Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 4 из 29 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Ох, если бы это было так просто! Я действительно люблю Веру с рождения, но не так, как вы, наверное, думаете. Она стала для меня облегчением. Я была уверена, что, после того как я сначала мечтала о выкидыше, а потом несколько месяцев сидела на прозаке, ребенок родится с тремя глазами или с заячьей губой. Роды прошли легко, девочка оказалась здоровой. Но в наказание за дурные мысли ко мне пришло понимание того, что я не смогу сделать ее счастливой. Связь между нами порвалась, не успев возникнуть. Веру мучили колики. Целыми ночами она не давала мне спать, а когда я кормила ее, с ожесточением меня кусала. Иногда, невыспавшаяся и встревоженная, я укладывала ее в кроватку, вглядывалась в мудрое круглое личико и думала: «Что же я с тобой делаю?» Раньше я считала, будто материнские чувства приходят к женщине сами собой. Точно так же, как появляется молоко. Это немножко болезненно и немножко страшно, но, как бы то ни было, это становится частью тебя. И я терпеливо ждала. Ну и что, если я не умею ставить своему ребенку ректальный градусник? Ну и что, если у меня пока плохо получается пеленать? В один прекрасный день я проснусь и начну все делать правильно. После того как Вере исполнилось три года, я перестала надеяться. По какой-то причине материнство до сих пор дается мне тяжело. Я удивляюсь женщинам, которые, имея много детей, легко и быстро усаживают их всех в машину. Сама же я не успокоюсь, пока три раза не проверю, достаточно ли хорошо Вера пристегнута. Когда я вижу, как другие мамы наклоняются к своим детям, чтобы что-то сказать, я стараюсь запоминать их слова. При мысли о необходимости докапываться до причин Вериного упрямого молчания у меня сводит желудок. Вдруг я не справлюсь? Какая же я в таком случае мать? – Я не готова, – отпираюсь я. – Бога ради, Мэрайя! Оденься, причешись, начни вести себя как нормальная женщина, и не успеешь оглянуться, как перестанешь притворяться, – говорит мама и, покачав головой, добавляет: – Колин десять лет внушал тебе, что ты увядающая фиалка, и ты, дурочка, ему поверила. Только много ли он понимает? На самом деле он просто до нервного срыва тебя довел. Она ставит передо мной чашку кофе. Я знаю: для нее это уже победа, что я сижу за кухонным столом, а не валяюсь в кровати. Когда меня упрятали в психушку, она жила в Скоттсдейле, в штате Аризона, куда переехала после смерти моего отца. Но, узнав о том, что я пыталась покончить с собой, немедленно прилетела и оставалась со мной до тех пор, пока опасность, по ее ощущениям, не миновала. Мама, конечно, не ожидала, что Колин запихнет меня в дурдом. Когда ей стало об этом известно, она продала свой кондоминиум, вернулась и четыре месяца ходила по юристам, добиваясь судебного постановления, запрещающего удерживать меня в больнице принудительно. Она решила, что, сдав меня в Гринхейвен, Колин повел себя как предатель, и до сих пор не простила его за это. Ну а я? Даже не знаю… Иногда я соглашаюсь с мамой: дескать, в каком бы состоянии я тогда ни находилась, он все равно не имел права решать за меня. А иногда я понимаю, что Гринхейвен – одно из немногих мест на земле, где мне было комфортно. Ведь там ни от кого не ждали совершенства. – Колин – шмок, козел, – без церемоний заявляет мама. – Слава богу, Вера пошла в тебя. Помнишь, – мама хлопает меня по плечу, – в пятом классе ты однажды получила «В»[4] с минусом за тест по математике? Ты так ревела, будто ждала, что мы с отцом тебя растерзаем. А мы даже нисколько не огорчились. Ты написала как смогла. Ты старалась, и это главное. А вот теперь о тебе такого не скажешь. – Через открытую дверь кухни мама заглядывает в гостиную, где Вера рисует восковыми мелками. – Разве ты до сих пор не поняла, что воспитание ребенка – это работа, которую нельзя останавливать никогда? Вера берет оранжевый мелок и яростно возюкает им по