Часть 6 из 52 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Тогда появился Гриффо. На бледном лице играл румянец, лоб вспотел.
– Что с ним? – обронил.
– Если умрет – умрет, а если выживет – будет жить, – припомнил я шуточку, что слыхал когда-то от жаков медицинской школы. Хотя, Бог свидетель, было мне не до смеха, поскольку мои полторы тысячи как раз лежали и подыхали.
– Я приглашу медика из Равенсбурга, – пообещал снова побледневший Фрагенштайн. – Тотчас велю за ним послать.
– А что там, ваша милость, с молодым? – негромко и опасливо спросил стражник.
– Упал с лестницы, – холодно сообщил Гриффо. – И так неудачно, что размозжил себе череп.
Мужчина громко сглотнул, а я подумал, что быть подчиненным Фрагенштайна – и вправду тяжелый хлеб. Не то чтобы мне нравилась беспричинная жестокость стражника, но суровость наказания от Гриффо, скажу так, застала меня врасплох. И по одному этому было видно, насколько сильно его положение в городе: он мог позволить себе безнаказанно забить до смерти человека. Причем не первого попавшегося нищеброда – городского стражника.
* * *
В тюрьме не было лазарета. Я подумал еще, что мы, инквизиторы, лучше заботимся об узниках. Впрочем, нам чаще требуется привести их в порядок для дальнейших допросов. Смерть обвиняемого под пытками или из-за плохого содержания суть признак некомпетентности. Ибо, во-первых, исчезает доступ к информации, которую мог бы нам дать допрашиваемый, а во-вторых, задача инквизиторов не замучить, но – даровать шанс на избавление и на очищение мыслей от скверны ереси. И поверьте, я сам видел многих обвиняемых, которые со слезами на глазах благодарили инквизиторов за то, что позволили им сохранить надежду на жизнь вечную при небесном престоле Господа. А цена в виде ужасной боли от пытки и огненной купели костра казалась им более чем справедливой.
В случае Клингбайля, однако, речь шла не о пытках. Этот человек был изможден, ослаблен, болен и иссушаем горячкой. Потому для него нашли комнату с кроватью, а я приказал стражникам принести ведро теплой воды, бандажи да вызвать медика (ибо я не хотел терять время, ожидая призванного Гриффо врача, который попал бы сюда не раньше чем через пару дней). Пока медик добирался, я омыл лицо Захарии. И то, что увидел под коркой грязи, очень мне не понравилось.
Медик, как всякий медик, был самонадеянным и уверенным в собственной непогрешимости. Кроме того, судя по источаемым винным парам, стражники вытащили его из какой-то корчмы.
– Этому человеку уже ничто не поможет, – заявил он авторитетным тоном, едва взглянув на лицо Клингбайля.
– Не думаю.
– А кто же вы такой, чтобы не думать? – спросил медик, иронически подчеркивая мои слова
– Всего лишь простой инквизитор. Но я обучен начаткам анатомии, хотя знание мое, конечно же, не сравнимо с вашим светлым умом, доктор.
Медик побледнел. И еще мне показалось, что моментально протрезвел.
– Прошу прощения, мастер, – проговорил он уже не просто вежливо, но почти униженно. – Однако взгляните сами на эту чудовищную воспаленную рану. Взгляните на эту гниль. Понюхайте!
Не было нужды приближаться к Захарии, чтобы почувствовать тошнотворную вонь гниющего тела. Может ли что-то быть страшнее, нежели разлагаться живьем в смраде гноя, сочащегося из ран?
– Я могу вырезать больную ткань, но, Бог свидетель, поврежу при этом нервы! По-другому не удастся! А если и получится, то будет это Божьим чудом, а не лекарским искусством! А вообще-то даже это не поможет…
– Не поминайте всуе имя Господа нашего, – посоветовал я, и медик побледнел еще сильнее.
Конечно, он был прав. Левая щека Клингбайля представляла одну воспаленную, нагноившуюся, смердящую рану. Оперировать его было можно. Но неосторожное движение ланцета могло привести к параличу лица. Да и никогда ведь не ясно, вся ли пораженная ткань удалена – а если она осталась, то пациент все равно умрет. А этот пациент стоил полторы тысячи крон!
– Я слышал, – начал я, – об одном методе, к которому прибегают в случаях, когда человеческая рука уже ничем не может помочь…
– Думаете об истовой молитве? – подсказал он быстро.
Я окинул его тяжелым взглядом.
– Думаю о личинках мясоедных мух, – пояснил. – Положить их в рану – и они выжрут только больную ткань, оставив здоровое тело в неприкосновенности. Сей метод еще в древности использовали медики римских легионов.
– Римляне были врагами Господа нашего!
– И как это касается дела? – пожал я плечами. – У врагов тоже можно учиться. Разве мы не пользуемся банями? А ведь придуманы они именно римлянами.
– Я не слыхал о подобном отвратительном методе, – нахмурился медик.
Я имел смелость предположить, что говорит он о личинках мясоедных мух, не о банях, хотя одежда его, а также чистота рук и волос указывали, что медик не слишком часто пользовался благами стирки и купели.
– Значит, не только услышите, но и опробуете, – сказал я ему. – Итак, к делу! И живо, этот человек не может ждать!
Он одурело взглянул на меня, что-то пробормотал и выскочил из комнаты. Я же посмотрел на Захарию, который лежал в постели, казалось, совершенно безжизненно.
Я подошел, стараясь не дышать носом. У меня тонкое обоняние, и ежедневные труды вместе с инквизиторскими повинностями ничуть его не притупили. Можно было подумать, что мой нос уже привык к смраду нечистот, вони немытых тел, фетору гниющих ран, зловонию крови и блевотины. Ничего подобного: не привык.
