Часть 60 из 69 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Стройная тонкая фигура на прекрасной черной лошади, кругом и позади вооруженные гусары, оживленный и возбужденный город, огромная толпа, ловящая каждое слово, — вот какою представлялась потом та картина в воспоминаниях Гастона. Каждый человек из этой толпы мог спокойно застрелить его без всякого риска для себя, и все же ни один курок не был спущен. Но если он вообразил бы себе, что стоящие перед ним люди напуганы его появлением, то, что случилось вслед за тем, сейчас же разубедило бы его в этом. Впереди этой толпы стоял человек среднего роста и светловолосый, он, казалось, взвешивал каждое слово, вылетавшее из уст Гастона, и одобрял все, что он говорил о правосудии и перемирии, наконец он вдруг возвысил голос и крикнул:
— Да здравствует Франция!
Спохватившись сейчас же, что он сделал большую бестактность, могущую стоить ему жизни, он пробовал скрыться в толпе, но было уже слишком поздно, не успел он крикнуть, не успел взмолиться о пощаде, как уже упал, сраженный чьим-то кинжалом.
Поступок этот вызвал глубокое, мертвое молчание, всегда следующее за подобной трагедией. Глаза всех были устремлены на Гастона, все старались услышать, что он скажет. Не постигнет ли и его та же участь? Не выразит ли он гнева и презрения при виде этой напрасно пролитой крови? Все ждали с затаенным дыханием, что-то он скажет. Но холодное, бесстрастное лицо молодого человека сбивало их с толку. У этого человека каменное сердце, — думали они. Слова его продолжали литься без всякого перерыва, он снова заговорил о надеждах, которые Франция питает по отношению ко всем итальянцам. Он говорил о том, что французы и итальянцы вместе должны спасти Верону. И они могли ответить на это только словом «да», так как в них проснулась любовь к родине, к свободе и надежда на правосудие. Они стали бросать свои шапки в воздух с криками: «Верона, Верона!»; они забыли о том, что в руках у них оружие.
Но последнее слово еще не было сказано. Граф Гастон поднял руку, чтобы заставить их снова слушать себя.
— Граждане, — сказал он, — если правосудие награждает, то оно также и карает. Если мы согласны жить друг с другом как братья, мы не должны проливать братскую кровь. Я говорю с вами, как мужчина с мужчинами, и вы должны дать свое согласие, свободно, по доброй воле. Преступление, совершенное сегодня на наших глазах, не может остаться безнаказанным. Те, кто убил совершенно невинного человека, должны ответить перед судьями. Именем Вероны арестую их сейчас же, выдайте мне их, чтобы могло совершиться правосудие.
И, повернув свою лошадь, он указал пальцем на двух негодяев, убивших человека, крикнувшего: «Да здравствует Франция!». Все это произошло так быстро, что никто не успел оглянуться, как уже гусары схватили двух человек из толпы, прежде чем кто-либо успел заступиться за них, и, следуя данному приказу, эскадрон повернул и по четыре человека в ряд направился прочь от площади.
Раздался единодушный крик ярости со стороны пришедшей наконец в себя толпы, все бросились в погоню за гусарами, чтобы отбить пленников. Многие в бешенстве стали стрелять в солдат, шальные пули попали в других бегущих, и множество трупов скоро усеяло весь путь. Гусары тоже потерпели урон, многие из них покачнулись в седле и затем тяжело свалились на землю раньше, чем была достигнута наконец площадь Эрбе. Здесь, около собора, где Гастон собирался было говорить речь, образовалось целое побоище, люди нападали друг на друга, не обращая внимания на то, с кем они имеют дело, раздавались крики и вопли, колокола продолжали тревожно трезвонить, со всех сторон прибывали сражающиеся; все соединились теперь и пытались окружить дерзкого юношу. Гастон согласился теперь с тем, что Валланд был прав, и вряд ли ему удастся опять побывать в замке Св. Феликса.
— Что нам делать, старина? — обратился он к старому сержанту Дженси, скакавшему рядом с ним.
Дженси покачал седой головой и объявил, что ничего поделать нельзя.
— Надо бы сжечь их проклятый город, — сказал он, — в хорошую переделку мы попали, нечего сказать.
— Да, да, но словами делу не поможешь. Отразить ли нам их нападение или ехать дальше? Вы — человек старый и умный, Дженси, говорите, что лучше!
