Часть 15 из 54 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Да, быть может. К тому же у меня найдется оправдание: моя рука будет, я полагаю, не первой мужской рукой, поднявшейся на вас.
И барон медленным обвиняющим жестом указал на левое плечо миледи, почти коснувшись его пальцем.
Миледи испустила сдавленный стон, похожий на рычание, и попятилась в дальний угол комнаты, точно пантера, приготовившаяся к прыжку.
— Рычите, сколько вам угодно, — вскричал лорд Винтер, — но не пытайтесь укусить! Ибо, предупреждаю, это для вас плохо кончится: здесь нет прокуроров, которые заранее определяют права наследства, нет странствующего рыцаря, который вызвал бы меня на поединок из-за прекрасной дамы, которую я держу в заточении, но у меня есть наготове судьи, которые, если понадобится, учинят расправу над женщиной настолько бесстыдной, что она при живом муже прокралась на супружеское ложе моего старшего брата, лорда Винтера, и эти судьи, предупреждаю вас, передадут вас палачу, который сделает вам одно плечо похожим на другое.
Глаза миледи метали такие молнии, что, хотя лорд Винтер был мужчина и стоял вооруженный перед безоружной женщиной, он почувствовал, как в душе его зашевелился страх. Тем не менее он продолжал говорить, но уже с закипающей яростью:
— Да, я понимаю, что, получив наследство после моего брата, вам было бы приятно унаследовать и мое состояние. Но знайте наперед: вы можете убить меня или подослать ко мне убийц — я принял на этот случай предосторожности: ни одно пенни из того, чем я владею, но перейдет в ваши руки! Разве вы недостаточно богаты, имея около миллиона? И не пора ли вам остановиться на вашем гибельном пути, если вы делали зло из одного только ненасытного желания его делать? О, поверьте, если бы память моего брата не была для меня священна, я сгноил бы вас в какой-нибудь государственной тюрьме или отправил бы в Тайберн[89] на потеху толпы! Я буду молчать, но и вы должны безропотно переносить ваше заключение. Дней через пятнадцать — двадцать я уезжаю с армией в Ла-Рошель, но накануне моего отъезда за вами прибудет корабль, который отплывет на моих глазах и отвезет вас в наши южные колонии. Я приставлю к вам человека, и, будьте покойны, он всадит вам пулю в лоб при первой вашей попытке вернуться в Англию или на материк!
Миледи слушала с пристальным вниманием, от которого ширились зрачки ее сверкающих глаз.
— Да, теперь вы будете жить в этом замке, — продолжал лорд Винтер. — Стены в нем толстые, двери тяжелые, решетки на окнах надежные; к тому же ваше окно расположено над самым морем. Люди моего экипажа, беззаветно мне преданные, несут караул перед этой комнатой и охраняют все проходы, ведущие на двор. Да если бы вы и пробрались туда, вам предстояло бы еще проникнуть сквозь три железные решетки. Отдан строгий приказ: один шаг, одно движение, одно слово, указывающее на попытку к бегству, — и в вас будут стрелять. Если вас убьют, английское правосудие, надеюсь, будет мне признательно, что я избавил его от хлопот… А, на вашем лице появилось прежнее выражение спокойствия и самоуверенности! Вы рассуждаете про себя: «Пятнадцать — двадцать дней… Ничего, ум у меня изобретательный, я до того времени что-нибудь да придумаю! Я чертовски умна и найду какую-нибудь жертву. Через пятнадцать дней, — говорите вы себе, — меня здесь не будет…» Что ж, попробуйте!
Миледи, видя, что лорд Винтер отгадал ее мысли, вонзила ногти в ладони, стараясь подавить в себе малейшее движение души, которое могло бы придать ее лицу какое-нибудь иное выражение, помимо выражения тоскливой тревоги.