бумаге. Я вспоминаю, как в прошлом году она учила буквы: нацарапает на листке длинный ряд согласных и спрашивает меня, что получилось. «Фрзввлкг», – отвечаю я, и она почему-то смеется. – Иди уже, – толкает меня мама. Войдя в гостиную, я сразу же опрокидываю коробку с мелками. – Извини, – говорю я и начинаю пригоршнями складывать их в жестяную коробку из-под печенья «Орео»; закончив, я встаю, но Вера глядит на меня по-прежнему холодно. – Извини, – повторяю я, имея в виду уже не мелки. Вера не отвечает. Тогда я смотрю на ее рисунок: она изобразила летучую мышь и ведьму, пляшущую у костра. – Ух ты! Просто замечательно! – Я беру листок и внимательно его рассматриваю. – Можно я возьму рисунок себе? Повешу внизу, в своей мастерской? Вера наклоняет голову, забирает у меня рисунок и рвет его пополам. Затем взбегает по лестнице и хлопает дверью своей комнаты. Мама выходит из кухни, вытирая руки полотенцем. – Твой совет не совсем помог, – говорю я сухо. – Нельзя изменить мир за одну ночь, – пожимает она плечами. Подобрав половинки Вериного произведения, я провожу пальцем по обильно навощенному изображению ведьмы и говорю: – Думаю, это я. Мама бросает в меня полотенце, и я кожей ощущаю неожиданную прохладу. – Ты думаешь слишком много. В тот же вечер, чистя зубы, я смотрюсь в зеркало и нахожу себя небезобразной. Этому я научилась, когда лежала в Гринхейвене. Тамошние санитарки, медсестры и врачи обращали мало внимания на тех, кто ходил растрепанный и все время ныл. Зато симпатичные лица всех привлекали. Если человек следил за собой, его выслушивали, ему отвечали. Поэтому я постриглась и стала укладывать волосы короткими медовыми волнами. Начала краситься, чтобы обыгрывать зеленоватый оттенок глаз. За эти несколько месяцев я потратила на свою внешность больше времени, чем за всю предшествующую жизнь. Вздохнув, я наклоняюсь поближе к зеркалу и стираю зубную пасту в уголке рта. Это зеркало мы с Колином повесили, когда въехали в этот дом. У старого зеркала была трещина в углу. «Плохая примета», – сказала я. А вот куда повесить новое, мы не знали, потому что у нас с Колином большая разница в росте – целый фут. Когда я приложила зеркало так, как было удобно мне, он рассмеялся: «Я выше груди ничего не вижу!» И мы повесили так, как было удобно ему. Теперь мне, чтобы рассмотреть свое лицо, приходится вставать на цыпочки. Я никогда не соответствовала стандартам Колина. Среди ночи я чувствую, как мое одеяло шевелится. Легкое дуновение касается босых ног. Что-то мягкое и одновременно твердое прижимается ко мне. Я поворачиваюсь на бок и обнимаю Веру. «Вот так должно было бы быть…» – шепчу я сама себе, но в горле встает ком, прежде чем я успеваю закончить мысль. Верины ручки оплетают меня, как виноградная лоза. Она уткнулась макушкой мне под подбородок, и я чувствую запах ее волос – запах детства. Моя мама всегда говорила: «Если станет совсем невмоготу, ты знаешь, к кому обратиться». А еще она говорит, что умение быть семьей – это не социальный конструкт, это инстинкт. Наши фланелевые ночные рубашки цепляются друг за друга. Я молча поглаживаю Веру по спине: боюсь сказать что-нибудь, что разрушит эту удачу. Жду, когда выровняется ее дыхание, и только потом засыпаю сама. Уж это я умею. Наш городок Нью-Ханаан достаточно большой, чтобы иметь собственную гору, и достаточно маленький, чтобы в укромных уголках старых магазинчиков и лавчонок передавались из уст в уста всевозможные сплетни. Здесь много ферм, много незастроенных участков. Простые люди живут здесь бок о бок с теми, кто сделал карьеру в Хановере или Нью-Лондоне и решил вложить заработанные деньги в недвижимость. У нас есть бензоколонка, старое футбольное поле и оркестр, играющий блюграсс. Еще есть адвокат – Дж. Эверс Стэндиш. По дороге на шоссе 4 и обратно я много раз проезжала мимо этой вывески. Через шесть дней после ухода Колина раздается звонок в дверь. Я открываю и вижу помощника шерифа, который спрашивает, я ли