Часть 3 из 44 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Что, понравилось?
— Очень. Хотя слово не вполне подходящее. Это что-то необыкновенное и поразительное — так правильнее будет сказать. Чья это музыка?
— Сергея Шелегина.
Настя пожала плечами:
— Есть такой композитор? Не знала. Правда, я не слежу за музыкальными новостями…
— А о нём никто не знает.
— Не может быть! — воскликнула Настя.
Через час Настя вернулась в мастерскую Самоварова.
— Ты слышал? — набросилась она на мужа.
Тот спокойно поднял голову от монастырского поставца. Энтузиазму Насти он ничуть не удивился: она была пылкой, решительной и очень неравнодушной ко всяческим чудесам мира.
— А что я должен был слышать? — только и спросил он.
Пока Насти не было, он занялся поставцом и с головой нырнул в свои собственные, никому не доступные радости.
— Ты не слышал ничего? — изумилась Настя. — Почему же ты жалуешься, что рояль доводит тебя до трясучки?
— Ну да, доводит. Но сейчас ничего такого не было. А что, кто-то играл? Должно быть, очень тихо? Я не слышал. У меня работа хорошо пошла. Я даже сам, кажется, запел. Внутренне. Или это был всё-таки рояль?
— Именно. Колотилка инквизиции! — засмеялась Настя. — Пело не у тебя внутри — вспомни анатомию, чему там петь? Это ты слушал сонату Шелегина.
— Чью-чью сонату?
— Шелегина. Запомни эту фамилию: музыка у него исключительная. То, что на вальс было похоже, называется «Танец № 5». Играла девчонка, которая учится в музыкальной школе. Она мне про этого Шелегина и рассказала. Он, по-моему, гениален. Ты согласен? Представь: живёт где-то у нас здесь, в Нетске, пишет потрясающие вещи, но никто про него ничего не знает.
— Так не бывает, — усомнился Самоваров.
— Бывает. А ещё он ни слова по-русски не говорит!
— Почему? Фамилия у него вроде русская, живёт, ты говоришь, в Нетске. Что за чепуха?
— Не перебивай меня! — взмолилась Настя. — Я и сама не очень поняла, что у него за трудности с языком. Самое ужасное другое: если кто-то узнает, что он пишет музыку, ему несдобровать.
— Что же будет?
— Не знаю. Что-то страшное! Может быть, его убьют?
— Фу, какие-то байки из склепа, — поморщился Самоваров. — Настя, неужели ты всерьёз поверила бредням какой-то девчонки? По лицу вижу, что поверила. Ты такая умница, и вдруг… Сколько ей хоть лет-то?
— Тринадцать-четырнадцать на вид. Зовут Дашей.
— Ну вот, четырнадцать! Соплячка какая-то, болтушка, а ты её слушала! Дети обожают страшные истории. Жёлтые шторы, кровавая рука, мизинчик в пирожке — вечные сюжеты!
Настя обиженно отвернулась к окну:
— Ты, Коля, нарочно делаешь вид, что тебе сто лет, что ты древний дед Пихто, а я несмышлёныш. Но ты сам не раз убеждался: я вполне вменяемая и очень практичная особа. Меня кровавой рукой не проведёшь! Я уверена, тут что-то серьёзное. Девчонка говорила до того сбивчиво и непонятно, что я ей сразу поверила.
— Поверила, что некий подпольный нетский гений по-русски не разумеет, и оттого ему грозит смертельная опасность?
— Да!
Глава 2. Дом в Архиерейском переулке
Особняк покойного литератора Тверитина сиял огнями. Нельзя сказать, что он был освещён щедро, но всё-таки производил более жилое впечатление, чем при прежнем владельце. Каждый день Самоваров с Настей, возвращаясь домой из музея, проходили мимо этого солидного здания с вековой надписью «Вход со двора». Сегодня они удивились — Архиерейский, бывший Пролетарский переулок выглядел непривычно нарядным. А дело было всего лишь в трёх лишних освещённых окошках! От них огромный сугроб возле тверитинского дома сделался полосатым, румяным и весёлым. Обходя его, Самоваров предложил:
— Давай-ка, Настя, зайдём на огонёк и заявим свои права на самовар. Хоть чайник пускай вернут! Пора мне встретиться с загадочным Смирновым лицом к лицу. Откуда он только взялся!
