Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 37 из 44 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Нежные прикосновения, которые, как ему казалось прежде, обещали открыть новый мир взаимной близости, привязанности, доверия, отношений с равным ему существом, обратились в ласки получеловека. «Как будто рядом со мной находилась собака или обезьяна». Ощущение было столь сильным, что он выпрыгнул из постели и скрылся через окно, оставив рубашку и шорты. Бегство было столь поспешным, что он спустился необычайно неуклюже, тяжело приземлился прямо в клумбу и вынужден был хромать до дому, так как вывихнул лодыжку. Несколько недель Джон разрывался между привязанностью и отвращением, но больше никогда не пытался влезть к Европе через окно. Она же, очевидно, была шокирована собственным поведением и старательно избегала встречи с малолетним поклонником, а если сталкивалась с ним на людях, вела себя холодно, хоть и вежливо. Со временем тем не менее она поняла, что страсть Джона остыла и уступила место спокойной и отстраненной бережности. Когда Джон посвятил меня в подробности этой истории, он сказал, насколько я помню, примерно следующее: «Эта ночь была для меня первым настоящим потрясением. До того я был уверен в себе. И внезапно меня унесло в сторону течениями, которые я не мог ни остановить, ни понять. Той ночью я действовал с глубокой уверенностью, что именно это я и должен делать, но все мои действия были какими-то неправильными. Следующие несколько недель я раз за разом искал Европу, чтобы заняться с ней любовью, но когда находил, ничего не случалось. До того как я видел ее, я был полон воспоминаний о том, какой она была той ночью, о ее чувственности и так называемой красоте. Но стоило мне ее увидеть… я чувствовал себя как Титания, которая обнаружила, что ткач Основа на самом деле – осел. Милая Европа казалась всего лишь старым добрым осликом, самым прекрасным представителем своего рода, но при этом все равно смешным и жалким из-за полной своей бездуховности. Я не чувствовал к ней отвращения, лишь нежность и ответственность. Один раз я, эксперимента ради, изобразил влюбленность, и бедное создание обрадовалось, как обласканная собака. Но это никуда не годилось. Во мне поднялось какое-то яростное чувство, из которого родилось тревожное желание распороть ей грудь ножом и разбить лицо. Потом возникло другое ощущение, будто я рассматривал все происходящее с большой высоты, чувствуя невыразимую жалость к нам обоим. И при этом считал, что мне надо устроить хорошую трепку». После этого он надолго умолк. А потом поведал мне, о чем я лучше не стану здесь рассказывать. Тогда я, разумеется, написал подробный отчет об этом крайне возмутительном происшествии. И должен сознаться, что в то время я находился под таким влиянием личности Джона, что не видел, что его деяние было откровенно подлым. Я понимал, разумеется, что такое поведение выходило за рамки приличий. Но я чувствовал такую глубокую привязанность и уважение к обеим замешанным в этих отношениях персонам, что с радостью воспринял их связь именно так, как хотел того Джон. Годами позже я без всякого умысла показал свою рукопись нескольким представителям моего вида, и они заметили, что, опубликовав эти подробности, я бы шокировал многих чувствительных читателей и был бы обвинен в поощрении бесстыдной распущенности. Я являюсь обычным представителем британского среднего класса и желаю и дальше таковым оставаться. Все, что я могу, – это попытаться объяснить мотивы подобного поведения, которые, как признался сам Джон, были двоякими. Во-первых, после злополучной связи с Европой он нуждался в успокоении и потому искал связи с близким существом, чьи чувствительность и понимание не были слишком далеки от его собственных. С человеком, которого он любил и, более того, который обожал его настолько, что готов был зайти ради него как угодно далеко. Во-вторых, он хотел подтвердить свою независимость от Homo Sapiens, освободиться от глубокого подсознательного подчинения всем недоговоренностям и условностям вида, который его вырастил. То есть он должен был нарушить один из самых лелеемых табу этого вида. Глава IX. Юный антрополог и его методы С самого первого дня своей жизни Джон был погружен в исследование окружавшего его мира, но в период с четырнадцати до шестнадцати лет оно стало куда более беспристрастным и методичным, чем когда-либо прежде, и приняло форму тщательного изучения вида Homo Sapiens, его природы, достижений и нынешнего состояния. Это обширное исследование следовало проводить втайне. Джон старался не привлекать к себе внимания. Он считал, что ему нужно действовать как натуралисту, который изучает некое опасное животное с помощью полевого бинокля и фотоаппарата, а потом проникает прямо в гущу стада, скрывшись под чужими шкурой и запахом. К сожалению, я не могу полностью описать эту часть жизни Джона, ибо играл в ней лишь незначительную роль. Его маской неизменно был образ необычайно умного, но наивного «школьника», а подход к новому образцу был зачастую вариацией старого трюка «заблудившегося ребенка». Метод сочетался с поистине дьявольски продуманным соблазнением. И каждый раз сочетание это аккуратно подгонялось под качества конкретной добычи. Я приведу лишь несколько примеров, чтобы читатель мог составить представление о порядке действий Джона. Затем перейду к отчетам о нескольких самых безжалостных выводах, которые он сделал из своего исследования. Он познакомился с членом кабинета министров, упав без сознания перед воротами его великолепной частной резиденции как раз в тот момент, когда в дом входила его супруга. Не следует забывать, что Джон имел поразительный контроль над своим телом и мог управлять работой внутренних желез, температурой тела, пищеварительными процессами, частотой сердцебиения, распределением крови по сосудам и так далее. С помощью тщательного изменения этих параметров он сумел изобразить заболевание, симптомы которого были достаточно тревожными, а последствия при этом – не слишком серьезными. Бледный и беспомощный, он возлежал на диване, супруга министра опекала его, а сам министр разговаривал по телефону с семейным врачом. Еще до того как прибыл доктор, Джон уже начал удивительным образом выздоравливать и вовсю вовлекал министра в разговор, создавая прочные связи, основанные на сочувствии и заинтересованности. Прибывший наконец лекарь едва сумел скрыть изумление и