миссис Мэрайя Уайт. «Уж не попал ли Колин в аварию?» – первое, что приходит мне в голову. Однако помощник шерифа достает из кармана какой-то конверт и протягивает мне. – Сожалею, мэм, – говорит он и уходит, прежде чем я успеваю спросить, что же он мне вручил. Документ, с которого начинается расторжение брака, называют жалобой. Как я узнала через несколько месяцев, Нью-Гэмпшир – единственный штат, где эту маленькую бумажку, способную полностью изменить чью-то жизнь, до сих пор называют именно жалобой, а не иском и не ходатайством, как будто, даже если процесс протекает мирно, кляуза все равно является его неотъемлемой частью. К записке прикреплен лист бумаги, на котором написано, что против меня возбуждено дело о разводе. Через полчаса после получения документа я уже сижу в офисе адвоката Дж. Эверс Стэндиш. Вера, забившись в угол, играет в видавшую виды железную дорогу. Я бы не притащилась сюда с ребенком, но мама на целое утро куда-то уехала – сказала, что готовит нам обеим сюрприз. Дверь кабинета открывается, и высокая элегантная брюнетка протягивает мне руку: – Здравствуйте, я Джоан Стэндиш. – Вы? – удивленно переспрашиваю я. Годами проезжая мимо этого здания, я представляла себе, что Дж. Эверс Стэндиш – пожилой мужчина с бакенбардами. – Когда в прошлый раз я заглядывала в свое удостоверение личности, там было написано это имя, – смеется адвокат и, взглянув на Веру, увлеченную строительством тоннеля, обращается к своей секретарше: – Нэн, присмотрите, пожалуйста, за дочкой миссис Уайт. Джоан Стэндиш входит в свой кабинет, я автоматически следую за ней, словно меня ведут на веревке. Как ни странно, я не огорчена. Вернее, мое нынешнее огорчение не сравнить с тем, что я испытала в день, когда Колин ушел. Эта «жалоба» показалась мне чем-то уж слишком откровенно нелепым. Анекдотом, финал которого угадываешь заранее. Через несколько месяцев, когда свет в нашей спальне будет погашен, мы над всем этим посмеемся в объятиях друг друга. Джоан Стэндиш объясняет мне смысл полученного мной документа. Спрашивает, не нужен ли мне психотерапевт. Просит рассказать, что случилось. Говорит о том, как работает механизм расторжения брака, о свидетельствах финансовой состоятельности, об опеке над детьми. А у меня перед глазами кружатся стены. Мне не верится, что на подготовку к свадьбе уходит год, а развод оформляется всего за шесть недель. Как будто за время, разделяющее эти два события, чувства так мельчают, что стоит человеку рассерженно дунуть – и их нет. – Как вы думаете, Колин будет настаивать на совместной опеке над вашей дочерью? – Не знаю. – Я в упор смотрю на адвоката. Я не могу себе представить, чтобы Колин жил без Веры. Но и себя без Колина я представить не могу. Джоан Стэндиш встает, подходит ко мне поближе и садится на стол: – Я ни в коем случае не хочу вас обидеть, миссис Уайт, – она прищуривается, – но вы кажетесь… немного отстраненной от всего этого. Это, знаете ли, типичная реакция: люди просто отрицают то, чему уже дан официальный ход, и в результате оказываются раздавлены. Вам необходимо осознать, что ваш муж уже запустил юридическую машину, которая аннулирует ваш брак. – (Я открываю рот, но тут же закрываю его.) – Вы что-то собирались сказать? – спрашивает Джоан Стэндиш. – Если вы хотите, чтобы я представляла ваши интересы, то должны мне доверять. – Просто… – начинаю я, глядя вниз, – раньше у нас уже было подобное. Что, если… Что, если он решит вернуться? Она подается вперед, опершись локтями о колени: – Миссис Уайт, вы и в самом деле не видите разницы между тем разом и этим? В тот раз ваш муж тоже причинил вам боль? – (Я киваю.) – Но он обещал измениться? Он вернулся к вам? – Она мягко улыбается. – А подавал ли он в тот раз на развод? – Нет, – тихо отвечаю я. – Вот видите. Разница в том, – говорит Джоан Стэндиш, – что в этот раз он оказал вам услугу. Мы сидим в цирке. В первом ряду. – Ма, – спрашиваю я, – как тебе удалось достать такие билеты? Мама