Лорд Винтер продолжал:
— Офицера, который остается здесь начальником в мое отсутствие, вы уже видели и, стало быть, знаете его. Он, как вы убедились, умеет исполнять приказания: по дороге из Портсмута сюда вы, конечно, — я ведь вас знаю, — пытались вызвать его на разговор. И что вы скажете? Разве мраморная статуя могла быть молчаливее и бесстрастнее его? Вы уже на многих испытали власть ваших чар, и, к несчастью, с неизменным успехом. Испытайте-ка ее на этом человеке, и, черт возьми, если вы добьетесь своего, я готов буду поручиться, что вы — сам дьявол!
Лорд Винтер подошел к двери и резким движением распахнул ее.
— Позвать ко мне господина Фельтона! — распорядился он и, обращаясь к миледи, сказал:
— Сейчас я представлю вас ему.
Между этими двумя лицами воцарилось напряженное молчание; затем в наступившей тишине послышались медленные и размеренные шаги, приближающиеся к комнате. Вскоре в полумраке коридора обозначилась человеческая фигура, и молодой лейтенант, с которым мы уже познакомились, остановился на пороге, ожидая приказаний барона.
— Войдите, милый Джон, — заговорил лорд Винтер. — Войдите и закройте дверь.
Офицер вошел.
— А теперь, — продолжал барон, — посмотрите на эту женщину. Она молода, она красива, она обладает всеми земными чарами. И что же! Это чудовище, которому всего двадцать пять лет, совершило столько преступлений, сколько вы не насчитаете и за год в архивах наших судов. Голос располагает в ее пользу, красота служит приманкой для жертвы, тело платит то, что она обещает, — в этом надо отдать ей справедливость. Она попытается обольстить вас, а быть может, даже и убить. Я извлек вас из нищеты, я дал вам чин лейтенанта, я однажды спас вам жизнь — вы помните, при каких обстоятельствах. Я не только ваш покровитель, но и друг; не только благодетель, но и отец. Эта женщина вернулась в Англию, чтобы устроить покушение на мою жизнь. Я держу эту змею в своих руках, и вот я позвал вас и прошу: друг мой Фельтон, Джон, дитя мое, оберегай меня и в особенности сам берегись этой женщины! Поклянись спасением твоей души сохранить ее для той кары, которую она заслужила! Джон Фельтон, я полагаюсь на твое слово! Джон Фельтон, я верю в твою честность!
— Милорд, — ответил молодой офицер, вкладывая в брошенный на миледи взгляд всю ненависть, какую только он мог найти в своем сердце, — милорд, клянусь вам, все будет сделано так, как вы того желаете!
Миледи перенесла этот взгляд с видом безропотной жертвы; невозможно представить себе выражение более покорное и кроткое, чем то, какое было написано на ее прекрасном лице. Сам лорд Винтер с трудом узнал в ней тигрицу, с которой он за минуту перед тем готовился вступить в борьбу.
— Она не должна выходить из этой комнаты, слышите, Джон? — продолжал лорд Винтер. — Она ни с кем не должна переписываться, не должна разговаривать ни с кем, кроме вас, если вы окажете честь говорить с ней.
— Я поклялся, милорд, этого достаточно.
— А теперь, сударыня, постарайтесь примириться с богом, ибо людской суд над вами свершился.
Миледи поникла головой, точно подавленная этим приговором.
Лорд Винтер движением руки пригласил за собой Фельтона и вышел из комнаты. Фельтон пошел вслед за ним и запер дверь.
Мгновение спустя в коридоре раздались тяжелые шаги солдата морской пехоты, стоявшего на карауле с секирой за поясом и с мушкетом в руках.
Миледи несколько минут оставалась все в том же положении, думая, что за ней наблюдают сквозь замочную скважину, потом она медленно подняла голову, и лицо ее вновь приняло устрашающее выражение угрозы и вызова.
Она подбежала к двери и прислушалась, затем взглянула в окно, отошла от него, опустилась в огромное кресло и задумалась.
XXI. ОФИЦЕР
Тем временем кардинал ждал известий из Англии, но никаких известий не приходило, кроме неприятных и угрожающих.
