Часть 8 из 44 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Старик сказал Странной Птице, что солгал ей, потому что она была так красива. Он солгал ей о тюрьме и своем месте в ней. Солгал и о рассказе, который печатал на машинке.
– Я был тюремщиком в этом месте. Когда мир развалился, ушло верховенство закона, и мы оказались в изоляции. Я оставил заключенных в их камерах. Они бы меня убили. Да, я их всех заморил голодом. И охранников остальных перебил – но ведь они хотели меня убить, выбили мне глаз, обожгли всего. Так я остался здесь один. Наедине с собой, с собственными словами. Таков мир, в котором мы ныне живем, Айседора. И все, что я делал, – сделал бы на моем месте любой другой.
На своих страницах Старик пытался оттиснуть как можно больше о тех, кого он убил. Там были подробности жизней заключенных и охранников, чем больше, тем лучше – этакое жизнеподобие с малой степенью приближения. Странная Птица знала, что Старик обычно не руководствуется разумом, но все еще способен испытать вину, внять сожалению, возжелать отпущения своих грехов.
Ученые в Лаборатории частенько говорили «Прости меня» или «Мне так жаль» перед тем, как учинить что-нибудь непоправимое с животными в клетках. Потому что чувствовали, что имеют на это право. Потому что мир умирал, и обстоятельства – особые. Поэтому они продолжали делать то же самое, что разрушило мир, – тщась спасти его.
Даже Странная Птица, сидевшая на пальме на искусственном острове со рвом, полным голодных крокодилов, различала в подобной логике значительные изъяны.
Даже Странная Птица знала, что в пауке, запущенном Морокуньей, нет ничего такого, что руководствовалось бы разумом. Открывая Птицу Морокунье, паук открывал Морокунью Птице, и именно поэтому Птица знала, что следует готовиться к худшему.
И вот паук удалился, а дети – почти все голые, с лицами в засохшей крови и грязи, – повернулись к Морокунье, будто ожидая, что та откроет им какую-то великую истину. Даже бедный Чарли Икс взирал на нее как на августейшую принцессу.
– Внутри нее – целый зоопарк, – задумчиво промолвила Морокунья, отталкивая от себя скопище детей, посылая по их рядам волны, чуть не сбивая иных с ног – настолько плотно был набит ими зал обсерватории, яблоку негде было упасть. – Она не из нашей Компании. Мы таких не делаем. Штучное изделие. Так их лаборатория – в городе? Нет, сомневаюсь. Уж я бы знала. Но где тогда? О, не бойся – я-то все по тебе прочту, все из тебя добуду. – Теперь она снова смотрела на Странную Птицу, и последние слова предназначались именно ей. – Даже пойму, кто это там спрятался за твоими глазками. Кто из них смотрит. Я-то вижу, там кто-то есть. И этот кто-то – не ты.
– Могу я. Могу я?..
– Не-а, Чарли Икс, не можешь, и мне плевать, что там у тебя за вопрос.
– Награда! Наг…гр-р-р…града…
– Награда-а-а? – Растянув с издевкой последнюю «а», Морокунья рассмеялась – будто колокольчики зазвенели, и даже Странная Птица, трепещущая на столе, расценила этот смех как предупреждение.
– Птица – невидимка. Сидела на дереве. Слилась с деревом. Чарли Икс видел, птица – пропала. Сбежала. Но Чарли Икс пошел. Выследил. Принес. Награда?
Морокунья грациозно повернулась лицом к Чарли, вытянула руку – и перерезала ему горло припрятанным в рукавчике ножом. И вновь застыла – недвижимая, как статуэтка.
Чарли Икс пошатнулся, удержал равновесие, рефлекторно схватился рукой за шею.
Лица детишек обратились к нему. Маленькие голодранцы взволнованно защебетали на языке, которого Странная Птица не знала. Возможно, то была бессмыслица, тарабарщина. Их не испугал поступок Морокуньи, не удивил чрезмерно – видимо, такое происходило не раз.
Кровь не текла из горла Чарли Икса – вместо нее наружу хлынул поток крошечных мышек. Странная Птица увидела, как грызуны зашивают порез изнутри, сдерживают своими маленькими зубками. Чарли Икс булькал горлом и все пытался выпрямиться, слепо шаря по столу. Рука, мазнувшая по каменной столешнице, зацепила крыло Птицы.
– Знай свой шесток, Чарли Икс. Ты мне не ученик. Ты приносишь мне всякое, а я за это дозволяю тебе жить презренным ктенизидом[3] в своем маленьком царстве и не докучаю тебе сверх меры. Но на этом – все. И я тебе ничем не обязана.
Чарли Икс явно уже пожалел, что попросил награду, – рана срослась, но мыши лезли ему в рот, назад в свое логово.