порекомендовал мальчику оставаться в доме и отдыхать до тех пор, пока не найдутся его родители. Но тут Джон завыл, что его родители уехали на весь день и дом будет заперт до вечера. Можно ему пока остаться, а потом поехать домой на такси? Покидая дом министра, Джон уже имел некоторое представление о том, как работает мозг хозяина, а заодно успел заручиться приглашением зайти как-нибудь еще. Фокус с болезнью оказался настолько успешным, что скоро стал его любимым. Именно его Джон использовал, например, чтобы втереться в доверие к лидеру коммунистического движения, приправив ужасными подробностями о том, что якобы происходило у него дома с тех пор, как отца «вытурили за организацию забастовки». Вариация из той же выдуманной болезни и соответственного добавления на религиозную тематику были использованы для поимки епископа, католического священника и еще нескольких других духовных особ. Она оказалась столь же эффективна и в случае с женщиной – членом Парламента. В качестве примера иного подхода я могу сказать, что Джон «добыл» одного видного физика-астронома, написав ему письмо от имени гениального, но наивного мальчишки, умолявшего показать ему обсерваторию. Получив разрешение, он явился на назначенную встречу в школьной фуражке и с карманным телескопом. Благодаря этому знакомству у него появились и другие связи среди физиков, биологов и физиологов. Эпистолярный метод так же отлично сработал в случае с известным философом и писателем, занимавшимся социальными проблемами. На этот раз Джон изменил стиль письма, а на встречу пришел с выкрашенными волосами, в темных очках и с сильным акцентом кокни. Он намеревался сделать все возможное, чтобы философ не опознал в нем человека, с которым встречался астроном, поэтому намеревался изобразить совершенно другого персонажа. Письмо, с помощью которого он завлек данный экземпляр, было тщательно адаптировано для этой цели. В нем сочетался корявый почерк, орфографические ошибки, ненависть к религии, обрывки поразительно точного, но несколько грубоватого философского анализа и восторженные отзывы о книгах нужного писателя. Вот один абзац из письма для примера: «Мой отец побил меня за то что я сказал что если бог сделал этот мир то он здорово напартачил. Тогда я сказал что вы сказали, что бить детей глупо и тогда он побил меня снова за то что я знаю что вы это сказали. Я сказал что если он можит побить меня не значит что он прав. Он сказал что я воплащеное зло потому что спорю с отцом. А я сказал что ниважно что такое добро и что такое зло а только что мне нравица или ненравица. Он сказал что это богахультство. Пожалуйста можно мне прити и спросить вас вопросы про то как работает разум и что это такое?» Джон успел несколько раз посетить философа в Кембридже, когда пришла записка от астронома. (Некий молодой учитель в пригороде Лондона позволял Джону использовать его почтовый адрес.) Астроном приглашал его приехать и встретиться с «другим таким же развитым юношей», который жил в Кембридже и был другом философа. Джон проявил необычайную изобретательность и остроумие, чтобы свести на нет многочисленные попытки двух ученых мужей устроить эту встречу. Наблюдая за ним, я открыл для себя новые черты в его характере, но в этой книге недостанет места, чтобы описать этот случай подробно. Так же с помощью письма было начато знакомство с известным поэтом. И почерк, и сам образ, который Джон использовал в данном случае, разительно отличались от тех, что он использовал при встречах с астрономом и философом. Кроме того, на этот раз персонаж был создан не на основе известной его читателям и ему самому личности поэта, но на настроениях и отношении к миру, которые он выражал в своих произведениях. Я процитирую самый яркий отрывок из письма: «Находясь в ужасном душевном расстройстве, дома ли, в школе ли, в моих путаных поисках понимания в современном мире, я нахожу величайшее утешение и источник новых сил в Вашей поэзии. Просто поразительно, как простое описание измученной и вырождающейся цивилизации, кажется, возвращает ей часть утраченного достоинства и значимости, как бы обозначая, что вся она – не просто разочарование, но необходимое зло, тьма, что наступает прежде некоего блистательного рассвета». Внимание Джона было обращено не только на представителей «интеллигенции» и лидеров социальных и политических движений. Используя подходящие методы, он сближался с инженерами, ремесленниками, клерками и рабочими в доках, лично исследовал различия в сознании угольных шахтеров Южного Уэльса и Дарема и пробирался на встречи профсоюзов. Его душу спасали в баптистской часовне. Он получал сообщения от вымышленной умершей сестры во время спиритических сеансов. Он провел несколько недель с путешествовавшим по южным графствам цыганским табором, куда проник, вероятно, продемонстрировав должное умение в мелких кражах и ремонте горшков и кастрюль. К одному виду деятельности Джон возвращался снова и снова, уделяя ему количество времени и сил, которое казалось непропорционально большим по сравнению с его важностью. Он сдружился с жившим неподалеку владельцем рыболовного баркаса и часто целыми днями пропадал в компании рыболовов, работавших в устье реки или в открытом море. Когда я спросил, почему он уделяет столько внимания рыбной ловле и этим людям, он пояснил: «Эти ребята чертовски хороши в своем деле, особенно Эйб и Марк. Видишь ли, пока перед Homo Sapiens стоят задачи, не превосходящие его способности, он неплохо с ними справляется. Только когда цивилизация ставит его перед проблемой, которая слишком велика для его интеллекта или воображения, он проигрывает. И поражение отравляет его». Лишь значительно позже я смог понять истинные причины, заставившие его уделять столько внимания морю и мореплаванию. В какой-то момент он подружился с капитаном каботажной шхуны и совершил несколько плаваний по Ла-Маншу. Уже тогда я должен был догадаться, что целью всех этих приключений было научиться управлять судном. Здесь следует упомянуть еще один факт. Изучение Джоном вида Homo Sapiens распространилось теперь и на Европейский континент. На меня, как на семейного благодетеля, ложилась задача по убеждению Дока и Пакс сопровождать меня в поездках во Францию, Германию, Италию, Скандинавию. Джон непременно отправлялся с нами, иногда вместе с братом и сестрой, а часто – без них. Так как Док не мог слишком часто и подолгу оставлять свою практику, редкие совместные