Часть 24 из 54 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Внучка Бенидзе пожала плечами, а Ксения перевернула снимок. Надписи, даже остатка от нее, на обороте не оказалось. Она снова вгляделась в лицо Тамары на фотографии: испуганное и какое-то брезгливое. Рядом с ней, положив ей руку на плечо, стоял высокий мужчина в широких брюках и тельняшке.
Лицо мужчины было отрезано.
Тамара. 1959 г.
Ленинградская ворона,
Деревенский соловей.
В Ленинграде жить весёло,
У деревни веселей!
Ленинградская частушка
– Буфера-то у тебя уже, как у большой! – он ухмыляется, и одновременно с ухмылкой изо рта вырывается отвратительный запах.
Тамара отворачивается, снимает с огня кипящий чайник. Жизнь ее в одночасье изменилась: раньше все горести были связаны с тем, что Алеша ее не замечает. А теперь – с этим отвратительным деревенским типом, который ее замечает – даже слишком. Прохода не дает. В комнате сидеть ему неуютно: «теть-Вера», как он называет учительницу Веру Семеновну, едва увидев его, сжимает губы в ниточку, точнее – в стальную проволочку. Дышит ненавистью. Первые недели после того, как этот типчик объявился на пороге их квартиры, «теть-Вера» с доктором тихо, но яростно ругались. Неизвестно как, но доктор вышел из этой битвы победителем и даже отправился с бутылкой спирта задабривать ответственного квартиросъемщика – Пирогова. Вторая бутылка пошла дворнику Абашеву. Оба, приняв дары, согласились до поры до времени терпеть лишнего жильца, пока тот не устроится работать на завод и не переедет в общежитие. Но Мишка работать не спешил и переезжать, похоже, вовсе не думал. И Тома каждое утро с внутренним содроганием выбиралась из безопасного нутра комнаты в ванную. В любую минуту дверь Коняевых могла распахнуться, чтобы выпустить этого волосатого недоросля в семейных трусах, с вечной спичкой в зубах и сальным взглядом. После школы он караулил ее на кухне, развлекая всех остальных хозяек страшными байками про деревню:
– Хорошие вы, Галина Егоровна, щи варите, наваристые, с мясцом. Я таких у нас в деревнях и не пробовал. Картошки б добыть. Без картошки-то опосля войны – хоть в гроб ложись! Хлебные карточки как отменили, так мы хлебушек по списку получали, по одной буханке на семью. Да за той буханкой еще всю ночь на холоде стояли – с вечера! Вот зиму проголодаем, а по весне картоху мороженую в ушанки с дружком ходим-ищем на колхозном поле после перепашки. Лепешки из нее пекли. А потом, как зелень попрет, на поля-то уж больше не-е-ет, не пускают. Значит, пора лопух собирать, лебеду, сныть, крапиву, все, что в рот положить можно. Эх, да что говорить!
– Садись, – говорит Пирогова, – Мишенька. Давай я тебе щец свежих налью. Хлебца отрезать?
И вот, уходя, Тамара видит, как сидит он, довольный, за кухонным столом и уплетает себе за обе щеки. А Пирогова примостилась на табуретке рядом, подперев по-бабьи щеку, и смотрит жалостливо.
Или еще встанет, облокотившись на стенку, напротив их открытой двери, руки в карманах – и глядит, как мама отшивает очередной «частный» заказ.
– О, – говорит, – какая телогрея! У нас-то в деревне после войны все в одних штанцах да рубашонках ходили – рукав так и блестит от соплей, на солнце переливаетси. А как без соплей-то и без цыпок? Рукавиц нету, да и обуви несношенной – до школы пять километров…
А сядет Анатолий Сергеич в закутке рядом с кухней постолярить по своему обыкновению, так тот примостится на корточках рядом:
– А у нас в деревне страшно было в лес зайти – мин боялись. Еще с войны. Так мы ночами церковную ограду бегали разбирать и склепы… Страшно! А что делать-то? Стройматерьял иначе где найти? Да и печи у многих после бомбежек ремонту требуют… А у вас в Ленинграде жируют, что говорить-то!
Похоже, только один человек в квартире его не жалел, не звал за глаза «сиротинушкой» – при живой-то матери! – это Вера Семеновна. Ну и Тома, конечно.
