: пускай себе греются. Только слегка приоткроет глаз, левый или правый, глянет спросонок: ну как там, всем удобно? А еще он был ученый пес. И любил смешить людей. Сижу я возле хаты, обняв лохматого Рекса, вдруг мать выходит во двор, и какая-то она встревоженная, будто что-то забыла или потеряла. Такое с ней часто бывает: ходит, суетится по хате, заглядывает во все углы: «Куда я положила нож?» — а нож у нее в руках. И сейчас видно: мать чем-то расстроена. Я тихонько толкаю локтем Рекса и говорю ему с грустью: «Рекс, ты знаешь, я уезжаю — далеко. До свидания!» Рекс сразу же вскакивает на ноги, снимает с колышка мою фуражку, несет ее в зубах и — гоп! — надевает мне на голову. Я говорю: «Рекс, может, ты и почистишь меня на дорогу?» Рекс хвостом, как щеткой, обмахнул пыль с моих штанов, лизнул меня в руку, в щеку и озорно заглянул в глаза: дескать, теперь чистый, как новая копейка. Тогда я говорю: «Рекс, а ты не знаешь, где мой автомат?» Рекс, как стрела, бросается в сени и несет в зубах мое оружие — палку из бузины.
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!