поездки дополнялись путешествиями, в которых родители не участвовали. Я объявлял, например, что «должен вылететь в Париж на журналистскую конференцию», или в Берлин, для встречи с владельцем газеты, или в Прагу, чтобы освещать съезд философов, или в Москву, писать репортаж о том, как проходит их реформа образования. Потом я предлагал Доку и Пакс позволить Джону поехать со мной. Они, разумеется, позволяли, так что зачастую мы в подробностях планировали нашу поездку заранее. Таким образом, Джон мог проводить за границей те же исследования, какие он уже давно вел на Британских островах. Поездки за рубеж в компании Джона неизменно были для меня предприятием достаточно унизительным. Он не только невероятно скоро изучал новый язык и начинал на нем говорить в манере, совершенно неотличимой от говора местных жителей, но и поразительно легко усваивал местные обычаи и умонастроения. Таким образом, я чувствовал себя отодвинутым на задний план уже через несколько дней после приезда, даже в странах, где мне уже приходилось бывать. В случае если речь шла о совершенно новом для него языке, Джон просто брал учебник грамматики и словарь и читал их от корки до корки, интенсивно работал над произношением, занимаясь с носителем или слушая запись на пластинке, и отправлялся в поездку. После этого его принимали за местного ребенка, который провел некоторое время за границей и подзабыл родной говор. Уже примерно к концу недели, если речь шла о каком-либо из европейских языков, ни один человек не мог догадаться, что Джон вообще когда-либо был за границей. Позднее, когда ему довелось забраться в своих путешествиях еще дальше, он обнаружил, что даже какой-нибудь из языков Азии, например японский, способен изучить за каких-то две недели после того, как окажется в этой стране. Путешествуя с Джоном по Европе, я часто задавался вопросом, почему позволяю этому странному существу считать меня своим рабом. У меня было много времени на размышления, так как Джон часто отсутствовал, охотясь на какого-нибудь писателя, ученого или священника, политика или общественного деятеля. Или знакомился с пролетариатом, путешествуя в поезде третьим или четвертым классом и болтая с чернорабочими. И в такие моменты он предпочитал обходиться без моей компании. Иногда, впрочем, мне доставалась роль опекуна или путешествующего с ребенком учителя. Порой же, когда Джону было совсем не с руки раскрывать свою особую природу, он тщательно натаскивал меня перед встречей, подсказывая, какие вопросы надо задать и какие замечания сделать. Однажды, например, он заставил меня отвести его на прием к известному психиатру. Джон при этом изображал отсталого невротичного ребенка, в то время как я обсуждал его случай с ученым мужем. За этим последовал курс лечения, во время которого мы с психиатром периодически встречались, чтобы обсудить прогресс. Бедняга при этом и не подозревал, что его маленький пациент, казавшийся полностью погруженным в свои безумные фантазии, в это время проводил эксперименты на нем самом, а все мои умные и порой провокационные вопросы были придуманы им для этой цели. Почему я позволял Джону меня использовать? Почему он мог всецело претендовать на мое время и внимание, вмешивался в мои дела и мою журналистскую карьеру? Едва ли его можно было назвать милым. Разумеется, он был уникальным материалом для журналиста и биографа – а уже тогда я решил, что однажды расскажу миру все, что сам знаю о Джоне. Даже еще не полностью сформировавшийся разум Джона определенно оказывал на меня влияние куда более сложное, чем могла бы произвести какая-то новая диковина. Возможно, уже тогда я чувствовал, что он двигается к некоему духовному перерождению, которое придаст новый смысл всему сущему. И надеялся, что мне перепадет хоть лучик от его сияния. Лишь гораздо позднее я осознал, что его ви́дение находилось далеко за пределами способностей человеческого воображения. Но на описываемый момент единственным «просветлением», которое исходило от Джона, была ужасная убежденность в бессмысленности существования нашего вида. На это открытие он реагировал порой с раздражением, иногда – с ужасом перед той судьбой, что ожидала человеческий мир, и перед тем, насколько он сам в нее впутался. В иных случаях в нем просыпалась жалость, порой – злобная радость, а иногда – какое-то тихое чувство, в котором странно переплетались сострадание, ужас и мрачное предвкушение. Глава X. Судьбы мира Теперь я попытаюсь составить некоторое представление о реакции Джона на окружавший его человеческий мир. Для этого в более или менее случайном порядке приведу некоторые его комментарии об отдельных людях и их типах, о властях и движениях, управлявших ими, – обо всем, что он изучал в то время. Начнем с психиатра. Мнение Джона об этом выдающемся манипуляторе сознаний, как мне кажется, показывало одновременно то раздражение, которое вызывал в нем Homo Sapiens, и сочувственное понимание трудностей, перед лицом которых оказывается создание, не являющееся уже полностью животным, но еще не ставшее человеком. После нашего последнего посещения кабинета, еще до того, как за нами закрылась дверь, Джон разразился долгим щелкающим смехом, который напомнил мне клекот напуганного рябчика. «Бедолага! – воскликнул он. – А что еще ему остается делать? Он обязан выглядеть мудрецом, даже если представления не имеет, в чем дело. Он попал в ту же ловушку, что успешный медиум. Он не просто шарлатан, у него есть несколько довольно ловких трюков в рукаве. Наверняка, имея дело с простенькими делами пациентов с достаточно низким умственным развитием и проблемами, которые в лучшем случае можно назвать примитивными, он отлично справляется с работой. Но даже тогда он по-настоящему не понимает, что делает и как это работает. Разумеется, у него есть какие-то теории, и они частенько оказываются полезны. Он кормит несчастного пациента болтовней, как врач кормил бы таблетками с глюкозой, и доверчивый бедолага глотает ее, чувствует себя обнадеженным и умудряется излечиться сам. Но в ином случае, если к нему приходит кто-то, кто обычно живет, так сказать, шестью этажами выше уютной квартирки нашего знахаря, его ждет оглушительный провал. Как может ум его калибра пытаться понять того, чей разум оперирует понятиями настоящего человека? И я не имею в виду всякие заумные штучки. Я говорю о тонкой связи между одним человеком и другим и между людьми и миром. Этот психиатр сам