Хотя Ла-Рошель была в тесном кольце, хотя успех осады благодаря принятым мерам, и в особенности благодаря дамбе, препятствовавшей лодкам проникать в осажденный город, казался несомненным, тем не менее блокада могла тянуться еще долго, к великому позору для войск короля и к большому неудовольствию кардинала, которому, правда, не надо было больше ссорить Людовика XIII с Анной Австрийской, ибо это было уже сделано, но предстояло мирить г-на де Бассомпьера, поссорившегося с герцогом Ангулемским.
Что же касается брата короля, то он только начал осаду, а заботу окончить ее предоставил кардиналу.
Город, несмотря на чрезвычайную стойкость своего мэра, хотел было сдаться и потому сделал попытку поднять бунт, но мэр велел повесить бунтовщиков. Эта расправа успокоила самые горячие головы, и они решили лучше дать уморить себя голодом: такая гибель казалась им все же более медленной и менее верной, чем смерть на виселице.
Осаждающие время от времени хватали гонцов, которых ларошельцы посылали к Бекингэму, или шпионов, посылаемых Бекингэмом к ларошельцам. И в том и в другом случае суд был короток, кардинал произносил одно-единственное слово: «Повесить!» Приглашали короля смотреть казнь. Король приходил вялой походкой и становился на удобное место, чтобы видеть процедуру во всех ее подробностях. Это не мешало ему сильно скучать и каждую минуту говорить о своем возвращении в Париж, но это все-таки слегка развлекало его и заставляло более терпеливо сносить обиду, так что, если бы не гонцы и не шпионы, его высокопреосвященство, несмотря на всю свою изобретательность, оказался бы в очень затруднительном положении.
Однако время шло, а ларошельцы не сдавались. Последний гонец, которого поймали осаждающие, вез письмо Бекингэму. В письме сообщалось, правда, что город доведен до последней крайности, но в нем не говорилось в заключение: «Если ваша помощь не подоспеет в течение двух недель, мы сдадимся», а было просто сказано:
«Если ваша помощь не подоспеет в течение двух недель, то к тому времени, когда она явится, мы все умрем с голоду».
Итак, ларошельцы возлагали надежды только на Бекингэма. Бекингэм был их мессией. Было очевидно, что, если бы им стало доподлинно известно, что на Бекингэма рассчитывать больше нечего, они потеряли бы вместе с надеждой и мужество.
Поэтому кардинал с большим нетерпением ждал из Англии известий о том, что Бекингэм не прибудет под Ла-Рошель.
Вопрос о том, чтобы взять город приступом, часто обсуждался в королевском совете, но ею всегда отклоняли: во-первых, Ла-Рошель казалась неприступной, а во-вторых, кардинал, что бы он ни говорил, отлично понимал, что такое кровопролитие, когда французам пришлось бы сражаться против французов же, явилось бы в политике возвращением на шестьдесят лет назад, а кардинал был для своего времени человеком передовым, как теперь выражаются. В самом деле, разгром Ла-Рошели и убийство трех или четырех тысяч гугенотов, которые скорее дали бы себя убить, чем согласились сдаться, слишком походили бы в 1628 году на Варфоломеевскую ночь 1572 года[90]; да и, наконец, это крайнее средство, к которому сам король, как ревностный католик, отнюдь не высказывал отвращения, неизменно отвергалось осаждающими генералами, выдвигавшими следующий довод: Ла-Рошель нельзя взять иначе, как только голодом.
Кардинал не мог отогнать от себя невольный страх, который внушала ему его страшная посланница: и он тоже подметил странные свойства этой женщины, казавшейся то змеей, то львицей. Не изменила ли она ему? Не умерла ли? Во всяком случае, он достаточно хорошо изучил ее и знал, что, независимо от того, действовала ли она в его пользу или против него, была ли ему другом или недругом, она не оставалась в бездействии, если только ее не вынуждали к этому большие препятствия. Но откуда было возникнуть таким препятствиям? Этого-то кардинал и но мог знать.
Впрочем, он твердо полагался на миледи, и не без основания: он догадывался, что прошлое этой женщины таит страшные вещи, покрыть которые может только его красная мантия, и чувствовал, что, по той или другой причине, эта женщина ему предана, ибо только в нем одном она может найти поддержку и защиту от угрожающей ей опасности.