— Я не хочу к Смирнову, я есть хочу, — заныла Настя. — Домой и только домой! Я уверена, что Смирнов этот страшно жадный, и голыми руками его не возьмёшь. Давай лучше отужинаем и дождёмся полуночи. Тогда натянем на глаза трикотажные шапочки и вернёмся.
Зачем?
— Ночью тут ни души. Мы взломаем замок на парадном — гляди, какой хлипкий! Влезем внутрь, возьмём самоварчик и на видном месте оставим записку: «Нехорошо зариться на чужую частную собственность! Кровавая Рука».
— Ты права, — неожиданно согласился Самоваров. — Не в том, конечно, что надо замок взламывать. Но соваться и что-то требовать голословно не стоит. Повременим пока.
— Я-то думала, тебе идея с кровавой рукой понравилась! Это было бы так интересно! А можно просто сделать слепки ключей и залезть в дом втихушку. Заберём самоварчик — ведь он твой. Никто и не заметит ничего: ты сам говорил, у Тверитина всё как попало валяется.
Действительно, покойный Тверитин, в отличие от серьёзного коллекционера Самоварова, не слишком заботился о виде и сохранности своего разношерстного собрания. Ценные вещи и явный утиль громоздились у него в полном беспорядке.
Литератор обожал фотографироваться на фоне своих сокровищ. Даже на снимках было видно, что диковины коллекции Матвея Тверитина шершавы от пыли, а кое-где густо затканы мелкими сетками домовых паучков. На самых верхних полках тенета сплетались в сплошной полог и так провисали под слоем пыли, что напоминали, по меткому замечанию самого поэта, оренбургский пуховый платок.
Матвей Степанович был потомком нетского купца, который торговал москательным товаром и слыл за Уралом королём синьки. Странно, но советский литератор смог заделаться единоличным владельцем фамильного особняка о двух этажах. Дело немыслимое, если вспомнить все бури прошлого грозного века! Тем не менее Матвей Степанович один-одинёшенек занимал просторный дом в Архиерейском переулке.
Самоварову от друга поэта, скульптора-анималиста Щепина, удалось узнать, что семейство Тверитиных всё-таки уплотняли в 1919 году. Король синьки к тому времени скончался, а его домочадцев, сплошь женского пола, оттеснили в две комнатки-светлички в мезонине. Там прежде жили младшие девочки Тверитины. Три сестры-гимназистки были прелестны, если судить по фотографиям, которые сохранились у Матвея Степановича. А может, особой прелести в сестричках и не было — старинные фотографы умудрялись добиваться точёности и бархатистости даже самых неказистых физиономий.
Имелся и наследник дела Тверитиных — единственный брат девочек из мезонина. Звали его Степаном. Юноша в 1917 году выехал учиться в один из университетских городов и безвестно исчез. Сёстры оплакали его. С матерью-старухой и двумя дряхлыми бывшими няньками они кротко ютились в своих тесных светёлках. Их фамильный дом в это время уже сопел чужими примусами, скрипел чужими фанерными перегородками, орал чужими скандалами и пах чужой жизнью.
Так продолжалось до 1928 года, когда неожиданно в родной город, почему-то из Риги, прибыл пропавший Степан Тверитин. Из хрупкого мальчика он преобразился в цветущего мужчину и дипломированного инженера водоснабжения. Возвращение было триумфальным. Статного, кудрявого и, кажется, даже члена партии, Степана назначили на хороший пост в коммунхозе. Он сразу же женился на крупной деятельнице местного исполкома. Деятельница была немолода, с колоссальным стажем нелегальной и подпольной работы и очень страстна. Вскоре появился на свет будущий автор «Горьких злаков».
Молодые поселились в родительском гнезде инженера. Матери-старушки и нянек уже не было в живых. Сёстры Степана потихоньку отцветали в своих светёлках и все три служили машинистками в советских учреждениях. К их двум комнаткам партийная деятельница выхлопотала присоединение двух соседних. Отныне весь мезонин стал тверитинским.
