Часть 2 из 55 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Аделина решила, что за время пребывания в Англии нужно написать их портреты. Позже им уже никогда не выпадет такая возможность. И конечно, красивее, чем были, они уже не станут. Прежде всего у нее должен быть настоящий портрет Филиппа во всей гусарской красе, а не какой-нибудь дагеротип. Семейство Уайток в прошлом поставляло прекрасных офицеров и в Гусарский полк[2], и в полк Буйволов[3], но, как считала Аделина, среди них не было никого такого же благородного и удалого, как Филипп.
Эта мысль понравилась и Филиппу, хотя сумма, которую он должен был вручить художнику, оказалась непомерной. Но портреты этого живописца были в моде, особенно в военных кругах. Мало того, он умел придать военной форме такой вид, что она, казалось, выступала за раму, самый захудалый офицер, страдавший несварением желудка, приобретал властный взгляд. Что до причастных леди, то художник превосходил самого себя в изображении оттенков кожи и мерцающих тканей. Портреты Филиппа и Аделины стали, вероятно, самыми удачными в его карьере, и то, что их должны были вывезти из Англии еще до выставки в академии, стало для него большим расстройством.
Идея запечатлеть себя в расцвете сил была не единственным проявлением экстравагантности Аделины. Она знала, что на сеансы позирования уйдет несколько недель, и преисполнилась решимости получить от Англии как можно больше удовольствия. В Лондон пара ездила три раза, это был последний визит. Завтра им придется вернуться в тихий городок, где жила сестра Филиппа.
Аделина упала в мягкое бархатное кресло в спальне отеля и воскликнула:
– Я так волнуюсь, что сейчас умру!
– Ты слишком чувствительна, – ответил Филипп. – Надо ко всему относиться легко. Как я.
Встревоженно взглянув на нее, он добавил:
– Ты очень бледная. Я попрошу принести стакан стаута и печенье.
– Нет. Не надо стаут! Шампанское! После этой божественной оперы – прозаическое пиво? О, я никогда не забуду этот вечер! Неземной голос Таддеуса! Восхитительная Арлин!
Аделина вскочила, уронив на пол свою меховую накидку, и принялась расхаживать по комнате из угла в угол. У нее был страстный, но не очень приятный голос и самое приблизительное представление о мелодии, но первые такты полюбившейся арии удалось воспроизвести:
Мне снилось, я в мраморных залах жила,
Со мною – рабыни и слуги… —
запела она, и ее подбородок вздернулся, открыв красивую молочно-белую шею.
Аделина торжествующе рассмеялась. Филипп видел ее красоту, но видел и худобу ее рук, и слишком яркие красные губы, и блеск глаз. Он поднялся, дернул за шнурок и заказал у пришедшего слуги стаута.
Аделина замолчала. Мелодия от нее ускользнула, но ей уже было очень тяжело успокоиться. Она раздвинула темно-красные шторы и выглянула на улицу, где свет газовых фонарей лужицами растекся на мокрой мостовой и проезжали кебы, запряженные лошадьми с лохматыми гривами и мокрой упряжью. Таинственная жизнь пассажиров наполнила ее странной тоской. Она повернулась к Филиппу.
– Мы ведь когда-нибудь вернемся? – спросила она мужа.
– Конечно. Обещаю привозить тебя каждый второй или третий год. Мы не собираемся хоронить себя в глуши. И не забывай про Нью-Йорк. Его мы тоже посетим.
Аделина обняла мужа за шею и быстро поцеловала.
– Мой ангел, – произнесла она. – Если бы мне пришлось сегодня спать с кем-то, кроме тебя, я бы кинулась в окно.
– И совершенно правильно, – заметил Филипп.
Они отодвинулись друг от друга и приняли благопристойные позы, так как снова появился слуга с закусками. Он застелил овальную столешницу белоснежной скатертью и сервировал его несколькими бутылками стаута, печеньем, сыром, холодным голубиным пирогом для Филиппа и небольшой миской горячего мясного бульона для Аделины.
– Как это замечательно выглядит! – воскликнула она, когда они остались одни. – Знаешь, у меня опять разыгрался аппетит. Что, если я съем немного чеддера? Я его люблю.
– Что за выражения ты используешь? Ты любишь меня, и ты любишь сыр. Полагаю, твои привязанности ничем не отличаются друг от друга.