пожимает плечами. – Я переспала с инспектором манежа, – шепчет она и смеется над собственной шуткой. Ее вчерашний сюрприз заключался в том, что она поехала в Конкорд и купила нам билеты на представление Цирка братьев Ринглинг в Бостоне. Она решила, что Вере, чтобы снова начать разговаривать, нужны свежие впечатления. А услышав от меня про бракоразводный иск, сказала: «Вот и замечательно! Поездкой в Бостон мы и отпразднуем это дело!» По залу ходит разносчик фруктового льда. Мама подзывает его и покупает один рожок для Веры. На арене клоуны. Некоторые их репризы кажутся мне знакомыми. Может ли такое быть, чтобы репертуар не обновлялся несколько десятков лет? Артист с белым лицом и нарисованной синей улыбкой останавливается прямо перед нами, наклоняется над низким бортиком, показывает пальцем сначала на свои подтяжки в горошек, потом на Верину кофточку, тоже в горошек, и хлопает в ладоши. Когда Вера заливается краской, он одними губами говорит ей: «Привет!» Она, широко раскрыв глаза, так же беззвучно отвечает. Тогда клоун достает из кармана гримерный карандаш и, взяв Веру за подбородок, рисует ей через все личико улыбку и нотки на шее. Подмигнув, он отскакивает от бортика, чтобы идти развлекать другого ребенка, но в последний момент возвращается. Прежде чем я успеваю увернуться, он протягивает прохладную руку к моему лицу и рисует мне под левым глазом темно-синюю слезу, тяжелую от горя. Я этого не помню, но в детстве я однажды попыталась сбежать из дому с бродячим цирком. Родители приводили меня в «Бостон-гарден» каждый раз, когда братья Ринглинг давали там представление. Сказать, что я любила цирк, – это было бы слишком слабо. В предвкушении волшебного вечера я несколько недель просыпалась по ночам: голова кружилась от сальто, в глазах рябило от блесток, а мои простыни, как мне казалось, пахли тиграми, пони и медведями. Когда меня наконец приводили в сказочный шатер, я изо всех сил старалась поменьше моргать, чтобы ничего не пропустить. Я знала, что цирковые представления имеют свойство таять так же быстро, как сахарная вата во рту. Когда мне было семь лет, меня заворожила девочка, выступающая со слоном, дочка инспектора манежа. Уверенная в себе и вся сверкающая, она забралась на хобот огромного слона и, балансируя, взбежала по нему вверх так легко, как я иногда взбегала по горке на детской площадке. Потом она уселась на толстую слоновью шею, крепко обхватив ее ногами, и все время, пока кружила по арене, смотрела на меня, словно бы спрашивая: «Хочешь быть такой, как я?» В тот раз мама, как обычно, вывела меня из зала за десять минут до антракта, чтобы мы успели попасть в туалет, прежде чем соберется очередь. Мы обе втиснулись в маленькую кабинку, и, пока я писала, взобравшись на унитаз с ногами, мама стояла надо мной в позе джинна, скрестив руки. А потом сказала: «Теперь я. Подожди». Она говорит, что я никогда не переходила дорогу, не взяв ее за руку, не трогала кухонную плиту и даже в младенчестве не засовывала в рот мелких предметов. Но в тот вечер я поднырнула под дверцу туалетной кабинки и исчезла. Я этого не помню. Не помню и того, как проскочила мимо охраны в зеленой униформе, как выбежала на огромную открытую площадку, где стояли трейлеры циркачей. Конечно же, не помню, как инспектор манежа объявил о том, что я потерялась, как по залу пробежал ропот, как родители до конца представления меня искали. Не помню циркача с набеленным мелом лицом, который, найдя меня, изрек: «Это чудо, что ее не затоптали и не закололи». Боюсь даже представить себе, что пережили мама с папой, когда увидели меня уютно примостившейся между смертоносными бивнями спящего слона. В моих волосах запуталась грязная солома, а слоновий хобот, как рука старого друга, обнимал мои плечи. Не знаю, зачем я все это рассказываю. Может быть, я надеюсь, что чудеса, подобно телосложению и цвету глаз, передаются по наследству.
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!