Часть 17 из 71 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Федька помолчал, как будто прислушался к шуму дождя, и вдруг стал упрашивать брата:
— Исчез бы ты, Антон, с глаз… Чтоб не было никаких хлопот.
— Э, нет, братец! Это тебе надо смываться. Влип ты, как кур во щи…
— Чего долго говорить… В хату бы пригласил. Как там твоя Одарка?
— Иди, иди, пан полицай. У тебя своя служба.
— Смотри, Антон, как бы не пожалел.
— Смотри, чтоб ты, Федор, не пожалел, когда придется сразу за все отвечать.
— Не стращай. Я сам кое-кого могу испугать, да так, что и в земле будут икать. Будь здоров! — И тяжелая тень поплыла вдоль стены.
Вот мерзавец! — плюнул вслед брату Антон. — В хату его пусти… Ишь чего захотел! Наверное, вздумал проверить, нет ли здесь кого…
— Наш разговор он, случайно, не подслушал? — спросил Максим, выходя из укрытия.
— Кто его знает. Двери вроде бы плотно закрываются.
— Добрый ты все-таки, Антон. Был бы Федька моим братом, давно бы лягушки по нему поминки справляли…
— Нет, что ты! Я не могу! Я же его, подлеца, еще с пеленок нянчил… Не поднимется на него рука.
— Боюсь, что у него не дрогнет… если шкуру свою будет спасать.
…После тревог, суеты, после тяжелых раздумий уснуло село, придавленное осенними свинцовыми тучами, низко нависшими над степью. Онемела и притихла раскисшая от непогоды земля. Словно вымерло все живое. Только на мосту и на правом берегу Ингула, где стояли зенитные батареи, изредка сверкали красные цигарки часовых.
И вдруг за Мартыном, над широким плесом, ярко вспыхнула ракета. Она выхватила из темноты маленький плот, бесшумно плывший по течению реки. На плоту в сине-белом мерцании волн вырисовывались две неподвижные фигуры. Одновременно ударили с обрыва автоматы и винтовки — на противоположном берегу зашуршали камыши, срезанные острым лезвием огня. Посреди Ингула в ярко-светлых кругах кипела и бурлила вода. Покачнулся утлый плотик, и людей как волной смыло.
Плеск, плеск! — заискрились брызги, и быстрое течение понесло два тела к густым камышам.
— Стой! Хальт! — кричали с обрыва.
Полицаи, немцы с овчарками камнем падали с горы в лодки, заскрипели весла, загрохотали выстрелы. Кто-то уже вскочил на плот, кто-то, добравшись до берега, озверело строчил из автоматов по зарослям, словно стена камышей могла отодвинуться и отдать во вражеские руки двух беглецов.
Только на рассвете, мокрые, забрызганные илом, злые, возвращались фашисты и полицаи в село. Они рыскали по хатам. За ноги стаскивали с постели еще спящих женщин и детей, хватали стариков за горло, спрашивая: «Где партизаны?» — потом перевертывали кадки, вспарывали пуховики, ощупывали каждый угол.
Среди полицаев был и Федька Кудым. Он был такой испуганный, услужливый, совсем как собака, нагадившая в хате хозяина. Больше всего рыскали каратели у Деркачей и у старого Яценко. Ни Максима, ни Антона, ни его жены почему-то не было в селе. Будто договорившись, исчезли неизвестно куда.
— Так-с! — щелкнул золотыми зубами белобрысый немец, вытирая платочком руки после обыска. — Пана Кудыма сюда!
Полицаи, только что спустившиеся с чердака, откашливались да вытаскивали перья из мокрых волос.
— Федьку, Федьку сюда! — передавали друг другу по цепочке.
Федька бочком придвинулся к немцу, виновато вобрав голову в воротник шинели. Вытянув руки по швам, он испуганно заморгал.
— За важное донесение, — четко выговаривая каждое слово, сказал золотозубый герр штурман, — объявляю вам благодарность. Теперь уже вполне ясно, что диверсанты имели намерение взорвать мост. На плоту нашли взрывчатку и бикфордов шнур…
— Да, да, герр штурман, — оторопело повторил Федька, — хотели взорвать…
— Итак, пан Кудым, — продолжал немец, — за то, что предупредили нас, большое спасибо вам. А за то, что прозевали диверсантов, приказываю: от-сте-гать! Слышите?! — крикнул герр штурман на полицаев. — Тридцать пять шомполов этому холопу! И сейчас же! Я сам упеку десяток, чтобы согреться…
Прошел день, второй, как уехал Кудым в село Гуйцы, и ни слуху ни духу о нем. Что это за село, где оно, куда занесла беда старого человека — никто толком не знал. Трояниха уже стала беспокоиться. Думала-гадала, не послать ли кого в Бобринец. И только на третий день под вечер, когда женщины возвращались с поля, в село въехала подвода. Впереди нее шел Кудым, по-стариковски сгорблена спина, кожух обвис, почернел от пыли. Едва переставляя ноги, Кудым тянул за повод совсем отощавшую кобылу. На подводе лежал гроб.