– Дурачок! – рассмеялась она и, прижав ладони к бокам, добавила: – Право, Филипп, прежде чем я попытаюсь поесть, тебе придется меня расшнуровать, иначе во мне не найдется места ни для чего, кроме печенья.
Помогая справиться со сложной застежкой, Филипп серьезно произнес:
– Не отделаться от мысли, что тугая шнуровка вредна. На самом деле врач на корабле рассказал мне, что именно из-за нее случается множество тяжелых родов.
– Очень хорошо, – заявила Аделина. – В Канаде я перестану шнуроваться и буду ходить в подпоясанном мешке. Вообрази меня в чаще леса! Я на охоте, только что загнала или застрелила оленя, бобра или кого-нибудь в этом роде… Иду домой с добычей на плечах. Вдруг чувствую легкое неудобство, вспоминаю, что я в положении и, возможно, час настал. Я нахожу подходящее место под оливой…
– Там их нет.
– Отлично, подойдет любое дерево. Устраиваюсь поудобнее, рожаю ребенка почти без стонов, кладу его в нижнюю юбку и с оленем или бобром на плечах возвращаюсь домой. Бросаю добычу к твоим ногам, а младенца – тебе на колени. Кстати, замечаю я, вот тебе сын и наследник.
– Проклятье! Так вот как надо! – Филипп сражался с крючками и петлями. – Все, мой ангел! Выходи!
Голубая тафта ярким каскадом упала на пол, но кринолин все еще стоял вокруг Аделины, и из него как хрупкая опора для бюста и плеч поднималась ее тонкая талия. Филиппу кое-как удалось вызволить ее из кринолина, нижней юбки и лифа-чехла, однако пришлось повозиться с туго затянувшимся корсетным шнуром. Красивое лицо Филиппа покраснело от натуги, и прежде чем освобожденная Аделина осталась в сорочке, из его уст вырвалась пара проклятий. Вместо ожидаемого поцелуя он внезапно слегка толкнул ее и сказал:
– А теперь надевай свой пеньюар и давай поедим.
Пока она надевала фиолетовый бархатный халат и снимала с запястий браслеты, Филипп наблюдал за ней с видом то ли собственника, то ли обольстителя. Усевшись за стол, она удовлетворенно засмеялась и оглядела яства.
– Как же я голодна! – заявила она. – И как все хорошо выглядит. Мне обязательно нужно съесть этого сыру, я его обожаю!
– Ну вот, опять, – заметил Филипп, отрезая ей кусочек сыра. – Ты обожаешь еду! Ты обожаешь меня! Какая разница?
– Я никогда не говорила, что обожаю тебя, – парировала Аделина, впиваясь зубами в сыр, и рассмеялась как ненасытная девица.
Филипп в этот момент подумал, что в этом – часть ее обаяния: его жена может сидеть и жадно есть, но при этом казаться соблазнительной. Он сидел и смотрел на нее, удивляясь тому, что странным образом сочетание ее жадного поедания, слишком худых рук и чересчур тугого корсета лишь повышало ее привлекательность. Он сидел и смотрел на нее, чувствуя, что то, как она жадно ела, как слишком тонки ее руки, как тесен был ее корсет, лишь придавало ей желанности.
Наконец она встала и подошла к нему.
«Боже мой, – подумал Филипп. – Есть ли на свете какая другая женщина, способная так двигаться? Она никогда не постареет!»
Она подошла и опустилась в его объятия. Вытянулась вдоль его тела, желая раствориться в нем, намеренно превращаясь в существо, созданное его страстью. Она старалась дышать вместе с тем одновременно, так, чтобы их сердца бились в унисон.
Он склонился к ней, и их губы встретились. Она быстро отвернулась, но затем с закрытыми глазами вновь повернулась к нему и с упоением поцеловала.
Однако на следующее утро ей стало грустно. Они уезжали из Лондона. Когда она снова сможет его увидеть? Возможно, никогда, учитывая опасности, предстоящие в путешествиях. Что станется с ними в Новом Свете? Что за далекая чужбина ждет их?