– Ты мне не ученик, – повторила Морокунья, кивая на детей. – Ты уже не молод. Ты – наполовину нетопырь.
– Я молод! – булькнул Чарли Икс, но не смог опровергнуть второй довод.
Но она щелкнула пальцами, и дети бросились к нему, все еще занятому собственной реконструкцией, и подняли его, борющегося, и вынесли, как живой гроб, держа поверх своих голов, на плечах. Море ребятишек излилось из обсерватории через дальнюю сводчатую арку, неся Чарли назад к люку. Пусть сидит там тихо и догрызает остатки недавней добычи.
Конечно, Странная Птица верила, что нет места хуже, чем Лаборатория или камера в тюрьме Старика, но красота и таинственность планет, вращающихся над ней, не могли сбить ее с толку. Она поняла, что угодила в такое место, о котором Санджи сказала бы – «своего рода ад».
А голова синего лиса на стене тем временем бесстрастно взирала вниз, светясь, точно лампа, потому что Морокунья превратила ее в лампу, но не дала ей милости забыть, чем она стала, и когда Странная Птица посмотрела на все еще живую лису, то поняла, что Морокунья не убьет ее. Что ее ждет кое-что похуже.
* * *
Все разобщилось и куда-то поплыло. Пристальный взгляд Морокуньи внушал, что уж не быть Птице птицей вскорости – и внушение это опустошило еще до того, как ее коснулись лезвия. До того, как создания-агенты Морокуньи зарылись в ее плоть и свернулись внутри ее тела калачиками. Как она тосковала теперь по дням, проведенным в подземной темнице, и по ночам, разделенным с маленькими лисами. То время казалось теперь идиллией, как если бы тюрьма Старика была спасительным прибежищем.
Дети с мертвыми глазами сомкнули тесные ряды, охочие до зрелища. Всю их энергию и все их намерения Морокунья собрала в пучок и завязала в узел. В узел связи, по которому проистекала ее собственная энергия. В узел почти что семейной связи.
– Айседора, ты такая красивая, – сказал Старик, но она не могла разглядеть ни его лица, ни лица Санджи. Она не могла понять, что он говорит, кроме того, что теперь вместо него вещала Морокунья.
– Ты прелестная штучка, – говорила она. – Но совершенству и пользе предела нет.
– Мое семя – твое семя, – сказала Странная Птица. Санджи что-то говорила ей. Во сне или в Лаборатории. Но она не могла вспомнить.
Морокунья даже не замешкалась.
– Может, так оно и есть, может, этак. Из нас двоих именно ты преображаешься. Безо всяких обезболивающих. Но ты – сотворенная вещь, а я – нет, так что тебе допинг не нужен – ты и сама найдешь способы заглушить боль. Интересно, понимаешь ли ты, что я говорю, или у тебя мозги как у кукушки в механических часах? Должна понять. Я-то за тебя – не смогу.
– Одна из – в пустыне, другая у моря. Одна в бору, другая – на болоте. – Лаборатория. Процесс изучения. Ее, Птицы.
– И одна – на столе, и готова к работе, – добавила Морокунья.
По ее взгляду, если не по словам, Странная Птица все поняла. То был взгляд, которым Санджи одаривала ее и других в Лаборатории, прежде чем добавить, отнять, разделить или умножить. Как если бы математизация всех этих действий могла сделать их абстрактными, не подразумевающими вмешательство в плоть и кровь.
Уж в этот раз ей не оправиться. Не сбежать из обсерватории, оставшись самой собой.
* * *
Боль была острой, точно нож, и всепронзающей – как если бы каждый голодранец из свиты Морокуньи зажженной спичкой подпалил каждое ее перо. Как если бы каждое перо стало шилом, протыкающим тело. И даже так не выходило описать агонию, что охватывала ее, когда Морокунья отнимала крылья, ломала хребет, удаляла одну за другой кости… и при том – оставляла ее живой, корчащейся, бесформенной на каменном столе, все еще способной видеть – и потому видящей, как собственные незаменимые клочки летят по закоулочкам. Ей даже клюва не оставили – теперь она дышала через астматически свистящую щель.
Она чувствовала, как напряжение накатывает и отступает волнами. Дети обсерватории одобрительно галдели и ухмылялись – оттягивали напряженные губы очень по-звериному и зубовным блеском затмевали небеса наверху; а потом вдруг все как один затихали, взирая на очередной хирургический фокус Морокуньи – и тогда тишина оглушала Странную Птицу, чьей плоти становилось все меньше. Морокунья зверствовала, но при этом действовала столь уверенно, столь отточенно, столь клинически, что у Птицы даже не было возможности умереть от шока – освежеванной, перекроенной.