— По-моему, лучше сразиться с ними, — сказал старик, — уж если умереть, так, по крайней мере, недаром: отправим на тот свет нескольких проклятых итальянцев.
Гастон с удовольствием выслушал его. Трубач достал свой рожок и протрубил атаку. Они находились в это время на улице, наполненной типичными старинными балконами, почти совершенно закрывавшими от них голубое небо над головой. Темные глаза смотрели на них из многих окон: наверху было небо, внизу был ад.
Эскадрон при звуке рожка быстро повернул, и все люди сидели на лошадях с оружием в руках, готовые по первому приказанию броситься вперед на густые ряды своих разъяренных врагов. Раздался еще раз звук рожка, потом послышался шум, заглушивший все крики на улице, женщины попадали в обморок у окон, дети решили, что настал последний судный день, все смешалось и слилось в один дикий, невообразимый шум. Толпа дралась, как опьяненная, бросаясь прямо на штыки солдат; грязные лужи на улицах обратились скоро в потоки крови; голубые мундиры гусар были разорваны в клочья, смельчаки бросались прямо на лошадей и стаскивали гусар вниз на целое море стилетов. Кругом раздавались стоны, проклятия, и все же еще не было ни на чьей стороне победы. Гастон понял все безумие своего поступка, как только он совершил его. Он должен был подождать, по крайней мере, пока они выедут на открытое место, а то узкая улица оказалась для них западней.
Его собственная жизнь висела на волоске, хотя Дженси и еще дюжина других солдат защищали его своими телами. С самого начала толпа указывала на него пальцами и кричала: вот этот человек! Пули свистели вокруг него, как град, он чувствовал, что ранен, но не испытывал никакой боли, и когда наконец на него навалился труп убитого солдата, ему не оставалось больше ничего сделать, как спокойно сидеть и ждать, когда настанет конец. Почти без чувств, он вместе с другими был оттеснен к дому, под ворота которого давно уже стремился старый Дженси. Там можно было, по крайней мере, защищаться, так как стена прикрывала спины, и довольно было места, чтобы размахнуться мечом. Гастон пришел наконец в себя, как раз вовремя, чтобы убить наповал негодяя, собиравшегося уже вонзить нож в его лошадь, но вместо него явился другой; куда бы Гастон ни смотрел, он видел себя окруженным со всех сторон враждебными, зловещими лицами; ослабевший от потери крови, он решил, что умирает, он пошатнулся в седле, ухватился за старого Дженси, и тот стащил его с лошади и увлек под ворота. Гастон лежал без чувств.
XXII
В той комнате, где он наконец очнулся, горел ярко камин и красноватый отблеск его скользил неровными лучами по потолку, по раскрашенному и позолоченному когда-то карнизу. Подножие его огромной постели закрывало от него совершенно нижние оконные стекла, но в противоположном окне он видел неясный свет лампы, и этот жалкий свет свидетельствовал о том, что только что начались сумерки. Сама по себе комната была меблирована очень бедно. По левую сторону от него почти вся стена была завешена огромной картиной, отдельные фигуры которой он не мог рассмотреть в темноте, другая стена была лишена всяких украшений, за исключением крошечного зеркальца с канделябрами под ним. Несколько стульев с высокими спинками, стол с инкрустациями и еще несколько маленьких столиков, расставленных по комнате в живописном беспорядке, причудливой формы кушетка, придвинутая к камину, составляли всю бедную меблировку этой комнаты. Все было тихо кругом, и только в камине ярко пылало и трещало огромное пламя.
Граф Гастон открыл глаза, но тотчас же опять закрыл их. Он не мог еще остановиться на какой-нибудь связной мысли, и, хотя он смутно помнил, при каких обстоятельствах попал в этот дом, он все же не мог дать себе отчета, что произошло на самом деле и в какой части города или на какой улице он находится. Но мало-помалу, по мере того, как он все больше приходил в себя, умственному взору его ясно представилось все, что произошло с ним. Он вспомнил свой разговор с Валландом, свою поездку в амфитеатр, затем бегство по направлению к собору, узкий переулок и толпу кругом. Да, он упал тогда, и старый Дженси спас его, вероятно, с опасностью для собственной жизни. Он вспомнил, как он соскользнул с лошади, вспомнил, как старый сержант тащил его куда-то. Вся картина представлялась ему так ясно, что, будь он художник, он мог бы нарисовать на память все лица, окружавшие его в ту минуту. Но этот дом, куда он попал? Он ничего не знал о нем. Кто принес его сюда, почему он лишился чувств? Еще не совсем придя в себя, он все же провел рукой по своему телу, чтобы убедиться, не ранен ли он. Таким образом он сразу убедился в том, что плечо его и рука забинтованы; острая невыносимая боль вернула ему полное сознание. Он попробовал сесть на постели, но для этого он был еще слишком слаб.