в своем роде заумен – посмотри только на все эти современные картины и книги про бессознательное. Но он все еще не совсем человек, даже по стандартам Homo Sapiens. Он как бы еще не подрос. Поэтому, сам не зная этого, становится совершенно беспомощным, оказавшись лицом к лицу со взрослыми. Например, несмотря на все эти картины, он представления не имеет, зачем существует искусство – хотя думает, что знает. А о философии – настоящей философии – знает не больше, чем устрица – о верхних слоях атмосферы. Но нельзя его за это осуждать. Его слабые крылья не могут вознести его мясистый прозаичный разум на такую высоту. Впрочем, это еще не повод, чтобы зарываться головой в песок и говорить себе, что он зрит устои человеческой природы. И когда у него на приеме оказывается по-настоящему крылатый разум, страдающий от всякого рода проблем, связанных с недостатком упражнений и полетов, наш друг не имеет ни малейшего представления, что происходит с его пациентом. Он говорит: «Крылья? Что такое крылья? Просто ерунда! Посмотрите на мои и постарайтесь сделать так, чтобы ваши тоже атрофировались как можно быстрее. И для верности суньте голову в песок». И в итоге погружает пациента в своего рода душевную кому. Если состояние закрепляется, все считают, что бедняга «излечился» и уже вовсе ни на что не годен. И зачастую именно так и происходит, потому что наш психиатр обладает поразительным даром внушения. Он может обратить святого в развратника с помощью простого трюка разума. Господи! Какое цивилизованное сообщество доверило бы излечение душ подобному головорезу?! Разумеется, нет смысла его осуждать. Для своего уровня он выглядит вполне достойно и честно делает свое дело. Но никто не станет доверять ветеринару лечение падшего ангела». Не менее презрительно Джон отзывался и о Церкви. Его интерес к религиозным практикам и доктринам основывался не только на исследовании Homo Sapiens. Он также надеялся (как он признался позднее), что явление, названное представителями моего вида религией, поможет пролить свет на некоторые новые, вызывавшие замешательство изменения, происходившие в его сознании. Он присутствовал на нескольких службах в разных церквях и часовнях. После них он всегда возвращался взволнованным, в состоянии почти истерического раздражения и недоумения, которые порой выражались в непристойных шутках касательно всего действа. Вернувшись как-то со службы вефильского толка, он заметил: «Девяносто девять процентов шелухи и один процент – чего-то еще. Но чего?» Напряженность в его голосе заставила меня обернуться, и я, к своему удивлению, увидел, что в его глазах стоят слезы. К тому времени все функции организма Джона находились под полным его сознательным контролем. И с тех пор как он был совсем маленьким ребенком, я не видел, чтобы он плакал не по собственной воле и не ради достижения некоего эффекта. И все же сейчас слезы невольно струились по его лицу, и Джон, кажется, даже не подозревал об этом. Внезапно он рассмеялся и воскликнул: «Вся эта ерунда про спасение души! Если бы где-то был бог, он, наверное, посмеялся или поморщился бы. Какая разница, будем ли мы спасены или нет? Я бы сказал, что даже желать спасения – чистое кощунство. Но есть и что-то важное, что просачивается через весь этот наносной мусор, как свет сквозь грязное окно». В День перемирия он убедил меня отправиться с ним на службу в католический собор. Громадное здание было переполнено. Искусственность и неискренность службы сгладились торжественностью случая. Ритуал в какой-то мере сумел растревожить чувства даже такого агностика, как я. Невозможно было не ощутить чудовищную власть, какой древняя традиция преклонения должна обладать над толпами восприимчивых верующих. Входя в собор, Джон был полон обычного своего насмешливого любопытства по отношению к традициям Homo Sapiens. Но по мере того, как продолжалась служба, насмешливости становилось все меньше, и в конце концов он был совершенно захвачен действом. Он прекратил посматривать по сторонам своим проницательным взглядом хищной птицы. Его внимание, как мне показалось, вообще не было обращено на кого-то из собравшихся, на хор или священника, а на все происходящее в целом. На его лице появилось странное выражение, какого я не видел прежде. Когда Джон стал старше, оно стало куда более привычным, но я до сих пор не могу как следует его объяснить. В нем было изумление, замешательство, какой-то недоверчивый восторг и в то же время легкая горькая усмешка. Я, конечно же, предположил, что Джон наслаждался человеческой глупостью и самомнением, но когда мы уже выходили из собора, он огорошил меня, воскликнув: «Как было бы прекрасно, если бы они не пытались сделать своего бога человеком!» Потом, должно быть, заметив ошеломленное выражение моего лица, рассмеялся и пояснил: «Разумеется, я понимаю, что практически все это – сплошная чушь. Этот священник! Того, как он склоняется перед алтарем, уже достаточно, чтобы понять, каков он из себя. Все действо от начала до конца – интеллектуальное и эмоциональное кривляние. Но… ты не почувствовал этого отзвука какой-то истины? Чего-то, произошедшего много веков назад, правильного и великолепного? Наверное, это что-то случилось с Иисусом и его друзьями. И нечто подобное теперь происходит примерно с пятой частью всех собравшихся. Ты это почувствовал? Но, разумеется, как только они начинают осознавать, что что-то чувствуют, они тут же все портят, пытаясь все вписать в рамки глупой теории, предписанной их Церковью». Я предположил, что волнение, которое он испытал, было рождено единением с большой толпой по торжественному поводу. И что не следует выдавать это ощущение за чувство единения с чем-то сверхчеловеческим. Джон посмотрел на меня и искренне рассмеялся. «Глупый ты человек, – впервые, как мне кажется, используя это выражение в столь пренебрежительном значении, – даже если ты не способен отличить чувство толпы от чего-то большего, это не значит, что этого не могу я. А также большое количество других особей твоего вида – пока не позволят психиатрам их запутать». Я попытался понять, что он имеет в виду, но Джон отвечал: «Я – всего лишь ребенок, это все мне в новинку. Даже Иисус не сумел описать то, что видел. На самом деле он даже не пытался особо об этом говорить, в основном рассказывал, как это может изменить человеческую жизнь. А если и пытался, то получалась какая-то ерунда. Или, может, его просто неправильно