– Всякая тварь, – звучал где-то далеко и расплывчато голос Морокуньи, – созданная природой либо же технологией, несет на себе оттиск. Порой даже не один. Оттиск создателей своих, увековечивающий их намерения. Намеренно ли, нет – те оттиски несут в себе послание, и если прочесть его, то… о, что у нас тут? Вторая скрипка вмешивается, перекрывает партию – лишняя! Один момент, сейчас я сделаю ее потише… о да, готово. Что ж, как я уже говорила – хотя сомневаюсь, что кто-то из ныне присутствующих сможет меня понять, – без перебивки оттиска операция не пройдет успешно. Но сначала нужно все тщательно прочитать, найти все дорожки. Вот эта вот птица… да какая это птица! В ней и головоногий кальмар, и даже хомо сапиенс собственной персоной. У нее неслабо развита маскировочная способность – как на физическом, так и на органическом уровне. Так во что же мне обратить эту тварь? Во что-то полезное лично для меня, несомненно. У кого-нибудь есть предположения? Предположений нет, как и ожидалось. Но погодите – вот вы взберетесь на этот стол и все сами увидите…
* * *
А потом настал такой момент, когда Странная Птица, распятая на столе, перекроенная сверху донизу, нашла-таки способ заглушить боль – в каждом отъятом от нее фрагменте. На нее волнами накатывал смех голодранцев. Разнимавшие Птицу руки Морокуньи опустились, и даже маленькие невинные создания, всякие паучки и черви, запущенные в тело пленницы, дабы упростить преображение, унялись. Исчезло все – в конце концов остались только голова лиса на стене, благожелательно глядящая на нее сверху вниз, источающая тот неувядающий вечный синеватый свет, да агония, да чудо-компас, все еще живой, тайно пульсировавший и старательно скрывающийся от пытливой Морокуньи. Пульсировавший для нее одной, дико зудевший – и все же одним своим присутствием дававший понять, что она до сих пор жива. Маяк, зовущий на юго-восток – вот во что превратился компас в ее сознании. Но сама она последовать зову не могла – видимо, юго-восток должен был проследовать к ней. Пульс компаса был пульсом разума Странной Птицы, биением ее сердца, трепетом того живого, что еще осталось в ее теле. Все это спасало Странную Птицу, пусть даже птицей она и перестала быть. Маяк, означавший нечто отличное от плоти, все еще жил в ней.
Как говорила Санджи, ее надзирательница и подруга:
– Нет ничего постыдного в том, чтобы сгинуть во мрак. Нет ничего постыдного в том, чтобы на время сдаться.
Как говорил Старик, чей труп остался снаружи:
– Теперь я – обитатель тьмы. Здесь живу, здесь умираю, здесь опять-таки живу.
Даже оставшись без своих крыльев, Птица, в новообретенной протяженно-сплюснутой форме, занимала весь стол. Тянулся за часом час. Голодранцы разбежались – им наскучило ожидание. Остались только Лис и Морокунья. У Лиса особого выбора, впрочем, не было.
Морокунья утерла трудовой пот с лица и смерила взглядом новое творение, взиравшее в ответ глазами, скрытыми среди переливчатых перьев, глотавшее воздух перемещенным на изнанку рыбьим ртом.
– Когда отойдешь от шока – будешь моим выходным плащом, – сказала она. – И когда я буду носить тебя, плащик-невидимка, никто и знать не будет, как близко я подошла. Может, ты сама и не разделяешь мои чувства, но лично я безумно рада обновке. Не отчаивайся перед лицом перемен – за них мы всегда платим. Кто-то меньше, как я, кто-то больше, как ты.
Нечто на каменном столе обвисло – безвольное и недвижимое. Оно уже обрело цвет и текстуру, присущие ему. Нечто на столе внимало позывным маяка, считывало ритм и ждало.
Куда стремиться? На что надеяться? Где обрести покой?
Четвертый сон
В четвертом сне Санджи – птица, и она летит рядом со Странной Птицей высоко над землей, где не заметны и не ощущаются боль и отчаяние. Как птица Санджи, может быть, не прямо-таки Странная, но причудливая – уж точно: гобелен ее плоти соткан из множества самых разных животных, крылатых и бескрылых. Но все-таки – Санджи летит!
А Странная Птица теперь сделана из воздуха, а не из плоти. Она наслаждается своей воздушностью, упивается ей, ее порыв незрим и исполнен торжества. Она задается вопросом, почему Санджи избрала птичье обличье. Ведь могла бы запросто стать ветром. Стать ничем.
В этом сне Странная Птица задерживается надолго. Так долго, как только возможно.
Плащ и время
book-ads2