Но все было ничего до того черного дня. Есть, есть такие дни, которые сразу можно помечать в календаре траурным кружочком. Никуда не уйти от них, не деться. Ничего не ладится. С утра Тома схватила двойку за самостоятельную по алгебре. И ладно бы чего-то не знала – а потому, что дала списать! В тот же день умудрилась поставить кляксу прямо на белый манжет с маминой вышивкой, только вчера аккуратно пришитый к отчищенному чайной заваркой школьному платью – обидно было до слез! А возвращаясь из школы, на углу улицы Петра Алексеева увидела знакомую фигуру – Алеша! Сразу стало жарко щекам. Тома закусила губу, поправила шапочку и только собралась его позвать, как заметила, что он не один. Рядом, тоже спиной к Томе, стояла какая-то девушка – одноклассница? Алексей повернулся к ней, и Тома почувствовала, как оборвалось вниз сердце: он снял очки и что-то шепнул незнакомке на ухо, почти дотронувшись до него губами. Тома услышала ее смех и – узнала. «Нет, – зашептала Тома, чтобы не расплакаться. – Нет, нет!» А потом приказала себе: «Уходи!» И пошла вдоль канала, пристально глядя под ноги, будто боялась упасть. Так же, с опущенными глазами, дошла она до дома, поднялась по лестнице, открыла входную дверь, разделась и прошла, как привидение, на кухню. Последний урок труда – швейный у девочек, слесарный у мальчиков – отменили. Ее никто не ждал. После штор для кинокабинета, салфеток и скатертей для столовой взялись вычерчивать выкройку детского платья. Но спасибо маминым урокам: то, что давалось так трудно другим девочкам – вычисления скоса плеча и окружности шеи, – оказалось для Томы детской игрой. Лучше бы учительница не заболела, с тоской думала Тома, с порога отправляясь ставить чайник. Лучше бы она десять платьев сшила, чем встретила Алешу… Тома так увлеклась своими переживаниями, что не почувствовала, не увидела того, кто затаился в кладовке перед кухней. Огромная пятерня схватила ее за коричневый рукав школьного платья.
– Иди сюда, кралечка! – притянул он ее к себе, обдав волной тухлого дыхания. – Иди, словцом перекинемся!
– Отстань, – зашипела Тома, отбиваясь от жадных пальцев, их, казалось, больше, чем нужно по человеческой анатомии, и они одновременно были повсюду – под юбкой, оттягивая резинку чулок, мяли грудь под черным фартуком. Почему она не закричала? – вспоминала Тома после историю этой краткой, но яростной борьбы. Ведь тогда бы все переполошились, и она никогда не увидела бы того, что увидела. Но она молчала, как партизан, и только отцепляла эти руки, жалея, что уже не носит девчоночьих байковых панталон, которые они с одноклассницами подвертывали, чтобы не были видны из-под юбки. Слезы душили ее – да как он смеет! Болван, деревенщина! Я – Амилахвари! – вдруг всплыло в голове любимое мамино. Впервые Тома подняла на него глаза, на секунду ослабив оборону под юбкой: он был похож на пьяного, зенки казались еще меньше и тусклее, чем обычно, над верхней губой, между редкими волосками усиков поблескивали капельки пота. Тома размахнулась со всей силы и ударила по широкой, чуть косоватой монгольской скуле. Он охнул и от неожиданности убрал ладонь с ее груди, схватившись за щеку.
– Зззараза! – прошептал он, но Тома уже вырвалась и в два прыжка оказалась у двери в свою комнату, рванула ее на себя и…
Увидела их. Прямо перед собой. На секунду ей показалось, что это отражение только что происшедшего в закутке рядом с кухней: те же жадные большие руки под юбкой и на груди, те же затуманенные глаза. Хотя нет, разница была: та женщина в юбке не сопротивлялась, не пыталась отцепить от себя чужие пальцы, а напротив – прижимала их к себе. И хоть она тоже не издавала ни звука, было понятно, что это не от страха, а напротив – от боязни испортить себе удовольствие.
«Папа!» – только и подумала Тома. И повернулась обратно, к этому ужасному Мишке, куда угодно, только бы прочь из комнаты, которую всегда считала своим убежищем.
Отец стоял в прихожей и снимал ботинки.
– О, Томочка, ты уже дома? Представляешь, отменили репетицию, вот я и подумал…
– Нет, – покачала она головой.
– Что – нет? – замер он с одной буркой[2] в руках.
– Тебе… – залепетала Тамара, боясь смотреть ему в глаза. – Тебе нельзя домой.
– Сюрприз? – улыбнулся он, но как-то невесело.
– Да, – закачала она головой, как китайский болванчик, не в силах с лету ничего придумать. – Приходи попозже.
– Хорошо, – отец опять сунул ногу в бурку. – Пойду прогуляюсь.
Тома снова кивнула, судорожно сглатывая. Уже уходя, он вновь внимательно ее оглядел:
– С тобой точно все в порядке?
Тома опустила глаза: фартук сидел на ней криво, верхняя пуговка на платье расстегнута.
– Все хорошо, папа. Ты иди.
Он уже переступал порог, а Тома едва успела выдохнуть от облегчения, как дверь их комнаты медленно открылась, и из нее, тихо насвистывая, вышел мужчина.
– Здравствуйте, Алексей Ермолаевич, – сказал, усмехнувшись, папа. А затем тихо прикрыл входную дверь с другой стороны.
Маша
Валерий Алексеевич скончался лет пять назад, сравнительно молодым мужчиной – еще не было шестидесяти. Маша уговорила встретиться его вдову, Аллу Петровну, женщину с мягким, даже по телефону уютным голосом. Жили они на Васильевском острове, в доме, который, по ее словам, «еще совсем недавно выходил окнами прямо на залив».