— Пожалуйста, не двигайтесь, граф: вы должны лежать, подождите, я сейчас принесу огонь.
Говорила это женщина, и ему показалось, что он узнает голос, мягкий и мелодичный, который он слышал когда-то в Венеции. Но он не мог видеть говорившую, и пока он старался догадаться, кто она, глаза его осмотрели всю комнату, и тут он только заметил, что на кушетке, придвинутой к камину, сидел странный старик с длинным худым лицом и в бархатной черной шапочке, борода у него была тоже седая и необыкновенно длинная. Старик держал между ног маленький деревянный столик, на котором раскладывал с методической точностью какие-то предметы, оказавшиеся при ближайшем осмотре небесным глобусом, квадрантом и песочными часами; он тщательно обтирал их своими тонкими пальцами и затем осторожно ставил их на стол перед собой. Когда Гастон заговорил, он обернул к нему свое умное и сосредоточенное лицо, но не сказал ни слова, а затем вынул из кармана маленький хрустальный флакон и посмотрел его на свет, как будто в нем заключался какой-нибудь целебный эликсир. Гастону показалось его лицо удивительно интересным, он следил за каждым изменением, производимым в нем мыслями старика, и был еще занят этим, когда вдруг в комнату внесли свет, и сразу объяснилась ему тайна его местонахождения.
Бианка, дочь Пезаро, так как это была она, поставила свечи на столик около кровати и затем нагнулась так близко к Гастону, что ее черные кудри почти коснулись щек Гастона. Стараясь казаться как можно спокойнее, она провела своей прохладной рукой по его лбу и, покрыв больного тяжелым покрывалом, обратилась к старику доктору, так как разговор с Гастоном был ей запрещен.
— У него больше нет жара, Филиппи, — сказала она. — Нам больше не нужны будут твои лекарства.
Старик покачал головой и подошел к постели, где он и остановился рядом с ней. Он говорил ей, что этот иностранец умрет, и теперь он ждал его смерти, чтобы спасти свое самолюбие.
— У него снова будет жар, раньше, чем настанет еще утро, — ответил он с видом непогрешимого папы, — есть симптомы, которых нельзя отрицать, жар вернется.
— А по-моему, эти симптомы свидетельствуют о том, что он поправится, — прошептала Бианка. — Но тише, он, кажется, опять уснул.
Филиппи протянул длинную костлявую руку и пощупал пульс Гастона.
— Если не будет жара, — заговорил он торжественно, — так не будет и кризиса, а без кризиса, синьорина, не может быть и выздоровления. Я не могу ошибиться. Я похоронил человек пятьдесят, которые имели больше шансов на жизнь, чем этот человек. Но мы составим еще гороскоп его, и тогда само небо будет руководить нами. А до тех пор я — только беспомощный слуга слепой судьбы.
Успокоенный этим глубокомысленным рассуждением, он вернулся к камину и снова принялся за составление гороскопа. Гастон слышал каждое слово этого многообещающего диалога. Он открыл глаза и посмотрел в смуглое лицо Бианки, смотревшей на него с страстным вниманием, скрыть которое она не была в состоянии.
— Синьорина, — сказал он спокойно, — если вы поможете мне, я уверен, что я буду в состоянии подняться.
Она покачала головой, но пальцы ее невольно крепко сжали руку, которую он протянул ей, и она все же помогла ему подняться, как он этого желал.
— Это вам строго запрещено, — сказала она и затем, обращаясь к старику, добавила. — Ведь правда, Филиппи, вы стоите за то, чтобы граф не поднимался?
— Если бы он мог надеяться на то, что останется жив, конечно, я настаивал бы на этом. Пусть он вооружится терпением, я ничего не могу обещать, — заметил он задумчиво.
Гастон чувствовал себя очень слабым от большой потери крови, голова его кружилась.
— Дайте мне глоток вина, — сказал он, — и я всем буду говорить, что вы — самый лучший доктор во всей Вероне.
