Часть 10 из 35 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Хотя в реальной жизни — во время бодрствования — я была гораздо смелее Софи, по ночам, сколько я себя помню, меня часто преследовали кошмары, к тому же еще я ходила во сне. Становясь старше, я ходила во сне уже не так часто, но кошмары участились и стали более гнетущими. Один из кошмаров повторялся множество раз — про огромный, переполненный эхом дом, который я — я была совершенно в этом уверена — никогда в реальной жизни не видела. Он вовсе не был похож на наш особняк из красного кирпича в Хайгейте, где мы всегда жили, он никогда не был совершенно одинаковым в каждом сне, и все же я всегда знала, когда оказывалась там, что это — он. Я всегда была там одна, остро ощущая тишину, чувствуя, что сам дом живет, следит, знает, что я тут. Потолки там были неимоверно высокие, темные панели по стенам, и, хотя там были окна, я никогда ничего за их стеклами не видела.
Иногда я оказывалась там совсем ненадолго и просыпалась с мыслью: «Я опять была в доме»; но, когда сон разворачивался до конца, мне приходилось переходить из одной заброшенной комнаты в другую, испытывая непреодолимый страх, но не имея сил остановиться: я знала, что должна подойти к лестничному пролету; лестница порой была широкая и роскошная, порой узкая и истоптанная; а оттуда — в комнату в конце коридора, длинную, обставленную резными сундуками и ширмами темного маслянистого дерева, изукрашенными замысловатыми узорами, оттененными золотом. В одном из таких сновидений меня потянуло пройти глубже в эту комнату, и я дошла до низкого постамента, на котором стояла статуя зверя, похожего на пантеру, готовую к прыжку, отлитая из темного мерцающего металла. Вокруг нее начало возникать холодное голубое сияние, а мое тело вдруг стало мелко вибрировать, словно в нем жужжало гигантское насекомое, и я проснулась под собственный крик ужаса.
Был другой вид кошмара, более спокойный и все же, по-своему, еще более страшный: мне снилось, что я просыпаюсь — казалось, это всегда бывало в сумерках, перед самой зарей, — в своей комнате, все на своих местах, только мой слух неестественно обострен: кровь стучит в ушах так громко, словно волны, разбивающиеся о берег. Потом я чувствую приближение какого-то зловещего существа, идущего по коридору или прильнувшего к моему окну; мое сердце начинает колотиться так, что я боюсь, оно вот-вот вырвется у меня из груди… и я просыпаюсь, а сердце все еще безумно колотится.
За несколько месяцев до моего падения меня ранним утром разбудил, как мне показалось, звук моего собственного имени, очень тихо произнесенного. Я поднялась с постели и в ночной сорочке подошла к двери, но в коридоре никого не оказалось. Голос звучал как голос Софи, но, когда я подошла к ее двери, та была закрыта. Все было тихо; дверь ванной стояла приоткрытой, за ванной находилась комната матери, а дальше — лестничная площадка и лестница: все как в реальной жизни. Я опять услышала, как меня позвали по имени, только на этот раз голос прогремел словно гонг у меня в голове; погас свет, будто задули свечу, и что-то бросилось на меня из темноты. Я кричала и боролась, пока снова не зажегся свет и не раздался топот бегущих ног, и тут я осознала, что демоном, меня схватившим, на самом деле была моя мать.
Мама пылала справедливым гневом, мне оставалось только соглашаться, что мое место в сумасшедшем доме и что меня, разумеется, отошлют туда, если я стану упорствовать в своем истерическом сумасбродстве. Хорошо мне говорить, что я ничего не могу с этим поделать: вот ведь Софи никогда не ходит во сне и не поднимает на ноги весь дом своими воплями; так почему же мне настолько не хватает силы воли и самоконтроля? Да потому, что я своенравна, упряма, эгоистична, капризна, и много еще всего такого можно сказать. Я привыкла к маминым тирадам, но на этот раз тирада была столь яростной и, как я чувствовала, столь несомненно заслуженной, что я решила запираться на ключ в своей комнате и каждую ночь прятать ключ в другом месте в надежде, что мое спящее «я» не вспомнит, куда я его положила. Проходили недели, повторений не было, и я понемногу поверила, что излечилась и от кошмаров, и от хождения во сне, и перестала запирать дверь, вплоть до того утра, когда Элспет, наша горничная, нашла меня распростертой у подножия лестницы.
