Часть 69 из 84 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Хлеб тебе сдать, краснюк, а?! А рожа твоя не треснет?! Хлеб выметете, что сеять станем?! Или в ров, значит, или с голоду помереть?! Не-ет, хрен тебе, красный! Лучше уж в бою, от пули честной!..
– Ну вот я ж тебя не расстреливаю, – с неожиданной усталостью сказал Жадов. – Ты меня поносно бранишь, а я слушаю. Был бы я таким же негодяем, как этот Бешанов-чёрт, поставил бы вас всех пятерых к стенке, и вся недолга. Со мной-то, казаче, у тебя язык длинен, слова храбрые. Потому что знаешь, что отпущу я тебя до твоего хутора. Потому что гляжу я на погибших – и своими б руками Бешанова этого разорвал, зубами б загрыз!..
– Ничего ты не разорвёшь и не загрызёшь, – отмахнулся казак. – Потому что боишься, начальник дивизионный. Своих же красных боишься. Не пойдёшь против них.
Жадов не ответил. Вернее, ответил совсем на иное.
– Отпеть людей надо. И похоронить. И чтоб волки не погрызли…
– Мы батюшку нашего привезём, – хрипло сказал казак. Дёрнул головой на прощание, отошёл. Жадов так и остался стоять над заполненными телами яром.
– Я его сам… своей рукой… дай только добраться…
Жадов бормотал себе под нос, сидя на лавке и глядя в одну точку.
15-я стрелковая дивизия застыла, словно древний воин, оглушённый внезапным ударом по шлему. К сожжённому хутору подтянулись остальные два полка, красноармейцы, мрачные и молчаливые, помогали столь же мрачным и молчаливым казакам Татарниковского хоронить казнённых.
Солдаты и казаки работали вместе, но приязни в этой работе не было совсем. Весть о случившемся степным пожаром облетела окрестные станицы, началось уже настоящее, стремительно ширившееся восстание.
Ирина Ивановна сидела за столом напротив Жадова. Курень, где они остановились, был из зажиточных, но сейчас комиссар не отпускал обычных своих колкостей в адрес «богатеев». Перед товарищем начштаба-15 лежала до половины исписанная бумага, начинавшаяся фразой: «Командованию Южфронта. Товарищу Сиверсу. Копии: Петербург, председателю Совнаркома тов. Ленину, народному комиссару по военным делам тов. Троцкому, председателю ВЧК тов. Ягоде. Срочно, совершенно секретно…»
– Мы его найдём, Миша. И казним.
Жадов пошарил под столом, где стояла бутыль мутного самогона. Плеснул было в стакан, поднёс к губам, но скривился и поставил обратно.
– Не знаю, Ира, не знаю. Кто-то, видать, в высоких штабах этому ироду дал на всё разрешение, иначе б так не лютовал…
– В революцию и не так лютуют, случается, – заметила Ирина Ивановна. – И безо всяких разрешений.
– Расстреляют его. Должны расстрелять. Не может быть иначе. Как же иначе-то? Никак. Никак… – бормотал Жадов, словно и не слыша её.
– А если нет? Что тогда?
– Тогда я его с-сам… своей рукой… – и Жадов, наконец, опрокинул в рот стакан самогонки.
Ирина Ивановна и бровью не повела.
– Ложись-ка ты спать, товарищ начдив. Утро вечера мудренее.
Жадов только помотал головой.
– Не могу я спать, Ирунь, дорогая. Прости, что так к тебе… душа не болит, воет душа-то. Яшка эвон, как взглянул в тот ров, так и пьёт беспробудно, пить не умеет, мучается, а пьёт, потому как это ж невозможно, когда такое…
– А Штокштейн где?
– А бес его знает… – Жадов вновь плеснул себе самогонки. – Да и чёрт с ним, не ведаю, где его носит…
– Не нравится мне это. – Ирина Ивановна поднялась, накинула полушубок, застегнула портупею с кобурой. – Возьму-ка я пару надёжных бойцов да и посмотрю, где этот наш «особый отдел» обретается…
– Погоди! – Жадов вмиг протрезвел. Со стуком поставил нетронутый стакан. – Я с тобой. Одну не пущу!
…Однако Штокштейна искать не пришлось – столкнулись с ним, едва выйдя за калитку.
– Товарищ начдив! – нехорошо обрадовался тот. – А я к вам. С новостями и с делами…
Был Эммануил Иоганнович свеж, подтянут, бодр, кристально трезв и в отличном расположении духа. Под мышкой нёс папочку с ботиночными завязками.