Итак, он решился вести войну один и ожидать посторонней помощи так, как ждут счастливой случайности. Он продолжал воздвигать знаменитую дамбу, которая должна была уморить голодом население Ла-Рошели. Созерцая, в ожидании этого, несчастный город, заключавший в себе столько великих бедствий и столько героических добродетелей, он вспомнил слова Людовика XI, своего политического предшественника, подобно тому как сам он был предшественником Робеспьера, — слова покровителя Тристана[91]: «Разделяй, чтобы властвовать».
Генрих IV, осаждая Париж, приказывал бросать через стены города хлеб и другие съестные припасы; кардинал же приказал подбрасывать письма, в которых он разъяснял ларошельцам, насколько поведение их начальников несправедливо, эгоистично и жестоко. У этих начальников хлеба было в изобилии, но они не раздавали его населению; они придерживались правила (у них тоже были свои правила), что неважно, если умрут женщины, старики и дети, лишь бы мужчины, обязанные защищать стены их города, оставались здоровыми и полными сил. К тому времени правило это, правда, не получило еще всеобщего применения, но, то ли вследствие бессилия жителей ему противодействовать, то ли вследствие их самопожертвования, превратилось уже из теории в практику; подметные письма кардинала подорвали веру в его неоспоримость; письма напоминали мужчинам, что обреченные на смерть дети, женщины и старики — их сыновья, жены и отцы, что было бы справедливее, если бы все разделяли общее бедствие, и тогда одинаковое положение приводило бы жителей к единодушным решениям.
Эти подметные письма произвели как раз то действие, какого и ожидал их составитель: склонили многих жителей вступить в сепаратные переговоры с королевской армией.
Но в то самое время, когда кардинал уже видел, что испытанное им средство приносит плоды, и радовался, что пустил его в ход, один из жителей Ла-Рошели, который сумел перейти линию королевских войск, — одному богу известно, как ему удалось обмануть бдительность Бассомпьера, Шомберга и герцога Ангулемского, за которыми, в свою очередь, бдительно надзирал кардинал, — один из жителей Ла-Рошели, говорим мы, пробрался в город прямо из Портсмута и сообщил, что он видел там внушительный флот, готовый отплыть не позже как через неделю. Больше того: Бекингэм извещал мэра, что наконец будет заключен великий союз против Франции и во Французское королевство одновременно вторгнутся английские, испанские и австрийские войска. Это письмо публично читалось на всех площадях города, копии с него были вывешены на перекрестках улиц, и даже те, кто начал уже переговоры с королевской армией, прервали их, решившись дождаться столь торжественно обещанной помощи.
Это неожиданное обстоятельство возбудило у Ришелье прежнее беспокойство и невольно заставило его снова обратить взоры по ту сторону моря.
Между тем королевская армия, которой были чужды тревоги его единственного и настоящего главы, вела веселую жизнь. И съестных припасов, и денег в лагере было вдоволь; все части соперничали друг с другом в удальство и различных забавах. Хватать шпионов и вешать их, устраивать рискованные экспедиции на дамбу и на море, затевать самые безрассудные предприятия и хладнокровно выполнять их — вот в чем армия проводила все время и что помогало ей коротать дни, долгие не только для ларошельцев, терзаемых голодом и мучительным ожиданием, но и для кардинала, столь упорно блокировавшего их.
Кардинал, вечно разъезжавший верхом, как рядовой кавалерист, окидывал задумчивым взглядом эти нестерпимо медленно, как ему казалось, подвигавшиеся укрепления, возводимые под его руководством инженерами, которых он выписал со всех концов Франции. Если при его объездах ему случалось встретить мушкетера из полка де Тревиля, он иногда подъезжал к нему, внимательно вглядывался и, не признав в нем ни одного из наших четырех друзей, направлял на что-нибудь другое свой проницательный взгляд.