Недели две спустя или чуть позже, но определенно после того, как доктор объявил, что я далеко продвинулась на пути к выздоровлению, я сидела в кровати, опершись на подушки, — читала, и тут ко мне в комнату вошла бабушка и села в кресло рядом со мной; она выглядела точно такой, как я ее помнила с тех пор, как была маленькой: то же самое тщательно продуманное черное шелковое платье и туго заколотые седые волосы, тот же знакомый запах лаванды и фиалковой воды. Кресло скрипнуло, когда она в него опустилась; она улыбнулась мне и спокойно принялась за свое шитье, будто отсутствовала всего минут десять. А ведь на самом деле она вот уже пятнадцать лет как покоилась на кладбище Кенсал-Грин. Я смутно сознавала, что бабушка вроде бы умерла, но почему-то это не имело никакого значения: ее присутствие у моей постели казалось совершенно естественным и успокаивающим. И хотя мое собственное безмятежное приятие этого визита потом стало казаться мне таким же странным, как сам визит, мы с ней сидели в приятном для обеих молчании какое-то неопределенное время, пока бабушка не сложила свою работу, еще раз мне улыбнулась и медленно вышла из комнаты.
Мама пришла так скоро после нее, что я подумала: они, вероятно, встретились в коридоре — и спросила: «Вы видели бабушку?» Увидев испуганное удивление на ее лице, я решила, что лучше будет не продолжать разговора на эту тему, и согласилась, что, видимо, задремала и видела сон. Как в случаях с необычайным сиянием, после появления бабушки началась такая сильная головная боль, какую я редко испытывала когда-либо раньше. Но я была совершенно уверена, что вовсе не спала.
Даже после того, как необычайность этого эпизода стала мне совершенно очевидна, я поняла, что не могу думать о своей посетительнице как о привидении. Мне приходилось читать сенсационную литературу, и это чтение лишь усилило сложившееся впечатление о том, как должно вести себя привидение: намек на прозрачность, пара-тройка стонов, от которых кровь застывает в жилах, — это уж точно самое малое, чего следовало ожидать. А бабушка была… ну, просто бабушка. И хотя ничего подобного со мною раньше не случалось, я нисколько не испугалась.
Доктор Стивенсон объявил меня достаточно здоровой, чтобы встать с постели, и воспоминание о визите бабушки стало бледнеть — почти до того, что я готова была поверить, что это действительно был сон, когда как-то вечером, после обеда, я увидела, что по коридору передо мной идет мой отец. Он был не более чем в десяти шагах от меня. Я слышала, как поскрипывает под его шагами пол, чувствовала запах дымка его сигары. Не глядя ни направо, ни налево, он вошел в свой кабинет и закрыл за собою дверь, точно так, как сделал бы при жизни. И опять я не испытывала страха, только непреодолимое желание подойти к его двери и постучать. Когда никто на стук не ответил, я нажала на ручку, и дверь с готовностью отворилась, но в кабинете никого не было, только знакомые потрескавшиеся кожаные кресла на потертом персидском ковре, искусной работы письменный стол, с резными ножками в виде разъяренных тигриных морд, которые так зачаровывали меня в детстве, книжные полки, заставленные Синими книгами,[20] книгами по истории полков и описаниями старых военных кампаний; здесь все еще, хотя и слабее, ощущались прежние запахи: пахло табаком, кожей, старыми книгами. Я долго стояла в дверях, погрузившись в воспоминания.
Мой отец значительную часть своей жизни — или, по крайней мере, последнюю ее часть — провел в этой комнате. С мамой он познакомился, когда приезжал домой в отпуск после многих лет армейской службы в Бенгалии. У него были густые седые бакенбарды — в них еще видны были более темные волосы, — и борода, которая, когда он куда-нибудь шел, всегда торчала вперед, что придавало ему свирепый вид. Цвет кожи у него был странно-желтоватый, так как он долго и тяжело болел лихорадкой, а лысая голова блестела так ярко, что я, помню, порой подумывала, не полирует ли он ее по секрету от всех. Время от времени он брал нас с сестрой на долгие прогулки, и, если мы находили какое-нибудь укромное поле, где не было никого, кто мог за нами наблюдать, он муштровал нас, как солдат, заставляя маршировать в ногу взад и вперед по полю, вставать по стойке «смирно» и отдавать честь. Я любила эту игру и даже заставляла Софи маршировать в саду за домом, пока мама не положила этому конец: она не могла одобрить, чтобы маленькие девочки играли в солдатиков.