— Федьку везет, Федьку… — сжимая губы, шептали женщины.
Со всех сторон обложенная сеном, длинная-предлинная, из грубых свежеобтесанных досок, проплыла как печаль страшная обитель покойника.
Кудым не поднял головы, не позвал женщин на похороны. Так и прошел мимо всех, сгорбленный, немой; сам-один нес на своих плечах горе в хату.
А вскоре оттуда, где жил Кудым, донеслись такие надрывные, такие нечеловеческие рыдания, что казалось, даже вечерняя тишина застыла над селом. Это оплакивала мужа овдовевшая Василина.
На кладбище, за могилами Антона и Максима, вырос еще один холмик. Еще один крест вогнала война в холодное тело земли.
Идя в поле или с поля, женщины не один раз видели — сидит над свежим бугорком осиротевший Кудым, гладит рукой землю, словно спрашивает: «За что, за какие грехи отобрала ты, матушка, у меня всех моих сынов?..»
12
— А я уже проснулась! — сказала Ольга и поднялась с постели.
В землянке тихо. Наверное, было поздно, потому что стекло, возле которого стояла герань, рдело на солнце, залитое розовым светом; казалось, спокойное пламя охватило зеленый куст и сейчас высвечивает его до мельчайших жилок на каждом листике. Ярко пламенели мохнатые пучки соцветий. «Смотри, как герань распустилась!» — улыбнулась Ольга.
Сейчас она чувствовала себя так, словно после изнуряющей жары искупалась в прохладном Ингуле. Приятно кружилась голова, дрожали ноги, хотелось есть. И вдруг возле кушетки на перевернутом ящике, служившем стулом, она увидела небольшой букетик мяты, белую головку лука и ломоть ржаного хлеба, подаренного танкистом. «Ох, Вовчик! — погрозила пальцем в темный угол. — Сам, видно, голодным ушел». Ольга не прикоснулась к еде, только взяла мяту, приложила к горящим щекам, и такая свежесть, такой щекочущий холодок разлились по всему телу.
Опьяневшая, немного расслабленная, прислонилась она к печке, удивленно осмотрела знакомые предметы, ставшие ей будто чужими. Так, наверное, через много-много лет смотрит человек на свою пожелтевшую детскую фотографию. И показалось Ольге, что трояновская землянка стала ниже, а стены еще больше позеленели от сырости. Дымоход под потолком покрылся грибковой плесенью: она фосфорически искрилась, белые водянистые нити висели над самой головой. И на мгновение ей пригрезилось, что стоит она, босоногая, на дне озера, перед глазами ее качаются лилии, гнилые корни обросли мхом, темнеет спина крутого каменистого берега… Но вот она посмотрела на пол: возле печки подсыхали парусиновые туфли. «Мои туфельки. Это в них я копала за Ингулом. На одной туфле подметка отстала, и туда набилось много земли…» Зато теперь туфли как новенькие; весело посматривают они на Ольгу — белые, мелом натертые. «Мама… Починила, привела в порядок… Для меня…»
Осторожно, как бы боясь вспугнуть радость, Ольга взяла ведро и выглянула из погреба. Солнце ударило ей в глаза, ослепило ее; она сощурилась и пошла навстречу весенним разливам… «Сколько дней я уже не выходила на улицу?.. Неделю, а может, и полторы…» Приятно было почувствовать, как после сырой и холодной землянки в ней оживает каждая клеточка: постепенно рассеивался терпкий, застоявшийся мрак, все тело наполнялось теплом. Ольга открыла глаза; буйное цветение жаркого мая уже не ослепляло ее. Наоборот, изголодавшийся взгляд жадно вбирал пышное великолепие красок. Словно прозрев после долгой слепоты, Ольга заново открывала для себя мир: «Какой просторный двор! А трава! Когда она успела так быстро вырасти!» С детским любопытством Ольга забрела в репейники:
— Ау! Я здесь! — и засмеялась тихонько, как ребенок, играющий в жмурки.
Очарованная, пошла она на огород. В зеленой оправе свежей, нетоптаной травы лежала черная полоска земли, чистая, заборонованная граблями. Гряду густо покрыл стрельчатый лук, шероховатые бледно-зеленые листики редиски. «А я и не видела, как все это всходило», — пожалела Ольга.