Маленькому Матвею мезонин казался если не вселенной, то неким подобием земного шара. Само солнце вращалось вокруг этого дома! В крайней светёлке по утрам сквозь шторы серел рассвет, две средних комнатки некоторое время спустя заливались полуденным ярким светом, а в последней долго рдел, пылал и гас закат. Уходя, он прощально вспыхивал на тусклой глади фамильного тверитинского зеркала. Резной буфет, тоже фамильный, в эти минуты озарялся вечерним пурпуром. Этот буфет был настолько огромен и величав в час заката, что всегда вставал перед мысленным взором Матвея при звуках популярной тогда песни: «Утро красит нежным светом стены древнего Кремля». Будущий поэт топал и топал пухлыми ножками по кругу вслед за солнечным лучом, а тот каждый день рождался и умирал в зачарованном мезонине.
Счастливый ребёнок знать не знал, что живёт в странные и страшные времена. Репрессии не коснулись этого довольно подозрительного семейства — может быть, потому, что партийная мать маленького Матвея протянула недолго. Сказались годы царской каторги, застарелый туберкулёз, угар и энтузиазм революционной эпохи. В течение долгих лет эта неукротимая женщина спала не более трёх часов в сутки! Довершили дело последствия давних абортов, сделанных наспех на конспиративных квартирах, и поздние, крайне тяжелые роды.
Товарищ Тверитина тихо угасла в Крыму, в каком-то ведомственном санатории, в возрасте пятидесяти лет, вдыхая бесполезными, спёкшимися в комья лёгкими мучительный аромат магнолий. Её годовалый сын остался на руках трёх тёток — бывших гимназисток, а ныне начинающих горбиться и желтеть госслужащих.
Степан Тверитин, красавец-инженер, вторично не женился. Схоронив супругу, он в своём фамильном доме никогда больше не жил. Много лет разъезжал он по самым громким стройкам страны, и всюду его очень ценили. Счастлив он, кажется, не был. Уже после войны он утонул в котловане строящегося Новотерпуговского глинозёмного комбината. Пытаясь привлечь внимание певицы Ружены Сикоры, которая приехала в глубинку с шефским концертом, он разделся и прыгнул в воду. Стоял ноябрь. Степан Тверитин плыл, шурша шугой, своим особенным брассом. Но вдруг, в очередной раз по-дельфиньи вынырнув из чёрной нечистой воды, он как-то странно выкатил глаза и камнем пошёл ко дну.
Матвей Тверитин очень рано начал писать. Лилась из-под его пера не тихая лирика, чего можно было ожидать от воспитанника субтильных, почти чеховских трёх тёток, а боевые и забористые комсомольские стихи. Их наперебой печатали местные газеты.
Унаследовал Матвей от отца не только тверитинскую деловую хватку и эффектную кудрявость, но и странные вкусы относительно женщин. Он тоже женился рано, и тоже на крупной обкомовской деятельнице, к тому времени немолодой. Эта свадьба совпала с публикацией в московском известном журнале первого романа Матвея «Горькие злаки».
Роман читался наперебой. В библиотеках на него записывались за полгода. Герои «Злаков», труженики прокатного цеха, имели крайне причудливые и запутанные для тех строгих лет половые связи. Двусмысленность ситуаций смягчала финальная сцена массовой свадьбы. Набросанная сочной и широкой кистью, эта сцена дышала оптимизмом: большинство персонажей романа, напряжённо искавших трудное счастье, наконец угомонялись в законном браке.
Молодая чета Тверитиных поселилась в тверитинском особняке. Для этого обком обеспечил новыми квартирами несколько многолюдных, отчаянно пьющих семейств, которые гнездились в фамильном жилище ещё со времен уплотнения. Фанерные перегородки были сметены, чужие примусы изжиты. Три чеховских сестры оставались в своих светёлках. Они застали и зарю семейного счастья племянника, и его недолговечную славу. Неустанно, в шесть рук они перепечатывали произведения своего любимца, восхищались, гордились. Но вскоре после свадьбы Матвея Степановича они начали понемногу прихварывать и мереть одна за другой.
К тому времени тверитинский особняк почти вернул себе семейный статус. Один лишь небольшой бальный зальчик в первом этаже оставался за городским обществом «Знание». Зальчик числился малым лекторием общества. Наверное, высокопоставленной жене писателя ничего не стоило и оттуда вытурить занудных лекторов, но она их не тронула. Нехорошо, когда ответработник помещается по-барски, в личном особняке, в самом центре города. Потому-то жена Матвея Степановича и говорила всегда со скромной улыбкой: «Мы живём в доме, где находится малый лекторий общества «Знание».