Как младшая дочь в семье, моя мать должна была оставаться дома, ухаживая за своим хронически больным отцом, до тех пор, пока он не умер, а к тому времени ей уже почти исполнилось тридцать. Она была очень бледной и тоненькой и с годами становилась все худее, так что ее светло-голубые глаза словно еще больше вырастали, по мере того как кости лица выступали все заметнее. Наш дом в Хайгейте, как я со временем поняла, был результатом компромисса между папой, который с большим удовольствием жил бы в сельской местности, подальше от Лондона, и мамой, которая стремилась быть принятой в обществе. Ребенком я не очень ясно представляла себе, что это такое — общество, но казалось, что Хайгейт находится на самом дальнем его краю. Правда, нам вполне хватало дружеского общения: майор Джеймс Пейджет, старый папин друг и боевой товарищ, купил дом всего в нескольких минутах ходьбы от нашего, и я очень подружилась с их дочерью Адой с тех пор, как ей исполнилось семь лет. Однако Пейджеты почему-то не считались обществом.
Нас с Адой часто принимали за сестер: обе мы высокого роста, с четкими чертами лица и значительно темнее, чем Софи, белокурая и белокожая и, по принятым всеми стандартам, самая привлекательная в семье — просто красавица. Софи всегда была любимицей нашей матери; она обожала балы, и приемы, и сплетни и могла с большим удовольствием просидеть полдня перед зеркалом, а я вместо этого предпочитала проводить время, уткнувшись носом в книгу, как, приходя в отчаяние, говорила мама. Становясь старше, я начинала понимать, что мои родители стали совсем чужими друг другу: они жили каждый своей отдельной жизнью, каждый старался избегать другого, насколько это было возможно. Пока рядом жили Пейджеты — преданная друг другу, любящая пара, такой и остававшаяся до самого конца, — казалось, что все это не так уж важно. Но вскоре после моего восемнадцатилетия Джеймс Пейджет скоропостижно скончался, а следом за ним, через несколько месяцев, — и мой отец.
Теперь мать Ады жила на острове Уайт, со своими родственниками; сама Ада вышла замуж за священника и жила в ста милях от Лондона, где-то в далекой деревне в Саффолке, а я все еще была дома, мятущаяся, несчастная, вечно в ссоре с мамой. Я занималась этюдами и игрой на фортепиано и научилась довольно хорошо это делать, но не более того; я попыталась писать роман, но не продвинулась дальше третьей главы — неверие в собственные творческие способности заставило меня прекратить работу. Я умоляла разрешить мне поискать место гувернантки, но моя мать и слышать об этом не хотела. То, что Софи так успешно поймала в свои сети Артура Карстеарза, только усугубило мамино разочарование в своей старшей дочери, которую она не уставала характеризовать как бесчувственную, неблагодарную, дерзкую, упрямую, угрюмую и капризную. И несмотря на явную несправедливость ее тирад, я не могла вовсе с ней не согласиться, подавленная ощущением собственной никчемности и сознанием, что жизнь утекает сквозь пальцы.
Так же как вслед за появлением бабушки у моей постели, за призраком моего отца, после странно спокойного перерыва, последовал приступ ослепляющей головной боли. Я не видела связи между первым посещением (это слово казалось мне менее неподходящим, чем все другие) и своим падением. Но теперь стала задумываться. Я слышала о людях, которых называли «чокнутыми», «ушибленными», и, может быть, эти слова имели более буквальный смысл, чем я думала раньше. Не могло ли случиться так, что мое падение открыло какую-то щель в моем сознании, сделав возможными восприятия, которым надлежит оставаться за его пределами? Но это подразумевало, что посещения все-таки реальны, а ведь их никто, кроме меня, не видел… Впрочем, и не мог видеть, если только я одна случайно обрела какую-то особую силу зрения.