Беатриса, очень довольная тем, что он обратился к ней с просьбой, на этот раз не стала спрашивать мнение Филиппи, она наполнила кубок вином и поднесла к губам больного, он выпил залпом драгоценный напиток и, вернув кубок обратно с благодарностью, спросил ее:
— Правда ли, что меня принес в этот дом старый сержант Дженси?
— Нет, — сказала она с торжествующим видом, — вас принес сюда не Дженси.
— Но кто же? Я ничего не помню, в голове моей все перепуталось.
Бианка подумала немного, потом рассказала ему все, как было.
— Когда вы выехали из замка сегодня утром, я была все время с вами, но только вы не видели меня. Я слышала, как вы говорили с народом в амфитеатре, и мне сказали, что вы проедете мимо моего дома, чтобы попасть к собору. Я поспешила домой и созвала своих слуг, может быть, я уже тогда думала о том, что мне придется спасать вас, и я впоследствии была рада, что оказалась на месте в минуту опасности. Мои слуги ввели лошадь вашего сержанта в мой двор, я приказала им это сделать, я следила за вами из окна, хотя вы этого, конечно, не могли знать.
Он понял ее и спросил, что же сделалось с остальными; ответ ее он почти предугадывал.
— А что сталось с моими людьми, синьорина?
Она отвернулась от него, говоря:
— Сержант Дженси и еще трое солдат вернулись в крепость.
— А остальные?
— Они не вернулись.
Он знал, что они были убиты, и он опустился снова на подушки с тяжелым вздохом человека, сознающего, что его постигла неудача. Его обещания Валланду в это утро, его уверенность, разговор о правосудии и братстве — к чему они привели? Бонапарт через несколько часов узнает всю эту историю. Он, Гастон де Жоаез, присланный для того, чтобы поддержать мир, сразу же попал в уличное побоище, при первой же своей попытке водворить этот мир, и оскандалился перед целым народом. Дело Франции было почти проиграно, а веронцы, напротив, набрались новой храбрости при первой, хотя и неважной победе. А сам он, раненый и беспомощный, должен находиться в доме, известном повсюду своей непримиримой ненавистью к Франции. Он не мог бы придумать более унизительного положения. Ему оставалось одно — уйти из этого дома во что бы то ни стало.
— Если Дженси вернулся в крепость, — сказал он, — значит, он не ранен?
— Очень легко ранен, граф. Я думала, что вы будете рады, что он вернулся туда.
Он подумал немного, потом сказал:
— А наместник Валланд присылал сюда ко мне?
— Да, он прислал сказать, чтобы вы ничего не предпринимали до тех пор, пока силы не вернутся к вам.
Гастон грустно улыбнулся.
— Он очень мил, а я калека теперь, остается только исполнить его приказание, — заметил он с горечью. Беатриса сразу поняла горечь его замечания и грустно улыбнулась при мысли, что дом ее кажется ему тюрьмой.
— Хотя вы и калека, может быть, — сказала она с мягким упреком, — но все же вы живы.
Он понял упрек и ответил поспешно:
— Простите меня, синьорина, я не забыл, чем я вам обязан. Больной человек чувствует глубоко, но не всегда умеет выразить то, что он чувствует. Да, я знаю, что я обязан вам жизнью, и никогда не забуду этого.
— Вы можете выразить вашу благодарность тем, что будете во всем слушаться меня. Позвольте мне ухаживать за вами. Большего я не прошу.
Она села в ногах его постели и не спускала с него глаз; она положительно не умела скрывать свою страсть к этому человеку. Она сказывалась в расширенных зрачках ее прекрасных черных глаз, в дрожании ее губ и рук. Если бы он в эту минуту взглянул ей в лицо, она не удержалась бы и поцеловала его в губы. Но сердце Гастона как будто окаменело от ее слов. И если бы даже его жизнь зависела от этого, он все же не мог бы себя заставить взглянуть на нее.
— Синьорина, — сказал он, помолчав, — я должен вернуться к себе: этого требует моя честь.
— Ваша честь, граф?
— Да, моя честь, которая служит вечной преградой между мной и вами.
— Но разве ваша честь не допускает даже дружбы между нами?
— Иногда бывают обстоятельства, где даже и это невозможно для меня. Ведь подумайте только о том, что я являюсь врагом вашего народа.
Она презрительно рассмеялась и, нагнувшись к нему, прошептала:
— Разве я из-за этого перестала быть вам другом? Подвергните меня испытанию, может быть, мне и удастся даже оказать вам услугу.
book-ads2