– Думали, – улыбалась она Маше, придвигая к ней тарелку с домашним печеньем-рогаликами, – так всегда будет. Но за последние лет десять тут еще две «первые линии» у залива отгрохали. Теперь – никакого вида, хоть и девятый этаж.
Маша украдкой оглядывала квартиру – в ней не пахло даже старинным мужским присутствием. Рюшечки на скатерти и занавесках, подушечки на кухонном уголке, календарь с котятами. Это был дом не развеселой, но и не тоскующей вдовы. Алле Петровне, похоже, жилось очень уютно в ее нынешнем статусе.
– Вот, – выложила она перед Машей на стол несколько черно-белых снимков. Некоторые Маша уже, как ей показалось, видела: фото с Нового года – вместе со всей коммунальной компанией, пара фотографий исключительно пироговского семейства, где отец, мать и двое детей были похожи на купцов у Андрея Рябушкина: основательность, довольство собой и миром. Маша продолжала просматривать фотокарточки. Толстенький рыжеватый мальчик из коммунальной квартиры рос, становился полным прыщавым юношей, Лерка превращался в Валеру, потом – в Валерия, а затем, окончательно, в Валерия Алексеевича, гражданина со все более заметными носогубными складками и морщинами между широких бровей.
– Интересный мужчина, правда? – удовлетворенно посмотрела на одну из последних фотографий супруга хозяйка. Маша кивнула. Интересный мужчина – определение весьма смутное, да и вдова явно гордилась тем, что дорогой покойник был таким представительным товарищем.
Однако чем больше Маша вглядывалась в лицо на черно-белых карточках, тем больше чувствовала какую-то неловкость. И склонившаяся над ней округлая физиономия Аллы Петровны эту неловкость только усугубляла. Вот она улыбнулась, блеснув белоснежными, совсем ненатуральными зубами, и неловкость Машина стала почти невыносимой, еще чуть-чуть, и все разрешится, она поймет, что ее так смущает в этой супружеской паре. Но нет, – хозяйка дома метнулась к духовке, вынимать вторую порцию печений, а Маша чуть не застонала с досады.
– Есть еще наши, семейные фотографии, если нужно, – предложила хозяйка, снова заняв место напротив Маши.
– Спасибо, – как можно более вежливо улыбнулась Маша. – Меня интересуют только пятидесятые. Может быть, что-нибудь из истории семьи вашего мужа?
Жена Пирогова-младшего покачала головой, похоже, искренне расстроенная, что не может помочь.
– Знаете, свекровка моя, ну, Галина Егоровна, уж больно была сердитая. И то сказать, жизнь-то ее не пощадила: мужа, Алексея Ермолаича, паралич разбил на шестом десятке, так она за ним еще десять лет ходила. Валера мой сказал – рядом с судном жить не буду. Разменял их квартиру, а они хорошую получили, на Московском, в сталинском доме, трехкомнатную. Так вот, мы почти сразу съехали, нам вот эта досталась, две комнаты, а свекровь со свекром в Гатчину переселились. В хрущевскую распашонку. Зато на свежий воздух, – убежденно кивнула она Маше. Видно, многие годы уговаривала себя в правильности этого обмена. – С Валерой почти не общалась. Мне с внуком единственным не помогала. Сначала потому, что куда от инвалида с Гатчины-то ехать. А потом сама слепнуть начала, ну и… Хлебнула, в общем. Одна вроде радость – единственный сын и образование получил, в люди выбился…
– Подождите, – перебила ее Маша. – Как же единственный? Там же была еще и девочка? Лена?
– Про сестру Валера не очень со мной делился. Рассорились они вроде крепко, еще в юности. Она потом отучилась в каком-то техникуме и уехала на заработки – на Север. Да так там и обосновалась, – пожала плечами Алла Петровна. – Связи с сестрой Валера не поддерживал.
Маша смотрела на нее во все глаза: странная все же семейка.
– Да правду я вам говорю – уж я бы знала! Ни Валера, ни мать его, никогда. И фотографий ее, – она кивнула на карточки на столе, – я в их доме никогда не видела.
– Ясно, – улыбнулась Маша. Хотя ничего ей было не ясно. – Знаете, у меня к вам будет еще один, несколько необычный, вопрос, хорошо?
Алла Петровна с готовностью кивнула, проследив любопытным глазом за Машиными руками – та полезла в кармашек своей сумки и вынула полиэтиленовый пакетик. Вытряхнула его содержимое на стол.
– Вот. Вам знакома эта вещь? – Маша загляделась на профиль королевы Виктории и на секунду отвлеклась от собеседницы, а когда подняла глаза, обомлела: та ловила ртом воздух.
– Откуда у вас это?
Маша молчала, не зная, как ей объяснить находку.
– Это ж запонка Валерина. Подарок друзей-филателистов на пятидесятилетие.
– Уверены? – тихо спросила Маша.
book-ads2