Я была не настолько глупа, чтобы что-нибудь сказать об этом матери и сестре, и не решалась даже написать Аде, которой рассказала о падении и о странном сиянии, но и только. То ли мне не хотелось омрачать ее счастье, то ли я боялась, что меня примут на сумасшедшую, — не могу с уверенностью сказать. Шли дни, новых посещений не было, и я попыталась убедить себя, что ничего более не последует. Но что-то изменилось в самом качестве моей внутренней жизни, изменилось едва заметно, но, вне всяких сомнений, это было похоже на то, как входишь в комнату и чувствуешь, что цвет стен или узор ковра изменился, но не можешь точно сказать, как именно. Знакомые запахи и вкус как будто вдруг стали острее — но ведь была весна: и все же в этом ощущалось нечто большее, какое-то чувство; не то чтобы опасения, но ожидания чего-то, что должно вот-вот случиться. Несколько раз у меня было чувство — и притом очень сильное, — что я знаю, что скажет каждый из присутствующих в комнате в следующие несколько минут. А один раз, когда мама пожаловалась, что потеряла камень из любимого кулона, я встала, прошла прямо в другой конец дома, повернула в гостиную и, опустившись на колени, залезла рукой под шкафчик в самом темном ее углу, извлекла оттуда затерявшийся камень — это был черный янтарь. Я совершенно потерялась — не знала, как понять то, что я сделала, и только радовалась, что мать не стала свидетельницей того, каким на самом деле замечательным был этот подвиг. В этом нелегком для меня состоянии прошло несколько недель, когда мама объявила, что мать и сестры Артура Карстеарза собираются вскоре прийти к нам на чай. В день, о котором шла речь, я спустилась вниз — присоединиться к маме и Софи и ждать приезда гостей вместе с ними. Войдя в гостиную, я увидела молодого человека, сидящего на диване напротив Софи и мамы. Я никогда раньше его не видела. Это был совсем молодой человек, худощавый, темноволосый, в темном костюме — вроде бы в трауре, — и он явно был погружен в изучение ковра на полу у своих ног. Казалось, он отводит взгляд из застенчивости, словно не хочет, чтобы на него обратили внимание, но в остальном явно чувствует себя вполне на своем месте. Я в нерешительности остановилась в дверях, ожидая, чтобы меня представили гостю, но никто из присутствовавших не обратил на это никакого внимания.
— Будь добра, сядь, Элинор, — сказала моя мать, указав на диван. Казалось, она указывает мне место рядом с молодым человеком.
— Но… вы меня разве не представите? — запинаясь, спросила я.
— Кому? — удивилась мать, пристально глядя на меня.
— Да вот… — Я сделала беспомощный жест рукой в сторону молодого человека.
— Не знаю, что ты имеешь в виду, — резко сказала мама, — и у меня нет времени для бессмысленных шуток. Садись, и хватит сумасбродствовать.
Все время, пока мы вот так обменивались репликами, молодой человек сидел, спокойно глядя в пол, все с тем же застенчивым видом. Я стояла, словно примерзнув к месту, сознавая, что теперь уже и мать, и Софи — обе говорят мне что-то, но не в силах оторвать взгляд от молодого человека, который, словно вдруг поняв мое затруднительное положение, поднялся с дивана и направился ко мне. Я слышала, как шуршит его одежда, слышала звук его шагов. Он остановился шагах в двух от меня, все еще не поднимая головы. Я машинально отступила в сторону от двери, чтобы дать ему пройти. Но тут, подобно сошедшей с полотна художника фигуре, которая, повернувшись боком, окажется лишь слоем краски, плавающим в воздухе, он как-то наискось втянулся внутрь себя и стал всего лишь неровным осколком тьмы, обрамленной зеленоватым светом. А потом и это исчезло, и я осталась стоять словно громом пораженная, а в ушах у меня гремело от звука дверного звонка.
«Я не должна упасть в обморок», — приказала я себе и, собрав всю свою решимость, сумела выдохнуть какие-то извинения и, теряя силы, еле дотащилась по коридору до дальней гостиной. Там я упала на кушетку: в голове уже начинало стучать. Боль вскоре стала такой мучительной, что я потеряла всякое ощущение времени, пока кто-то — я не разобрала кто — не принес мне снотворное и пока я наконец не погрузилась в благодатное забытье.