После счастливой женитьбы Матвей Тверитин быстро соскучился писать романы и вообще литературу подзабросил. Теперь он долго спал поутру, затем пил редкостный в те времена растворимый ленинградский кофе и шёл в свой кабинет. Кабинет этот был высок и светел. Своей обширностью он соответствовал малому лекторию общества «Знание», расположенному этажом ниже.
На рабочем столе писателя всегда скучно белела стопа писчей бумаги, приготовленная заботливыми руками жены. Тут же стояла одна из трёх пишущих машинок — тёткино наследство. Матвей Степанович машинки никогда не трогал. А вот бумагу по утрам он брал и чертил на ней карандашом «Кох-и-Нор» сначала женские головки, потом ножки, потом нагие фигурки во всё более раздражающих позах. Наконец он комкал нарисованное, метал в нарядную плетёную корзину для бумаг и шёл подкрепиться.
Свои утра Матвей Степанович проводил в атласной пижаме с тончайшими радужными полосками. К пижаме прилагалась феска. Феска имела тяжёлую кисть, которая щекотала ухо и клонила голову набок.
К полудню писатель переодевался в хорошо, на заказ сшитый костюм и отправлялся общаться с друзьями. Он посещал бильярдную, частные дома и театральные капустники. Хотя Матвей Степанович давно ничего не писал, он постоянно был на виду, так как прекрасно играл в шашки, бильярд и нарды — а ещё на гитаре и на пианино. Он пел слабым, хватавшим за душу голосом и быстро сочинял юбилейные куплеты. А ещё он был крепок, широк в плечах. Золотые кудри дыбом стояли над его открытым чистым лбом. В тогдашних кругах нетской творческой интеллигенции все знали, что жене он «изменяет по-чёрному».
У Самоварова никогда не хватало фантазии представить себе измену по-чёрному. Однако уцелевшие очевидцы этих измен говорили, что некрасивая и немолодая супруга свято верила: красота, кудрявость и знаменитость Матвея Степановича дают ему право на любые шалости.
Когда эта мудрая женщина персональной пенсионеркой союзного значения скончалась в первые дни перестройки, Матвей Степанович сам уже не был молод. Но именно тогда пришло к нему второе дыхание. Он принялся ежедневно ругать в местной прессе тоталитарный строй, душивший его творчество и заставлявший работать в стол. Поскольку в столе у Матвея Степановича отродясь ничего не лежало, кроме печенья, он стал говорить, что опасался обыска со стороны КГБ и сжёг всё написанное за долгие годы. В тот же период он сочинил несколько текстов для душевных шансонов, один из которых, «Простите меня, дорогие путаны», до сих пор любят прослушивать в пути таксисты.
Много сил Матвей Степанович положил на восстановление прав сословий, пострадавших при тоталитаризме. Он стал добиваться возвращения им экспроприированного имущества и был так убедителен и напорист, что ненавистная вывеска «Малый лекторий» наконец исчезла с фамильного дома Тверитиных.
Матвей Степанович долго ломал голову, как бы ему использовать освободившееся помещение. Ничего лучшего он не придумал, как сослать туда драную тахту, шифоньер хрущёвских времен и пару поломанных телевизоров.
Именно в таком виде застал Самоваров бальный зал, когда две недели назад пришёл к Тверитину менять чайник на самоварчик. Владелец фамильного особняка был уже по-настоящему стар, сед и красноглаз, хотя и очень бодр. Он по-прежнему любил поговорить о пострадавших сословиях. Самоварову он первым делом заявил, что происходит из истинных, ядрёных, первой гильдии купцов и почётных граждан. А вот скульптор-анималист Щепин-Ростовский никакой не князь и даже не дворянин, а всего лишь заурядный, плохонький Щепин.
— Такой же он липовый аристократ, как, например, вы, — бестактно шепнул Матвей Степанович Самоварову и повращал красными глазами в сторону анималиста.
— Учти, Матюшка, я не глухой, — отозвался тот невнятно, поскольку жевал любимую чайную колбасу, не вынимая изо рта янтарного мундштука. — Не тебе, потомственный торговец ваксой, рассуждать о русской аристократии. Я Рюрикович! Справься по Бархатной книге, кто такие князья Щепины-Ростовские.
— Паспорт покажи, Бендер-Задунайский! — ёрничал Тверитин. — Что там у тебя про князьёв написано?
book-ads2