Я приложил ладонь к груди Клингбайля и услышал, как бьется его сердце. Слабо-слабо, но бьется. К счастью моего нанимателя, тот не видел сейчас сына. Мало того что у Захарии почти сгнила одна щека, а вторая была покрыта ужасающими шрамами, так и все тело его исхудало настолько, что ребра, казалось, вот-вот проткнут пергаментную, влажную и сморщенную кожу.
– Курносая, – сказал я. – Выглядишь, словно курносая, сынок.
И тогда, хотите верьте, хотите нет, веки человека, который казался трупом, приподнялись. Или уж, по крайней мере, открылся правый глаз, не заплывший.
– Курнос, – пробормотал несчастный едва слышно. – Тогда уж – Курнос.
И сразу после этого глаза снова закрылись.
– Вот и поговорили, Курнос, – пробормотал я, удивляясь, что в том состоянии, в котором был, он сумел очнуться, пусть даже на столь короткое время.
* * *
Купец принял меня у себя в доме, но пошел я туда лишь в сумерках, чтобы не привлекать к себе излишнего внимания. Не заметил, чтобы за мной следили, хотя, конечно, нельзя было исключать, что кто-то из слуг Гриффо присматривал за входящими и выходящими из дома Клингбайля. Но я и не думал скрываться, поскольку разговор с отцом жертвы колдовства – обычное дело во время расследования.
– Откровенно говоря, господин Клингбайль, я не понимаю. Более того, готов признаться: не понимаю ничего.
– О чем вы?
– Гриффо ненавидит вашего сына. Однако он не протестовал против заключения и не стал требовать казни…
– Уж и не знаю, что хуже, – перебил меня купец.
– Хорошо. Допустим, горячая ненависть сменилась в его сердце холодной жаждой мести, каждый миг которой можно будет смаковать. Он хочет видеть врага не на веревке, а гниющим в подземелье. Страдающим не пару мгновений, но годы и годы. Но как тогда объяснить, что Гриффо забил до смерти стражника, который ранил вашего сына? Что за свои деньги пригласил известного медика из Равенсбурга?
– Хотел понравиться вам, – пробормотал Клингбайль.
– Нет, – покачал я головой. – Когда он узнал, что сын ваш избит, действительно пришел в бешенство. Причем «пришел в бешенство» – это слабо сказано. Он избил стражника. Хладнокровно, палицей, словно пса…
– Если хотите вызвать у меня сочувствие – зря, – снова пробормотал купец.
– И не думаю вызывать у вас сочувствие, – пожал я плечами. – Но обратимся к фактам.
– Говорите.
– Я узнал кое-что еще. Захарии давали больше еды, чем остальным узникам. Это кроме того, что ежемесячно к нему приходил медик. Смею предположить, что кто-то хотел, дабы ваш сын страдал, но в то же время кто-то не желал, дабы он умер. И мне кажется, это один и тот же «кто-то».
– Цель? – коротко он спросил меня.
– Именно. Вот в чем вопрос! Что-то мне подсказывает: здесь нечто большее, чем просто желание наблюдать за страданиями и унижением врага. Ведь приходится учитывать, что вы сможете добиться помилования для сына. Вы писали в императорскую канцелярию, а всякому известно, что Светлейший Государь столь великодушен…
Светлейший Государь совершенно не имел ничего общего с помилованиями, поскольку все зависело от его министров и секретарей, подкладывавших документы на подпись. Впрочем, все были немало наслышаны и о нарочитых проявлениях императорского милосердия. Несколько лет назад он даже приказал выпустить всех узников, осужденных за малые провинности. Тот акт милосердия, правда, не отразился бы на Захарии, но свидетельствовал об одном: Гриффо Фрагенштайн не мог быть уверен, что однажды в Регенвальд не придет письмо с императорской печатью, приказывающее освободить узника. И сопротивляться императорской воле тогда будет невозможно. Разве что дерзкий бунтовщик захочет поменяться с Захарией местами и самолично оказаться в нижней башне.
– Люди глупы, господин Маддердин. Не судите о всех по себе. Не думайте, что они руководствуются рассудком и просчитывают все наперед…
Эти слова слишком напоминали предостережение, которое озвучил перед моим отъездом Хайнрих Поммель. И наверняка имели смысл. Но я уже встречался с Гриффо Фрагенштайном. Он был богатым купцом, известным своими удачными и прибыльными операциями. Такие люди не зарабатывают состояние, если не просчитывают все наперед и не анализируют того, что происходит сейчас. Об этом я и сказал Клингбайлю.
– Трудно с вами не согласиться, господин Маддердин. Но я так и не понимаю, к чему вы ведете.
– Захария нужен Гриффо живым. Измученным, страдающим, пусть даже слегка не в себе, но несмотря ни на что – живым. Для чего?
– Вот вы мне и скажите, – буркнул он нетерпеливо. – Я ведь именно за это плачу.
Я покивал.
– И познаете истину, и истина сделает вас свободными[7], – ответил я словами Писания, подразумевая, что, когда узнаю истину, сын Клингбайля сможет утешаться свободой.
Купец понял меня. Сказал:
– Пусть вам Бог поможет.
– Господин Клингбайль, я пока что занимался вашим сыном. К счастью, нынче он в безопасности, и не грозит ему ничего, кроме болезни, с которой, надеюсь, он справится. Теперь же пришло время заняться кое-кем другим. Что вы знаете о сестре Гриффо?
– О Паулине? Здесь все всё знают, господин Маддердин. И наверняка все рассказали бы вам то же самое. Упрямая, словно ослица, пустая, словно бочка для солений. Презирала тех, кто не был ей полезен. Никого не уважала, а ноги раздвигала перед каждым, кто приходился ей по вкусу.
book-ads2