Часть 6 из 17 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Стыдно стало нашему сыночку!
Отец решил меня подразнить:
— Откуда ему знать, что такое ряженый! Вот мне так не стыдно. Я мог бы выйти с митрой на голове и пойти куда угодно.
Я сразу поднялся на ноги, вытер слезы и спросил его:
— Пари, что не выйдешь?
— Давай, — ответил мне отец.
— На две кроны?
— На две кроны.
Я быстро опустился на пол и собрал монеты, которых оказалось больше, чем на две кроны. Деньги взяла мама, которая разбила пари.
Когда я умылся и переоделся, мы все трое пошли смотреть ряженых, собравшихся около церкви святого Георгия.
Отец надел митру на голову, и ему совсем не было стыдно; он шел посредине дороги, держа меня за руку. Мама шла с нами вместе и смеялась.
Когда мы прошли часть пути, мне стало как-то не по себе; все люди улыбались, глядя на нас. Я сказал отцу:
— Сними митру, папа, а то неудобно…
— А как же пари? — спросил он.
— Ты выиграл, ладно! — вынужден был я согласиться.
Мать прошептала мне на ухо:
— А деньги-то я ему не отдам.
И мы оба засмеялись.
Отец снял митру, сложил ее и сунул под мышку. В лавке, находящейся около дороги, он купил бумажную феску, длинный красный нос и маленькую маску, покрытую позолотой. Феску надел отец, нос — мама; маску надел я. И все трое, взявшись за руки, пошли смотреть на ряженых.
Итак, только мы втроем не были ряжеными в тот год в Корче.
Вечером какие-то ребята запустили огромного змея, по величине больше колокола в церкви Святого Георгия. Изнутри он освещался свечами. Змей упал на вершине горы Мборье и там сгорел.
Какое это было зрелище!
В ту ночь, как и всегда, мама продела нитку через яйцо, и мы играли в «ам». Я и на этот раз укусил яйцо первым и съел его.
ВСТРЕЧА С АВНИ
Кажется, это случилось в конце 1923 или начале 1924 года. Не помню ни месяца, ни дня. Но помню, что стоял мороз; примерзший снег блестел на крышах и деревьях, и лед хрустел под ногами. Отец взял меня с собой, не помню зачем; может быть, для того, чтобы пойти на базар, а может, я и сам прицепился к нему и не отставал. Была у меня такая плохая привычка.
Наша семья жила тогда при въезде в город. Спускаясь переулками, мы с отцом приблизились к церкви Шен Дьердя. Там, против церкви, посреди дороги остановился молодой мужчина, одетый в черную бурку, спускавшуюся ему до самых ног. На голове его возвышался белый тюляф[1]. Низенький, он казался совсем круглым под буркой. Тем резче выделялись сухощавые и тонкие черты его лица.
Мой отец не обращал на него внимания, а больше смотрел себе под ноги, боясь поскользнуться на булыжной мостовой. Зато мне сразу бросился в глаза этот одетый не так, как другие, незнакомый юноша, который, остановившись посреди дороги, с улыбкой смотрел на нас. Взгляд его серых глаз был пронзителен и светел.
Я шепнул отцу, легонько толкнув его локтем… Отец заметил юношу, неподвижно стоявшего на месте, но все еще не узнавал его. Нас отделяли шага два…
— Что, не узнаете меня, господин профессор? — спросил незнакомец.
И по голосу отец сразу узнал его.
Лицо его осветилось радостью, и, не говоря ни слова, он раскинул руки и обнял юношу крепко-крепко:
— Это ты, мой Авни! Как ты поживаешь, Авни? Как твои дела, герой Албании?
Я как сейчас слышу эти слова, которые даже мое детское сердце заставили прыгать от радости.
Авни Рустеми — это был он! — знала тогда вся Албания. Хотя мне было не больше восьми лет, я часто слышал, как о нем говорили мой отец и его товарищи. В тот год я посещал третий класс начальной школы. Учитель два раза говорил нам об Авни — и с какой гордостью!
Незадолго до этого Авни Рустеми убил изменника родины Эсад-пашу Топтани. Он пригвоздил его к земле семью пулями в самом центре Парижа, столицы Франции, где паша совершал свои грязные сделки в ущерб Албании.
Все поражались смелости Авни. Он стал любимым сыном своего народа. Теперь его знали все от мала до велика.