На следующее утро я сначала пришла в совершенное недоумение, обнаружив, что лежу, полностью одетая, на кушетке в гостиной. Элспет принесла мне чашку чая вместе с маминым указанием оставаться там, где лежу, пока не приедет доктор; однако ни мама, ни Софи не зашли в гостиную, чтобы меня повидать. Когда наконец приехал доктор Стивенсон, на этот раз суровый как никогда, мне стало ясно по тону и направленности его вопросов, что никто, кроме меня, ничего необычного не видел. Все, что я смогла придумать в качестве объяснения, свелось к тому, что меня ввели в заблуждение игра света в гостиной и неожиданный приступ головной боли; мне показалось, что я увидела кого-то сидящего на диване, но на самом деле там никого не было, просто мгновенное помрачение. Казалось, его совершенно не интересовала моя головная боль, и, после того как он от меня ушел, прошло довольно долгое время, пока я услышала, как за ним захлопнулась входная дверь.
Я была готова выслушать очередную тираду, но не ожидала ледяного презрения, с которым мама отмахнулась от моих смиренных извинений.
— Ты изо всех сил стараешься разрушить счастье твоей сестры, — заявила она, — а что до твоих головных болей, ты навлекаешь их на нас из собственной жестокости и злобы. Это моральное безумие — так сказал доктор Стивенсон, — порожденное твоей завистью к сестре. Есть на свете хирурги, которые знают, как лечить своевольных истерических девиц вроде тебя, и, если это не удастся, тебя придется навсегда отправить в сумасшедший дом.
— Я ужасно сожалею, мама, — произнесла я, — но поверьте, я делаю это не нарочно. Никто на свете не захотел бы терпеть такую боль…
— Твоя боль — ничто по сравнению с тем, что ты причиняешь твоей сестре. И как смеешь ты мне перечить после такого спектакля, который ты устроила в тот самый момент, как мы ожидали миссис Карстеарз с дочерьми?!
— Они были очень огорчены? — робко спросила я.
— Раз уж ты вознамерилась испортить им визит, я не вижу, чтобы это тебя сколько-нибудь касалось. А теперь выслушай меня: если бы не Софи, я отправила бы тебя к хирургу немедленно. Но случись так, что Карстеарзы заподозрят в нашей семье наследственную психическую болезнь, Артур может разорвать помолвку. И если он это сделает, я на всю жизнь упеку тебя в сумасшедший дом, хотя это вовсе не будет утешением для бедной Софи. Я даю тебе последний шанс: исправь свое поведение, или пусть из тебя вырежут твою злобность.
Моей матери было свойственно во гневе бросать самые нелепые угрозы, но эти слова были произнесены с холодной, язвительной сдержанностью; и, хотя я не имела представления о том, что может сделать хирург с истерической девицей, от последних слов матери по коже у меня от ужаса пошли мурашки. Я была совершеннолетняя, но я прочла достаточно много романов, где ни в чем не повинные героини были заключены в сумасшедшие дома, чтобы усомниться в том, что у матери достаточно надо мной власти в этом отношении, и, возможно, эта же власть способна заставить меня лечь под нож хирурга. У меня не было собственных денег, я не могла заработать себе на жизнь. Я даже не знала условий папиного завещания, не говоря уже о том, что понятия не имела, какой доход давало его поместье: мама постоянно жаловалась, что этого дохода едва хватает нам на жизнь.
И ведь в любую минуту мне могло явиться новое посещение, еще губительнее по избранному для этого времени, чем последнее. Если бы тот молодой человек явился мне на десять минут позже, я могла бы уже сейчас ехать к хирургу или отправиться в сумасшедший дом. Он выглядел таким мягким, таким безобидным до последнего мгновения, когда вдруг растворился в воздухе. Но было ли случайным совпадением то, что он появился, как раз когда должны были приехать Карстеарзы?.. Открывавшаяся перспектива была слишком ужасной, чтобы встретить ее лицом к лицу в полном одиночестве. Я ушла в свою комнату и принялась писать длинное письмо Аде; я писала не останавливаясь, пока не дописала письмо до конца, тут же запечатала и вверила его почте.
В тот вечер за обедом Софи весьма холодно сообщила мне, что им с мамой удалось скрыть свое волнение от Карстеарзов и сделать вид, будто я страдаю от рецидивов сотрясения после моего падения. Это все, что она мне сказала; все остальное время за обедом Софи и мама обменивались намеренно ничего не значащими репликами, и я вышла из-за стола, как только позволили соображения вежливости, чувствуя, что приговор мне уже вынесен. Так что для меня было невероятным облегчением, когда обратной почтой Ада ответила на мое письмо настоятельным приглашением приехать как можно скорее.