Она прошлась утоптанной дорожкой вдоль гряд, по-хозяйски выщипала ростки осота и уже собралась было вернуться в землянку, как ее что-то остановило. Шалаш, который они построили вдвоем с Марусей, исчез. Среди лебеды виднелась гора камней — потолок осел, провалился. Зияла черная яма, пахло гнилой ботвой. «Не пойду. Если окрепну, тогда, может, и поправлю свою хатку». Здесь, у соседей, как у родных; разве ей плохо — и поговорят с ней, и рассеют сиротские мысли. Страшно возвращаться в старое жилище; казалось, там под гнилыми развалинами притаилось ее одиночество, ее печаль и болезни: только сунься туда — и снова они тобой овладеют, как лишайник упавшим деревом.
Мама… «Не отпущу тебя, дочка, от себя, — шептала она ночами. — Не отпущу…» — «А куда я от вас уйду?» Чуть улыбаясь, Ольга склонилась над ведром, чтобы освежиться после сна. Но не коснулась воды, а засмотрелась в темный круг. В его глубине отразилось худое незнакомое лицо. «Гм!.. Неужели это ты, Ольга? И эта зеленая сливка — твой нос? И уши, как маковки, — тоже твои? А глаза? Большие-пребольшие, точно у испуганного зайца. А лица совсем нет, будто груша — сухая-пресухая, обтянутая тоненькой пленкой… Ай! Лучше не буду смотреть!»
Ольга умылась, надела пестренькое платье («Какое широкое!.. Еще одна такая же толстуха влезет!»), надела на ноги белые туфли и, пересиливая слабость, пошла со двора.
Она шла извилистой улочкой, перешагивая через сухие, окаменевшие комья земли; между густым чертополохом едва виднелась дорожка. Села не видно было — одни землянки, словно куры в жару, разбежались по бурьянам, гнездились где-то в тени. Кто-то долго возле кузницы стучал по железу. Неожиданно откуда-то выскочил всадник и понесся навстречу Ольге. Яшка Деркач! Он скакал без седла и еще издали улыбался девушке. Улыбался широко, во весь рот, пламенели рыжие нестриженые волосы, плечи его играли.
— Ольга! Ах, какая ты… Как ниточка… Уже поправилась?
Ольга подняла вверх голову, сверкнула зубами, и вся она, от белых туфель до легкой косынки, была будто выбеленная, как та вишня, что стоит у дороги, — белая-белая, с цветами на ветках.
— Куда же ты, Оля?
— На почту, Яшенька… В Сасово.
— Садись, подвезу. Сюда и туда слетаем в один миг!
— Что ты, Яшенька, боюсь. Голова кружится.
— Я тихонько… Как на крыльях.
Ольга, незаметно прикрыв ладонью рот, улыбнулась, а Яшка похлопал гнедую по спине: мол, сюда вот посажу тебя, девушка, обхвачу руками и понесемся мы не только в Сасово, а куда угодно, хоть на край света. Ольга смущенно опустила глаза, притопнула ногой, стряхивая желтую пыль с туфельки.
— Чего не приходил, Яшенька, когда я лентяйкой отлеживалась?
— Не говори так: лентяйкой… — нахмурился Яшка. — Не дай бог никому… Приходил я к тебе. Знаешь, как это говорится, крутило, носило — в хату не пустило. Так и со мной. Думаю, приду — скажет бригадирша: брысь, рыжий! Да еще по спине…
— Что ты, Яшенька! Разве она такая?
Яшка спрыгнул с лошади, взял гнедую за поводок и, босой, пошел бурьяном, уступая дорожку белым туфелькам. Лошадь деликатно отворачивала морду — мне ли, старой, до ваших секретов? — ловила губами верхушки молодой лебеды.
Некоторое время Яшка молча топтал траву, что-то, видно, собирался сказать, потому что загоревшие щеки его медленно покрывались румянцем и пот выступил на золотистом пушке.
— Оля… Так ты… выходи вечерком. Ладно?
Думал, что она снова улыбнется, но она взглянула на парня уже без усмешки, даже немного испуганно, и тихо сказала:
— Потом, потом, Яшенька… Подрубило мне крылья.
— Понимаю, Ольга. Говорили женщины: поправится ли? Тетка Оксана совсем извелась: так боялась за тебя!..
— Правда, Яшенька. Ни одной ночи не спала она. Ухаживала за мной, как за малым дитем.
Они вышли в поле. Кобыла нехотя плелась сзади, опустив голову, точно обнюхивала Яшкин след в траве. Но они не слышали фырканья лошади, стрекотания кузнечиков, опьяневших от солнца; их было двое — только двое на всю степь, раскинувшуюся перед ними. Обоим было хорошо идти неизвестно куда, идти рядом, изредка перебрасываясь взглядами, улыбаясь небу, солнцу и далеким горизонтам.
book-ads2