Путешествие из Лондона в Пенчестер длилось долгие часы. Аделина вышла из поезда очень усталая. Но возле станции их встретил экипаж настоятеля с удобными мягкими сиденьями и ярко светившими в сумерках фонарями. На улицах стояла тишина, и поездка была спокойной. Вскоре на фоне заката перед ними вырос высокий собор. В его окнах продолжало отражаться солнце. Это было неземное зрелище, казалось, способное длиться вечно. Аделина наклонилась к окошку экипажа, вглядываясь в эту картину. Она хотела запечатлеть этот образ в своей памяти и увезти с собой в Квебек. Ей казалось, что даже декан не любит этот собор так, как она. И прелестные улочки, теснящиеся вокруг него, – сумрачные, но такие аккуратные, трогательные, в традициях прошлого.
А сам дом декана! Вылезая из экипажа, Аделина пожалела, что им не владеет. Дом казался таким солидным, теплым, гостеприимным. Она могла бы быть тут хозяйкой, судя по ее багажу, загромоздившему холл, голосу ее мужа, отдававшему приказы слугам, плачу ее ребенка, эхом звеневшему в доме, ее попугаю, разрывавшему воздух эротическими нежностями при звуке ее голоса. Казалось, Августа и пресвитер – никто в собственном доме.
Аделина кинулась к попугаю, сидевшему на цепочке на жердочке гостиной.
– Бони, милый, я вернулась! – воскликнула она, приближая свое прекрасное орлиное лицо к птичьему клюву.
– А, жемчужина гарема! – закричал попугай на хинди. – Дилкхуса! Нур-Махал! Мералал![4] – и ухватил хозяйку за ноздрю. Его темный язык затрепетал возле ее губ.
– Где он всему этому научился? – спросил декан.
Аделина повернулась и дерзко посмотрела на него.
– У раджи, – ответила она. – У того раджи, который мне его подарил.
– Вряд ли это прилично… – заметила Августа.
– Неприлично, – ответила Аделина. – Это красиво, безнравственно и совершенно пленительно.
– Я имею в виду то, что говорит птица.
– Да. Я имею в виду то же самое.
В разговор вмешался Филипп.
– Августа, что, ребенок ревел все время, пока нас не было? – спросил он.
Лицо его сестры омрачилось, за нее ответил декан.
– Да, в самом деле, – сказал он. – Собственно говоря, между младенцем и попугаем я не мог найти в доме ни единого места, где бы мог мирно писать свои проповеди. – И добродушно добавил: – Но это не имеет значения, не имеет значения.
Но это имело значение. Филипп понимал, что декану требуется больше тишины, чем гусару, и что дочь его раздражает. Ей скоро год, и пора бы немного поумнеть.
Тогда Филипп впервые в жизни взял младенца на руки и стал наставлять. Держа ее в своих сильных ладонях так, что ее желтоватое личико оказывалось на уровне его румяного лица, он сказал:
– Озорница, разве ты не знаешь, что к чему? Вот твои дядя и тетя, у них нет детей. А вот ты, маленькая девочка, – то, что им надо. Ты сможешь остаться с ними, по крайней мере до тех пор, пока мы с мамой не обустроимся в Канаде. Будешь себя хорошо вести, они сделают тебя своей наследницей. Я имею в виду, ты должна перестать реветь всякий раз, когда тетя на тебя смотрит. Ты не должна плакать. Поняла?
Но Гасси понимала только, что ей нехорошо. Она страдала от постоянных колик, вызванных неразумным кормлением и еще более неразумными лекарствами, от которых пища не переваривалась. Однако няня считала, что никто, кроме нее, не способен ухаживать за ребенком.
Гасси была не по возрасту развита, частью из-за замечательного ума, частью из-за постоянной смены обстановки, которая стала ее уделом. Она поняла, что сильное существо, высоко поднявшее на руках и говорившее звучным голосом, велело ей не плакать и держать страдания от боли и застенчивость при себе. И когда тетя в очередном внезапном приступе любви схватила ее, чтобы потискать, малышка с огромным усилием сдержала рыдания. Она печально уставилась в лицо старшей Августы, уголки ее губ опустились, глаза стали огромными, но ей удалось сдержать слезы.
Увидев выражение детского лица, Августа пришла в потрясение.
– Почему малышка меня так ненавидит? Я же вижу, – в ужасе произнесла она.
– Глупости, – ответил ей Филипп. – Это всего лишь застенчивость. Она ее преодолеет.
Он пощелкал перед Гасси пальцами.
book-ads2