Однажды, томясь смертельной скукой, не надеясь больше на переговоры с городом и все еще не получая известий из Англии, кардинал выехал из дому в сопровождении только Каюзака и Ла Удиньера, выехал без всякой цели, лишь затем, чтобы прокатиться. Он ехал вдоль песчаного берега, предаваясь необъятным мечтам и созерцая необъятный простор океана. Неторопливо поднявшись на холм, он увидел невдалеке за изгородью семь человек, которые лежали и грелись в лучах солнца, редко проглядывающего в это время года, причем вокруг них валялись пустые бутылки. Четверо из этих людей были наши мушкетеры, приготовившиеся слушать чтение письма, только что полученного одним из них. Это письмо было настолько важно, что из-за него они оставили карты и кости, разложенные на барабане.
Трое остальных были заняты тем, что снимали смолу с горлышка огромной, оплетенной соломой бутыли колиурского вина; это были слуги наших молодых людей.
Кардинал, как мы уже сказали, был в мрачном расположении духа, а когда он впадал в него, ничто так не усиливало его угрюмость, как веселье других. К тому же у него было странное предубеждение: он всегда воображал, что причиной веселости других было как раз то, что печалило его самого. Сделав Каюзаку и Ла Удиньеру знак остановиться, кардинал спешился и направился к подозрительным весельчакам, надеясь, что благодаря заглушавшему его шаги песку и укрывавшей его изгороди ему удастся подслушать несколько слов из разговора, казавшегося ему крайне интересным. Очутившись в десяти шагах от изгороди, он узнал выговор гасконца, а так как он еще раньше разглядел, что это были мушкетеры, то больше не сомневался, что трое остальных были те, кого называли неразлучными приятелями, то есть Атос, Портос и Арамис.
Легко можно представить себе, насколько его желание расслышать их разговор усилилось от этого открытия; глаза его приняли странное выражение, и он кошачьей походкой подкрался к изгороди. Но едва ему удалось уловить несколько неясных звуков, без всякого определенного смысла, как вдруг громкий, отрывистый возглас заставил его вздрогнуть и привлек внимание мушкетеров.
— Офицер! — крикнул Гримо.
— Вы, кажется, заговорили, негодяй! — сказал Атос, приподнимаясь на локте и устремляя на Гримо сверкающий взор.
Гримо не прибавил больше ни слова и только протянул указательный палец по направлению к изгороди, возвещая этим жестом приход кардинала и его свиты.
Одним прыжком мушкетеры очутились на ногах и почтительно поклонились.
Кардинал, по-видимому, был взбешен.
— Кажется, господа мушкетеры велят караулить себя! — заметил он. — Уж не подходит ли сухим путем англичане? Или мушкетеры считают себя старшими офицерами?
— Ваша светлость… — ответил Атос, так как среди общего смятения он один сохранил то спокойствие и хладнокровие настоящего вельможи, которое никогда его не покидало, — ваша светлость, мушкетеры, когда они не несут службы или когда их служба окончена, пьют и играют в кости, и они для своих слуг — офицеры очень высокого ранга.
— Слуги! — проворчал кардинал. — Слуги, которым приказано предупреждать своих господ, когда кто-нибудь проходит мимо, уже не слуги, а часовые.
— Ваше высокопреосвященство, однако, сами видите, что если бы мы не приняли этой предосторожности, то, чего доброго, упустили бы случай засвидетельствовать вам ваше почтение и принести благодарность за оказанную милость — за то, что вы соединили нас всех вместе… д'Артаньян, — продолжал Атос, — вы сейчас только говорили о вашем желании найти случай выразить его светлости вашу признательность: случай представился, воспользуйтесь же им.
Это было сказано с невозмутимым хладнокровием, отличавшим Атоса в минуты опасности, и с крайней вежливостью, делавшей его в иные минуты более величественным, чем прирожденные короли.
Д'Артаньян подошел и пробормотал несколько благодарственных слов, которые быстро замерли у него на языке под угрюмым взглядом кардинала.
— Все равно, господа… — заговорил Ришелье, которого замечание Атоса, по видимому, нисколько не отклонило от его первоначального намерения, — все равно, господа, я не люблю, чтобы простые солдаты, потому только, что они имеют преимущество служить в привилегированной части, разыгрывали знатных вельмож: они должны соблюдать такую же дисциплину, как и все.
book-ads2