Мне потребовалось собрать всю свою смелость, чтобы попросить у матери разрешения уехать; к счастью, она нисколько не возражала.
— Возможно, так будет лучше всего, — заявила она с величайшей холодностью, — если ты будешь держаться от нас подальше, пока Софи благополучно не выйдет замуж; я напишу туда — убедиться, что смогу тебе доверять настолько, чтобы пригласить тебя на свадьбу, когда придет срок.
Все то время, что я собиралась к отъезду, я дрожала от страха, что у меня отнимут свободу из-за очередного посещения; я — насколько это было возможно — старалась не выходить из своей комнаты до тех пор, пока мой дорожный сундук благополучно не погрузили в двухколесный кеб. Облако страха окутывало меня всю дорогу, пока мы ехали через нищие, убогие кварталы Спиталфилдза и Бетнал-Грина к вокзалу Шордитч-Стейшн. Облако это совершенно рассеялось лишь тогда, когда я увидела на перроне в Чалфорде Джорджа Вудворда. Даже в густой толпе было бы невозможно его не заметить из-за копны жестких оранжевых волос (никакое иное слово не смогло бы более справедливо определить их цвет), которые всегда придавали ему такой вид, будто он только что вышел из-под сильного ветра. Он познакомился с Адой в Лондоне, и они поженились после его очень недолгого ухаживания за ней, когда ему неожиданно предложили приход в Чалфорде.
Пасторский дом в Чалфорде — большой, обветшалый, построенный из серого камня, с садом, окруженным высокой каменной оградой (в приходе, на местном диалекте, этот сад называют «двёр»!), — он показался мне самым очаровательным местом из всех, где я когда-либо бывала.
— Ты бы так не считала, — сказала мне Ада, — если бы приехала к нам в январе, когда вокруг дома завывает восточный ветер, а у стен вырастают снежные сугробы; раньше я считала, что в Лондоне холодные зимы, — пока не приехала сюда.
Но в мягкую июньскую погоду, когда все зеленеет и цветет, Чалфорд был поистине райским садом. Пасторский дом стоял рядом с церковным погостом, окруженный полями и перелесками, вдали от самой деревни: в четырнадцатом веке Старый Чалфорд был поражен «Черной смертью», дома были сожжены, чтобы убить чумную заразу, и новое поселение построили в четверти мили от старого. Население деревни значительно сократилось из-за огораживаний[21] — до чуть более сотни душ; большей частью жители занимались здесь фермерским хозяйством: их отцы, деды и прадеды обрабатывали те же самые акры примерно тем же самым способом. На север и на запад от прихода тянулись фермерские поля, на восток — пастбища, поросшие утесником, и, если идти дальше, ближе к морю — болотистая равнина.
Уже через неделю на мои щеки вернулся румянец, и я стала спать так крепко, что почти не помнила своих сновидений. Каждый день мы с Адой проходили по несколько миль, и я увидела деревню новыми глазами. Каждое поле, каждая дорожка, даже каждая живая изгородь в деревне имели свое имя и свою историю, от Прохода к Гравийному карьеру на западной границе, до Поля Римских известковых печей на восточном краю. Во время одной из наших первых экскурсий я нашла «куриного бога» — плоский камешек с отверстием посредине, что высоко ценится местными жителями как счастливое предзнаменование, и я стала класть его под подушку вроде амулета, предохраняющего от новых посещений.
Хотя не было и намека на то, чтобы Ада — как недоброжелательно предсказывала моя мать — на досуге раскаивалась, я видела, какой изолированной от всех и вся стала ее жизнь. Она страстно мечтала о ребенке, но после года замужества так и не зачала и стала опасаться, что, может быть, бесплодна. А Джорджа, как она мне призналась, все более беспокоили сомнения по поводу его призвания.
— Я могу его слушать, задавать вопросы, — говорила она мне, — и понимаю, как мне кажется, многое из того, о чем он говорит, но ему недостает общества мыслящих людей, таких же, как он сам. Он читал Лайелла и Ренана, и «Vestiges»,[22] и Дарвина тоже читал, и стал задумываться над тем, что же остается — если остается! — чтобы сохранить веру. Он предпочитает не говорить об этом, но его совесть неспокойна из-за того, что он вынужден жить на средства прихожан, которые ожидают и верят — особенно в такой деревне, как эта, — что он принимает буквальную истину Писания. Но сам он верит в добродетель, доброту и терпимость, и он живет так, как проповедует, а это гораздо больше того, что можно сказать о многих церковниках, почитающих себя благочестивыми.