– Ну, чего там у тебя? – нехотя буркнул Жадов, поворачивая обратно.
– Нехорошо, нехорошо, товарищ начдив, – Штокштейн покачал головой, узрев стакан самогона. – Употреблять горячительные напитки в боевой обстановке…
– Дивизия ни с кем боя не ведет, Штокштейн, уймись. – Жадов махнул особисту на лавку. – Садись, выкладывай, с чем пожаловал?
Штокштейн неторопливо, с достоинством, уселся, так же неторопливо размотал завязки на папке. Делал он всё это с удовольствием, каждое движение было словно медовый пряник на языке.
– Отмечены контрреволюционные разговоры следующих красноармейцев… – Он принялся перечислять фамилии и должности. – Суровые, но необходимые меры по защите хлебозаготовок и искоренению враждебного революции казачьего сословия не получили должного внимания в партийно-политической работе с личным составом…
– Ты с ума спятил, Шток?! – вскипел Жадов. – Какие тебе, к чёрту, «необходимые меры»?! Баб с ребятишками расстреливать?! Да завтра весь Дон поднимется!
– Успокойтесь, товарищ начдив, – невозмутимо сказал Штокштейн. – И запомните хорошенько – у этой мелкобуржуазной субстанции, пока ещё именуемой «казачеством», своя хата всегда с краю. Поорут, повопят, а как поймут, что советская власть и Красная армия шутки не шутят и в бирюльки не играют – мигом за нас станут. За тех, кто сильнее. Поэтому никакой Дон никуда не поднимется. Расползутся по своим куреням и будут думать, что, может быть, пронесёт. Не пронесёт. Директиву о расказачивании выполнять надо безусловно и безоговорочно, а не вести бесплодные морализаторские разговоры. Всё понятно, товарищ начдив-15?
Жадов сидел бледный, сжав плотно губы, и молчал. Молчал, но так, что Штокштейн вдруг как-то неуверенно заёрзал на лавке и сказал капризным, плаксивым голосом:
– Ну чего вы на меня-то вызвериваетесь, Жадов? Я, что ли, этих женщин с детьми расстреливал? Я только бойцам объясняю необходимость подобных суровых мер. А вот назначенный к вам в дивизию комиссар, товарищ Апфельберг, стесняюсь сказать, пьёт горькую в компании некоей вдовой казачки весьма приятной наружности, что, конечно, несколько извиняет простительную человеческую слабость товарища Якова, но никак не извиняет проваленную им партработу!
– Мы не каратели. – Жадов тяжело поднялся. – Мы с безоружными не воюем. Это царские воинские команды крестьянские бунты подавляли, зачинщиков вешали да расстреливали, остальных пороли до бесчувствия. Мы что ж, такие же, да?! Ничем от них не отличаемся?! – Он почти кричал.
– А вот насчёт пороть до бесчувствия – неплохая идея, – Штокштейн уже оправился, плаксивость из голоса ушла. – Расстрел, конечно, мера действенная, но и землю пахать кому-то надо. План по хлебозаготовкам не только в этом году выполнять надо, но и в следующем…
– Уйди, Шток, а? – отвернулся Жадов. – Видеть тебя не могу. Там, во рву… они все – контра? Бабы, старухи, деды седобородые – все враги? Груднички… ты грудничков видел, Шток? Штыками запороты… А ты мне про партработу… Яшка хоть пьянствует да казачку свою валяет… потому что смотреть на это не может… хоть что-то в нём человеческое… а ты?
– Тогда я своей властью арестую распространителей контрреволюционных слухов и разговоров. – Штокштейн и в самом деле поднялся. – Вот вы взвода мне не выделили, а тогда бы я…
– Убирайся.
Штокштейн помолчал, потом, не прощаясь, поднялся и вышел. Дверью не хлопнул, прикрыл аккуратно.
– Та же история, что и с Сергеевым, – прокомментировала Ирина Ивановна.
– И кончиться должна так же? – Жадов смотрел в пол.
– Не могу ничего утверждать заранее. – Рука Ирины Ивановны слегка коснулась плеча Жадова. – Миша… то, о чём я тебе говорила… власть в революции забирают штокштейны, и добро б только они, но и бешановы. Товарищ Сиверс далеко, товарищ Ленин высоко, не докричишься.