понимали. Но откуда мне знать? Я всего лишь ребенок». В совершенно ином настроении Джон вернулся после знакомства с одним из англиканских сановников, в то время известным своими попытками возродить Церковь, оживив ее догматы в сердцах людей. Джон отсутствовал несколько дней, а вернувшись, казалось, был более заинтересован в коммунистическом лидере, которого встретил ранее, чем в церковнике. Выслушав его рассказ об обсуждении марксизма, я спросил: «А что же Его преподобие?» – «Ах да, Его преподобие… Очень милый, здравомыслящий и понимающий человек. Если бы коммунист мог быть хоть немного более здравомыслящим и милым… Но Homo Sapiens, похоже, не может быть здравомыслящим, если в его душе горит какой-то пламень. Это даже смешно: стоит кому-то из вашего вида наткнуться на какую-нибудь стоящую идею вроде коммунизма, он начинает носиться с ней как сумасшедший. А этот коммунист на самом деле поразительно религиозный человек. Разумеется, он об этом и не подозревает, он ненавидит само слово! Утверждает, что люди должны заботиться только о других людях, и ни о чем больше. Этакий странный персонаж, у него на каждом шагу какие-то «долженствования». Отрицает мораль, а потом проклинает людей за то, что они не могут превратиться в коммунистических святых. Говорит, что все, кто не вступит в «классовую войну» – дураки, мошенники или никчемная дрянь. Разумеется, он считает, что классовая война нужна, чтобы освободить рабочих. Но в действительности он так печется о ней вовсе не ради свободы. Огонь внутри него – хоть он сам об этом не подозревает – это страсть к диалектическому материализму, к диалектике истории. Единственная эгоистичная черта в нем – желание быть орудием Диалектики, под которой он в глубине души понимает то, что христиане называют законом или волей божьей. Так странно! Он признает, что основой христианства является любовь к ближнему. Но сам он не очень-то любит ближних, по крайней мере, не настоящих людей, которые его окружают. Он мог бы принести в жертву их всех до единого, если бы посчитал, что в этому суть великой Диалектики Истории. У него есть кое-что общее с христианами – настоящими христианами: неясное, но дразнящее, пламенное осознание присутствия чего-то сверхиндивидуального. Он, конечно же, считает, что дело просто в группе индивидуумов. Но это не так. Что такое группа, как не собранные в одну кучу дураки, мошенники и калеки? Его же воспламеняет мысль не просто о группе, а о справедливости, и праведности, и всей духовности, что должна порождаться ею. Забавно до чертиков! Конечно, я знаю, что не все коммунисты религиозны, а некоторые только слегка – ну, как тот смешной маленький человечек, которого мы видели на днях. Но этот коммунист религиозен. Так же, как, наверное, был религиозен Ленин. Неверно считать, что тайным его желанием было отомстить за брата. В каком-то смысле это верно. Но практически во всем, что он говорил, чувствуется вера в то, что он избран орудием Судьбы или Диалектики – чего-то, что мы можем назвать Богом». «Но что же Его преподобие?» – снова спросил я. «Его преподобие? Ах да! В нем религиозности не более, чем солнечного света в огне камина. Дерево, когда-то впитавшее солнечные лучи, теперь горит мерцающим огнем, делает его комнату такой уютной, а закрытые занавески позволяют отгородиться от ночи. Тем же, кто блуждает снаружи, в темноте и под дождем, он может разве что посоветовать разжечь костерок и попытаться обогреться. Одного или двух он даже впускает в свою красивую комнату, и они оставляют на ковре лужи и грязные следы и плюют в огонь. Он очень из-за этого расстраивается, но терпит, потому что, хоть ничего не понимает в преклонении, до определенной степени любит своих ближних. Странно сравнивать его с коммунистом, который их не любит. Но, разумеется, если ближние начнут вести себя слишком скверно, преподобный вызовет полицию». Чтобы читатель не посчитал, что Джон относился к коммунисту менее критично, я процитирую несколько его комментариев о другом товарище, которого он упомянул ранее: «В глубине души он догадывается, что ни на что не годен, хотя перед самим собой и притворяется этаким благородным страдальцем. Конечно же, он страдалец – большое несчастье оказаться таким, как он. И вины общества в этом ровно столько же, сколько его собственной. Так это никчемное создание и проводит жизнь, вечно показывая язык обществу или тем силам, что обществом управляют. Он просто переполнен ненавистью, но даже она какая-то неискренняя. Просто попытка самообороны и самооправдания. Ей не обрести способности к созиданию, как той, что смела царскую Россию и создала новую. В Англии дела пока еще не настолько плохи. Все, что могут персонажи вроде него, – это плеваться от ненависти, давая противникам прекрасное оправдание для репрессий против коммунистического движения. Разумеется, уйма состоятельных людей и тех, кто только мечтает стать состоятельными, точно так же подсознательно стыдятся себя и так же полны ненависти, как этот парень, и им нужен козел отпущения, на котором можно выместить свою злость. И этот несчастный и все ему подобные, как специально для этого придуманы». Я заметил, что у неимущих больше поводов для ненависти, чем у состоятельных. Это заставило Джона прочесть мне небольшую лекцию, в которой было немного от анализа, немного – от пророчества, которое со временем оказалось на удивление точным: «Ты говоришь так, будто ненависть – это что-то разумное, и люди ненавидят, только если у них есть для этого причина. И если ты хочешь понять современную Европу и мир, то ты должен учитывать три вещи, одновременно четко отделенные друг от друга и крепко друг с другом связанные. Во-первых, существует практически всеобщая необходимость ненавидеть хоть что-то, сознательное или бессознательное желание возложить на что-то свои грехи, а потом уничтожить. В совершенно здоровом сознании (даже у представителей твоего вида) эта нужда играет малую роль. Но практически все вокруг больны, поэтому им просто необходимо кого-нибудь ненавидеть. Чаще всего они ненавидят своих соседей, мужей или жен, родителей или детей. Но гораздо увлекательнее ненавидеть чужаков. В конце концов, нация – это просто сообщество ненависти к иностранцам, этакий суперклуб по ненависти. Второе, что нужно иметь в виду, – это очевидный беспорядок в экономике. Люди, имеющие над ней власть, пытаются руководить миром к своей выгоде. Еще недавно им это удавалось