Я представлял себе Эсад-пашу Топтани похожим на одного бея, которого когда-то видел. Огромный нос, голова, как куль зерна, красная феска, и на ней болтается помпончик, похожий на мяч, — этак фунта в три весом. Я воображал его себе большим и толстобрюхим. Должно быть, под ним дрожала земля, как под черным сказочным великаном, когда он упал, пронзенный пулями Авни.
А сам Авни представлялся мне ловким, статным юношей с черными блестящими глазами и таким широкоплечим, что, когда он дышал полной грудью, становилось даже страшно.
Из всего этого у Авни оказались похожими только глаза, да и те не были черные. Он не был красив, но казался очень привлекательным. Особое обаяние заключалось не только в его глазах, но и в голосе — сильном, бархатистом; а голос очень украшает человека. Он говорил быстро, и слова падали с металлической отчетливостью: данг, данг…
А сам Авни представлялся мне ловким, статным юношей с черными блестящими глазами…
Еще во времена турецкого владычества Авни учился у моего отца в Эльбасане, в Нормальной школе. С тех пор отец его не видел.
Авни возмужал и так изменился, что отец не смог его узнать сразу. Но голос его он не забыл.
Они обнялись с тоской и любовью.
Я, взволнованный, смущенный, стоял в стороне.
Конечно, они стали вспоминать Нормальную школу, потом отец поздравил его с геройским поступком и еще раз крепко обнял.
Авни торопился, потому что его ждали. Расставаясь, он обещал, что придет к нам на обед или ужин.
Не знаю почему, но Авни не сдержал своего обещания, и больше я его не видел. Он оставался тогда недолго в Корче, и мой отец часто говорил о нем дома. Мне вспоминается даже, как отец с одним своим товарищем, который приходил к нам, говорили, что Авни не следует ходить без охраны. Родственники паши, его люди и друзья могли убить Авни. Губернатор Корчи дал ему охрану на те дни, пока он еще оставался в городе.
Прошло несколько месяцев, и однажды, в апрельский день, пришло горестное известие: убили Авни! Наймит президента Зогу убил Авни Рустеми в Тиране.
Авни оплакивали и взрослые и дети. Утрата тяжело поразила всех, даже нас, неискушенных школьников. Учитель рассказывал нам о его смерти с дрожью в голосе. И, рассказывая, он смотрел на нас так, словно требовал, чтобы все мы стали, как Авни.
ДВОЕ ГОЛОДНЫХ
В 1924 году отца снова перевели на новое место работы — в Эльбасан. И вот опять мы с грустью сели на лошадей и вернулись в родной город.
Меня радовало по крайней мере то, что и теперь этот путь пришлось проделать на лошадях.
Я плохо помню, с каким караваном мы ехали, но во всяком случае с одним из караванов Хюсы, который стал теперь другом нашего дома. Ведь, когда Хюса попадал в Корчу, не было случая, чтобы он не посетил нас и не привез весточку из Эльбасана. Однажды, помнится, Хюса доставил даже большой жестяной ящик с маслинами от моего двоюродного брата.
Я снова увидел долину Домосдове и взгрустнул, вспомнив ласточек. Увидел постоялый двор Тюкеса — мы когда-то ночевали там, больше радуясь сказкам караванщиков, чем отдыху. Увидел скалы Джуры и студеный родник, который берет начало прямо на шоссе. Про эти скалы услыхал я в то время одну историю, историю джурайца. Женился наш джураец в Стамбуле и похвалялся своей жене, что его Джура — это город с девяноста девятью минаретами. Когда же стамбулка приехала в Джуру и не увидела ни города, ни минаретов, а всего лишь несколько домов на вершинах каких-то утесов, муж показал ей самые высокие скалы в деревне и сказал:
«Вот наши минареты, дорогая».
И верно, очень похожи на минареты эти скалы Джуры.
Потом Камарский мост — тонкая арка над рекой Шкумбином.
Мне было очень страшно, когда мы переправлялись через этот мост. Ведь теперь я не был запрятан в ящик, караванщик держал меня за руку, и я сидел верхом на лошади, как большой. В то время мне было девять лет.
И, наконец, мы едем по нашему Эльбасану, среди минаретов и кипарисов. Здесь — да, здесь-то, вероятно, будет сотня минаретов и башен с часами.
Стоял июнь или июль — жара нестерпимая. В наших местах мы привыкли к прохладе и здесь чувствовали себя, как в раскаленной печи. Отец, испугавшись, как бы мы не заболели, послал нас на один — два месяца к своим друзьям в Шелцан Шпат — деревню недалеко от Эльбасана.
book-ads2