– И что же? – угрюмо спросил начдив. – Делать-то что?
– То, что решили. Найти Бешанова. Найти и уничтожить. Расстрелять перед строем как предателя революции и агента царской охранки, получившего задание опорочить среди трудового казачества светлые идеалы нашей революции.
– Ты так складно врёшь, – вдруг мрачно сказал Жадов, – что и не поймёшь, когда правду говоришь.
Ирина Ивановна помолчала, пальцы её сжимались в кулаки – и вновь разжимались.
– У тебя есть другой план, товарищ начдив? Или будем ждать, пока Бешанов ещё один хутор вырежет, или два, или три? И показатели у него будут отличные. «Ссыпано столько-то пудов хлеба – больше, чем у всех остальных продотрядов, вместе взятых», – передразнила она. Вышло очень похоже на Эммануила Штокштейна.
– Нет у меня другого плана. – Жадов взял недописанное донесение, подержал у глаз, выронил, словно оно не имело уже никакого значения. – Надо всё-таки отправить… в штаб фронта…
Ирина Ивановна кивнула:
– Отправим. Для верности с тремя нарочными и телеграфом. И объявим, что Бешанов есть враг народа и советской власти и что с ним надо поступить соответственно. Дивизия за тобой пойдёт. Сергеевские дружки помалкивают.
– Мы его догоним. Непременно догоним… – Жадов глядел в одну точку.
– Конечно догоним. Они ж хлеб собранный с собой тянут. Обоз тяжёлый, тащатся медленно. Мы хоть и не конница, а поживее шагаем.
Начдив-15 молча кивнул.
Донесения в штаб они отправили. Работающий телеграф сыскался в станице Тиховской, что на развилке дорог из Миллерово на станицы Казанская и Мигулинская. Продотряд – если это и впрямь был продотряд – Бешанова двигался на юго-восток по правому берегу Дона.
Вести о случившемся разносились стремительно. И потому следующий хутор на пути Бешанова решил просто откупиться. Казаки сдали хлеб, сдали и оружие. Бешановцы наложили на хутор «контрибуцию» серебром и золотой имперской монетой, а когда того оказалось недостаточно – забрали все немудрёные украшения с казачек, вплоть до обручальных колец. Правда, расстреляли «всего лишь» одного священника да трёх офицеров. При вопросе, не творили ли насилий над женским полом, казаки окончательно мрачнели и замыкались, а женщины начинали рыдать.
Но хутор был цел.
– Говорил же я вам, товарищ начдив, – у здешних куркулей только выгода и на уме. – Эммануил Штокштейн ехал рядом с Жадовым. В седле он держался едва-едва, мешком, но не ныл. – Собственных баб подкладывают, лишь бы их самих не тронули. И вы их защищаете? И вы товарища Бешанова хотите что, остановить, как бойцы говорят?
Жадов не ответил. Он вообще почти не разговаривал теперь, лишь коротко отдавал необходимые приказы да кивал, выслушивая донесения.
– И вообще, товарищ начдив, я не понимаю – каков боевой план нашей дивизии? Куда мы движемся? Почему не осуществляем разоружение казачьего населения, а также реквизицию и отправку хлеба на ссыпные пункты? – не унимался особист. – И почему вы разрешили примкнуть к нашей дивизии этому казачьему сброду? Контрреволюционному сброду, прошу заметить!
– Я те покажу «сброду»! – вдруг раздался низкий, грудной, но очень красивый даже в гневе женский голос, и с товарищем Штокштейном поравнялась казачка, как влитая державшаяся в седле. Была она, что называется, и молода, и пригожа, отличалась известным дородством, что, впрочем, совершенно её не портило. Щёки румяны от мартовского холода, на голове цветастый тёплый платок, на плечах – полушубок, а на поясе длинный кинжал, явно с Кавказа.
– Даша! – подал голос Яша Апфельберг. Яша, за страшнейшим похмельем, полулежал на подводе. – Даша, ну что ты, ну куда ты…
– Яшенька, – мигом обернулась молодка, – лежи, болезный мой, лежи. Перебрал, так лежи. Так вот, товарищ дорогой, казаки поднялись, потому как изверга этого, Бешана вашего, извести надо. А ты языком мелешь, что худой пёс брешет.
Штокштейн, очевидно, счёл ниже своего достоинства спорить с женщиной (ибо кто спорит с женщиной, тот укорачивает свои годы), но продолжал настойчиво пытать Жадова:
book-ads2