более-менее успешно, но теперь работа стала слишком сложной для их ограниченных способностей, и все покатилось к черту. И это дает ненависти еще одно приложение. У неимущих есть отличный повод ненавидеть богатеев, которые устроили бардак и теперь не могут с ним разобраться. Состоятельные боятся и, следовательно, охотно ненавидят неимущих. Чего не понимает никто, так это, не будь у вас сидящей глубоко практически в каждом сознании нужды ненавидеть, все социальные проблемы можно было бы разумно оценить и даже, возможно, решить. Третий фактор – это растущее ощущение, что в мире, построенном исключительно на научных догматах, что-то всерьез неверно. Я не имею в виду, что люди начинают сознательно сомневаться в науке. Проблема гораздо глубже. Постепенно становится ясно, что современной культуры недостаточно для жизни. Она не работает на практике, где-то в ней не хватает винтика, поэтому одна жизненно важная часть просто не действует. Ужас перед современной культурой, перед наукой, механизацией и стандартизацией – это только первые проявления этого фактора. Он появился позднее большевизма. Большевики, как и все лево-настроенные социальные движения, вполне довольны современным обществом. Точнее, все его огрехи эти простоватые теоретики списывают на ошибки капитализма. Но в целом они принимают его как есть – рациональным, научно обоснованным, механизированным и склепанным медными гвоздями. И все равно по всему миру существует уйма народу, который чувствует к нему подсознательное отвращение. Они не могут понять, что не так, но уверены, что чего-то не хватает. Некоторые, ощущая пустоту, забираются обратно под крылышко церкви – католической в частности. Но слишком много воды утекло с тех пор, как церкви по-настоящему что-то значили, так что в обращении к ним тоже нет никакого толку. Те, кто не способен проглотить спасительную пилюлю христианства, остаются в ужасной нужде: ищут чего-то, но сами не знают, чего именно, а часто даже не подозревают, что им чего-то не хватает. Эта глубоко спрятанная нужда смешивается с необходимостью ненавидеть и, если это люди среднего класса, еще и со страхом социальной революции. И страх, смешанный с ненавистью, готов для употребления любым негодяем, преследующим собственные цели, или способного человека, мечтающего побыть большой шишкой. Именно это случилось в Италии. И движение будет распространяться. Я готов прозакладывать собственные ботинки, что уже через несколько лет по всей Европе поднимется невообразимая волна возмущения против социалистических движений, основанная частично на страхе и ненависти, частично – на неопределенном подозрении, что с культурой, основанной только на науке, что-то не так. И это не просто сознательное подозрение, а ощущение где-то в самом нутре, что-то вроде примитивного слепого религиозного голода. Ты наверняка смог почувствовать его в Германии, когда мы были там в прошлом году. Подсознательное отвращение и усталость – от механизмов, от рациональности, от демократии, от здравого смысла. Безумное желание быть сумасшедшим, чем-нибудь одержимым. Просто находка для всех состоятельных ненавистников! Вот что случится в Европе. Волна, сила которой в смеси своекорыстия, чистой ненависти и голода растерянных душ, достойного самого по себе, но слишком легко извращаемого во что-то кровавое. Если бы христианство умело сдерживать и дисциплинировать этот голод, оно творило бы чудеса. Но христианство изжило себя. Поэтому люди изобретут какую-нибудь свою жуткую религию. И богом в ней будет покровитель клуба ненависти – нация. Вот кто грядет. Новый Мессия, по одному для каждого племени, который придет к власти не в торжестве любви и кротости, но ненависти и жестокости. Просто потому, что именно этого вы все на самом деле хотите, втайне, в глубине своих больных калечных душонок и свихнувшихся неполноценных умов. Господи!..» Эта речь не слишком меня впечатлила. Я ответил, что лучшие умы уже переросли этого племенного бога. А остальное человечество в конце концов последует за лучшими. Смех Джона сбил меня с толку. «Лучшие умы! – наконец произнес он. – Одна из главных бед вашего вида состоит в том, что ваши лучшие умы способны сбиваться с пути сильнее, чем вторые по величине, и гораздо сильнее, чем какие-нибудь еще по счету. Именно это и происходит с вами вот уже который век: толпы лучших умов водили вас из одного тупика в другой и всегда – с непоколебимой храбростью и находчивость. Проблема в том, что вы не способны воспринимать всю картину разом. Тот, кто полностью осознает какой-то один набор фактов, неизбежно теряет из виду все остальные настолько же важные наборы. А так как у вас практически нет внутреннего чувства реальности, которое направляло бы вас как компас, никогда нельзя предсказать, насколько далеко вы можете зайти, свернув не в ту сторону». Тут я перебил его, заметив: «Это, должно быть, одна из бед разумного существа – разум может вести вперед, а может завести в ужасную беду». «Это беда существа, которое уже перестало быть животным, но еще не доросло до человека, – ответил на это Джон. – У птеродактилей было огромное преимущество перед всеми динозаврами, по старинке ползавшими по земле. Но у них была одна проблема, которой не было у наземных ящеров: из-за того, что они немного умели летать, они могли разбиться! И в конце концов их все равно вытеснили птицы. Так вот, я – птица». Он мгновение молчал, а потом продолжил: «Еще пару веков назад все лучшие умы принадлежали церкви. В те времена не было ничего, сравнимого с христианством в практическом значении и теоретическом интересе. Поэтому лучшие умы собирались вокруг него, многие поколения посвящали ему свои труды. Но со временем они задушили живую веру своими бесконечными теориями. А потом попытались с помощью религии или, скорее, с помощью своих обожаемых доктрин объяснить весь физический мир. И тогда появилось поколение блестящих умов, которое посчитало все эти объяснения неубедительными и захотело посмотреть, как все происходит в реальности. Они и их преемники создали современную науку, подарили человечеству власть над физическим миром и изменили облик земли. В каком-то смысле наука достигла столь же впечатляющих результатов, как и религия – настоящая, живая религия – за много веков до нее, только в иных областях жизни. Только теперь все лучшие умы собрались вокруг науки, чтобы создать новое научное учение о вселенной, научно обосновать