Я пробыла в Чалфорде две недели, когда Джордж предложил нам всем устроить экспедицию в Орфорд, небольшую прибрежную деревушку в четырех милях от Чалфорда, — посмотреть старую норманнскую башню. Сам Джордж побывал там только один раз, но, когда мы тихим пасмурным днем отправлялись в путь, он был, казалось, совершенно уверен, что знает дорогу. Мы прошли, вероятно, уже целую милю, прежде чем он признался, что это вовсе не та дорога, которой он шел туда в первый раз.
— Ну, все равно, — сказал он, — мы ведь идем в более или менее юго-восточном направлении, так что не можем слишком далеко отклониться.
Даже мне пришлось признать, что, после того как мы покинули фермерские угодья, в окружающем нас ландшафте виделось что-то безутешно-печальное. Кругом не было ни души, ни малейшего признака жилья; только овцы бродили в зарослях утесника, да изредка вдали виднелось свинцово-серое море. Мы прошли примерно еще полчаса, и тропа стала подниматься вверх — земля по обе ее стороны все резче уходила вниз. Густой зеленый кустарник покрывал нижнюю часть склонов холма, но его вершина, к которой мы приближались, была почти совсем голой, как бы коротко стриженной овцами, и, словно вязаное покрывало — этот образ вдруг пришел мне на ум, — скомканной в странные складки и впадины: они вовсе не выглядели естественными, казалось, какое-то огромное, роющее себе нору существо прокладывает ход к ней очень близко от поверхности. Я собралась было спросить, откуда они взялись, когда мы дошли до самого верха и перед нами открылось безбрежное темное пространство леса.
— Это может быть только Монаший лес, — сказал Джордж. — Мы отклонились гораздо дальше к югу, чем я предполагал. Этот лес — самый старый и самый большой в этой части Англии.
— А там, в лесу, — монастырь? — спросила я.
Оттуда, где мы стояли, плотный зеленый полог казался сплошным и непрерывным; он простирался на юг далеко, насколько хватало глаз.
— Да, был когда-то, — ответил Джордж. — Его разорили люди Генриха Восьмого.
— А потом?
— Земли отошли к роду Роксфордов за службу короне и с тех пор так и оставались во владении этой семьи. Роксфорд-Холл был построен на фундаменте монастыря; сейчас, как мне представляется, он превратился чуть ли не в руины; но я его не видел.
— А сейчас там кто-нибудь живет?
— Нет. С тех пор как… То есть можно сказать, что он уже некоторое время пустует.
— А как далеко отсюда до Холла? — настаивала я.
— Не знаю, — ответил Джордж, пытаясь меня обуздать. — Монаший лес — частное владение, он — часть имения.
— Но если там никто не живет?.. Мне ужасно хочется на него посмотреть!
— Это было бы нарушением владения с нашей стороны. И у этого леса в округе дурная слава, по ночам даже браконьеры опасаются туда заходить.
— Вы хотите сказать — там бродят привидения?
— Предполагается, что бродят. Ходят всякие россказни…
Он умолк, поймав обеспокоенный взгляд Ады.
— Поверьте, — сказала я, — я не против разговоров о привидениях. Я вовсе не думаю о моих посетителях как о призраках, и потом, я же теперь совсем здорова! Я хочу услышать все про этот Холл: это звучит так романтично! И смотрите — вон тропа, она ведет вниз, прямо в лес…
— Нет, — твердо ответил Джордж. — Нам надо идти дальше, в Орфорд.
— Ну, раз вы не хотите повести нас туда, — сказала я, — я настаиваю, чтобы вы мне все про него рассказали.
— Рассказывать почти нечего, — начал Джордж, когда мы снова тронулись в путь. — По существующему в округе суеверию, в лесу обитает призрак монаха, который появляется перед тем, как умирает кто-то из Роксфордов; говорят, что любой, кто увидит это привидение, умрет в течение месяца. Я не удивился бы, узнав, что сами Роксфорды положили начало этим слухам, чтобы отвадить людей от имения. Семейство, насколько здесь помнят, никогда не принимало никакого участия в местных делах, но в этом нет ничего необычного. Нет, единственная настоящая странность здесь — это то, что два последних владельца Холла бесследно исчезли.
book-ads2