все чувства и действия. Поддавшись влиянию науки, новых технологий и идей «деловой жизни» в целом, люди потеряли из виду то немногое, что у них оставалось от старой религии. И оказались еще в большей темноте, понимая собственный внутренний мир даже хуже, чем прежде. Все были так заняты наукой, производством, строительством империй, что совершенно забыли про то, что внутри. Разумеется, нашлось какое-то количество лучших умов и простых людей, которые не поверили в эти новые модные идеи. Но после войны недоверие стало повсеместным. Согласись, после этой войны девятнадцатый век выглядит несколько глупо. И что же произошло? Некоторые лучшие умы (заметь, действительно лучшие) бросились обратно к Церкви. Другие, более социальные, объявили, что всем «долженствует» жить ради улучшения человечества или для того, чтобы обеспечить счастливую жизнь будущим поколениям. Еще одни, считая, что у человечества уже нет надежды, впали в изящное отчаяние, основанное либо на презрении и ненависти к собратьям, либо на сострадании, под которым прячется жалось к себе. Талантливые молодые литераторы и художники решили, что в разрушающемся мире им осталось только как можно лучше проводить время. Они ищут удовольствий любой ценой, причем удовольствий не совсем диких. Так, хотя они жаждут бесконечных сексуальных удовольствий, они выбирают их в высшей степени сознательно и пристрастно. Они хотят получать эстетическое удовольствие, но только того рода, что потворствовало бы их собственным слабостям, и дегустируют только те идеи, которые им, так сказать, по вкусу. Золотая молодежь! Жирные мухи на разлагающемся трупе цивилизации. Бедняги, как они на самом деле, должно быть, ненавидят себя. Но ведь, черт побери, в большинстве своем это отличный материал, который весь ушел в брак». Джон как раз провел несколько недель, изучая лондонскую интеллигенцию. Он сумел проникнуть в кружок Блумсбери, изобразив вундеркинда и позволив одному из известных писателей демонстрировать его своим друзьям как диковинку. Очевидно, он взялся за изучение жизни этих умнейших, но сбившихся с пути молодых мужчин и женщин с присущей ему основательностью, потому что возвратился домой совершенно разбитым. Я не стану приводить здесь подробный отчет о его приключениях, но процитирую его мнение о тех, кто претендует на звание «передовых мыслителей»: «Видишь ли, в каком-то смысле они действительно на передовой мысли, или, по крайней мере, они первыми уловили ее модное направление. О том, что они чувствуют, о чем размышляют сегодня, остальные будут думать, может быть, через год. И, по стандартам Hom. Sap., некоторых из них действительно можно назвать первоклассными мыслителями. Точнее, можно было бы назвать, сложись обстоятельства иначе. (Разумеется, большинство все равно пустые болтуны, но их я не считаю.) Положение же очень простое и при этом отчаянное. Вот он, центр, к которому стремятся приблизиться все самые умные и тонко чувствующие люди страны, надеясь встретить себе подобных и расширить свой кругозор. И что же? Бедные маленькие мушки попадаются в паутину, в сеть условностей, такую тонкую, что большинство даже не знает о ее существовании. Они вовсю жужжат и воображают, что летают на свободе, хотя на деле каждый из них все прочнее влипает на предназначенное ему место в общей паутине. Да, их считают людьми, совершенно чуждыми условностей. Центр, к которому они стремятся, предписывает отрицание условностей, вызывающий образ мыслей и действий. Но «отрицать» что-либо они могут только в рамках предписанных им условностей. У них всех есть общность вкусов и предпочтений, которые делают их практически неотличимыми друг от друга, даже несмотря на все – довольно поверхностные – различия. Это не было бы столь важно, будь в их вкусах что-то действительно исключительное, но в большинстве случаев они довольно банальны, и те природные способности к меткому определению истинной изысканности, которыми обладают некоторые из них, как правило, заглушаются условностями. И если бы условности были обоснованы, это тоже было не так страшно. Но они гласят только, что необходимо выглядеть «гениально» и «оригинально» и жаждать некоего «нового опыта». Некоторые в группе действительно гениальны и оригинальны – по меркам вашего вида. Некоторые облагодетельствованы даром опыта. Но и гениальность, и оригинальность, и опыт получены вопреки паутине и состоят в основном из трепыхания и бестолкового метания, а не из полета. Влияние всепроникающей условности превращает гениальность в показной глянец, оригинальность – в извращение, делает разум нечувствительным к всякому опыту, кроме самого грубого и пошлого. Я не имею в виду только грубость их сексуальных опытов и пошлость в личных отношениях – хотя их страсть к разрушению старых традиций любой ценой и неприятие сентиментальности привело в конце концов к серии утомительных и грубых крайностей. Я говорю в первую очередь о грубости… наверное, духа. Хотя эти люди часто достаточно умны (для вашего вида), они не имеют представления о более возвышенных материях, на которых можно было бы испытать свой разум. Возможно, так получается по причине духовной недисциплинированности, возможно – из-за какой-то странной, полубессознательной трусости. Они, видишь ли, крайней нежные и чувствительные создания, восприимчивые к удовольствию и боли. В ранние годы, сталкиваясь с чем-то, напоминавшим важный жизненный опыт, они находили его слишком волнующим. И у них выработалась привычка избегать всего, хоть сколько-то на него похожего. И они компенсируют эту настойчивое избегание, впитывая самые незначительные и поверхностные (пусть и чувственные) эмоции, а также долго и со вкусом рассуждая об Опыте с большой буквы, заменяя реальность умственным жужжанием». От такого вывода мне стало не по себе. Хотя я и не был одним из «них», я не мог отделаться от чувства, что эти слова в какой-то мере относятся и ко мне. Джон, видимо, понял мои мысли, ухмыльнулся и подмигнул совершенно издевательски: «Прямо в точку, да? Не беспокойся, ты не в паутине. Судьба охранила тебя, спрятав в нашей отсталой северной провинции». Через несколько недель его настроение как будто изменилось. До сих пор он был беззаботным, иногда даже фривольным, как в ходе исследования, так и в замечаниях после него. В моменты серьезности он проявлял искренний, хотя и несколько отстраненный интерес, какой испытывает антрополог, наблюдающий за традициями какого-нибудь первобытного племени. Он всегда был готов говорить о своих экспериментах и спорить о своих суждениях. Но со временем Джон становился все менее общительным, и даже если снисходил до бесед, они получались гораздо более краткими и мрачными. От добродушных подшучиваний и полусерьезной надменности не осталось и следа. Вместо них появилась ужасающая привычка хладнокровного и утомительного разбора каждого слова собеседника. В конце концов прекратились и они, и единственной реакцией Джона на любое мое проявление любопытства стал неизменно угрюмый взгляд. Так смотрит на свою резвящуюся собаку одинокий человек, когда его одолевает нужда в общении с себе подобными. Заметь я подобное поведение за кем-либо, кроме Джона, я счел бы себя обиженным. Но, глядя на Джона, я начинал тревожиться. Его взгляд пробуждал во мне болезненное сознание собственной неполноценности и непреодолимое желание отвести глаза и заняться своими делами. Только однажды Джон выразил свои мысли свободно. Мы договорились встретиться в его подземной мастерской, чтобы обсудить один предложенный мною финансовый проект. Джон лежал на кровати, свесив одну ногу и закинув руки за голову. Я начал было объяснять свою идею, но его мысли явно где-то витали. «Черт побери, ты вообще слушаешь? – наконец, не сдержавшись, воскликнул я. – Ты опять что-то изобретаешь?» – «Не изобретаю, – ответил он. – Открываю». Его голос звучал настолько тревожно, что меня охватила невольная паника. «Боже ж ты мой, ты можешь выражаться яснее? Что с тобой творится в последнее время? Мне-то ты можешь сказать?» Он оторвал взгляд от потолка и в упор уставился на меня. Я принялся набивать трубку. «Хорошо, я скажу, – наконец произнес Джон. – Если сумею. Или столько, сколько сумею. Какое-то время назад я задался следующим вопросом. Является ли нынешнее состояние мира всего лишь случайностью, болезнью, которую можно избежать или излечить? Или в нем проявляется нечто, присущее человеческой природе? Ну что же, теперь у меня есть ответ. Homo Sapiens похож на паука, который пытается выбраться из таза. Чем выше он забирается, тем круче подъем. И рано или поздно он снова соскользнет вниз. Пока он ползает по дну, все в порядке, но как только начинает карабкаться – падение неизбежно, не важно, по какой стенке он решит ползти на этот раз. И чем выше он взбирается, тем дальше падать. Оно может основывать цивилизацию за цивилизацией, но каждый раз, задолго до того, как человечество научится быть по-настоящему цивилизованным, – ж-жух! – оно снова соскальзывает вниз!» «Может, все так и есть, – запротестовал я. – Но откуда у тебя такая уверенность? Hom. Sap. – изобретательное животное. Предположим, паук придумает способ сделать свои лапки липкими? Или, например, это не паук вовсе, а… жук! У жуков есть крылья. Пусть они иногда забывают о них, но… Тебе не кажется, что нынешний подъем отличается от предыдущих? Механические приспособления – это клей на его лапках. И мне чудится, что и надкрылья тоже начинают слегка подрагивать». Джон какое-то время разглядывал меня молча. Потом встряхнулся и произнес голосом, который как будто доносился через огромное расстояние: «Нет. У него нет крыльев». После чего добавил уже нормальным тоном: «А механизмы… Если бы он только понимал, как их использовать, то сумел бы взобраться на пару шагов выше. Но он даже понятия не имеет, что это такое. Видишь ли, у каждого создания есть лимит возможности развития, который включен в саму его природу. Homo Sapiens достиг своего предела миллион лет назад, но только теперь начал использовать свои способности так, что они стали представлять опасность для него самого. Придумав науку и механические устройства, он достиг того уровня, где его развития уже недостаточно для безопасности. Разумеется, он может еще немного продержаться. Может кое-как преодолеть этот конкретный кризис. Но если так, то в итоге он достигнет застоя, а не полета, о котором так мечтает. Механические приспособления, конечно же, нужны для полнейшего развития человеческого духа. Но недочеловеку они несут гибель». «Откуда такая уверенность? Не слишком ли смелые выводы ты делаешь?» Джон сжал губы, потом изогнул их в подобие улыбки. «Да, ты прав, – сказал он. – Есть одна возможность, о которой я забыл. Если бы на весь вид, или хотя бы на бо́льшую часть его представителей, снизошло чудесное вдохновение, и они внезапно сделались настоящими людьми, вскоре положение исправилось бы». Я воспринял эту тираду как ироничное замечание, но Джон добавил: «О нет, я говорю всерьез. Если под «чудесным вдохновением» понимать неожиданное и стихийное проявление заложенной в ваших жалких недоразвитых душонках внутренней силы, которая поднимет вас над обычной мелочной возней. С отдельными людьми это случается довольно часто. Когда появилось христианство, это происходило повсеместно. Но в сравнении с остальной массой изменения были слишком незначительны, и волна угасла. И если не произойдет нечто, подобное раннему христианству, но гораздо мощнее и в большем объеме, надежды нет. Видишь ли, и ранние христиане, и ранние буддисты, и все им подобные, несмотря на чудо самого своего появления, оставались на нижнем уровне того состояния, что я называю недочеловеческим. Их умственное развитие не сдвинулось с прежнего уровня, а воля, хоть и менялась под действием пробудившихся в них новых сил, оставалась непостоянной. Или, скорее, возникшие в них изменения часто не могли встроиться в их прежнюю жизнь и превратиться во что-то гармоничное и естественное. Их влияние оставалось шатким. Можно сказать, что новый компонент был необычайно нестабильным. Или, если иначе, некоторые люди сумели стать святыми – но не ангелами. Человеческое и животное находилось в них в вечном противостоянии. Поэтому они так носились со всякими идеями вроде греховности и спасения души вместо того, чтобы начать новую жизнь, полную свободы и радости, которая изменила бы мир к лучшему». Он замолчал. Я снова набил трубку и зажег ее. Наконец, Джон заметил: «Уже девятая спичка. Смешное ты создание!» И правда. Передо мной лежало восемь сгоревших спичек, хотя я не помнил, как их зажигал. Джон со своего места не мог видеть пепельницу. Должно быть, он замечал каждый раз, когда я заново зажигал трубку. Кажется, он умел замечать все вокруг, даже когда был поглощен своими мыслями. «Ты создание еще смешнее!» – парировал я.
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!