Часть 15 из 65 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Тогда… Тогда есть и другие? Комендант. И лагерный врач.
«Айххорст, – подумал Сетракян. – И доктор Древерхавен. Да, пожалуй».
Он слишком хорошо помнил обоих.
– А Штребель и его семейство?
Штребель вовсе не интересовал меня. Разве что в качестве еды. Такие тела мы уничтожаем сразу после кормежки, прежде чем они успеют обернуться. Видишь ли, с пищей здесь стало скудновато. Ваша война – большое неудобство. Зачем мне лишние рты?
– В таком случае… Чего тебе надобно здесь?
Голова Хауптманна неестественно запрокинулась, в его раздутом горле что-то квакнуло, словно огромная лягушка.
Назовем это ностальгией. Я скучаю по эффективности лагерной машины. Меня испортило удобство нескончаемого человеческого буфета. А теперь… Я устал отвечать на твои вопросы.
– Тогда еще один, последний. – Сетракян снова взглянул на мешки с землей в руках Хауптманна. – За месяц до восстания Хауптманн приказал мне смастерить шкаф. Очень большой шкаф. Он даже раздобыл для него материал – толстенные доски черного дерева особой текстуры, ясное дело, привозные. Мне дали рисунок – я должен был вырезать его на дверцах шкафа.
Все правильно. Хорошая работа, еврей.
Хауптманн называл это «спецпроектом». У Сетракяна тогда не было выбора, он лишь боялся, что делает шкаф для какого-нибудь высокопоставленного эсэсовца в Берлине. А может быть, для самого Гитлера.
Ан нет. Все было гораздо хуже.
Исторический опыт подсказывал мне, что дни лагеря сочтены. Ни один великий эксперимент не может длиться вечно. Я знал, что пир скоро закончится и мне придется переезжать. Бомба союзников угодила в мое лежбище. Поэтому мне потребовалось новое. Теперь я уверен, что никогда не расстанусь с ним, какие бы времена ни наступили.
Сетракяна трясло, но не от страха – от ярости.
Он сколотил гроб для гигантского вампира.
А теперь Хауптманн должен покормиться. Я вовсе не удивлен, что ты вернулся сюда, Авраам Сетракян. Кажется, нас обоих связывают с этим местом особые сантименты.
Хауптманн уронил мешки с землей и двинулся к столу. Сетракян, поднявшись, попятился к стене.
Не беспокойся, Авраам Сетракян. После того, что произойдет, я не брошу тебя животным. Полагаю, ты должен присоединиться к нам. У тебя сильный характер. Твои кости исцелятся, и твои руки снова будут служить нам.
Хауптманн навис над ним. Сетракян ощутил сверхъестественное тепло, исходящее от монстра. Он излучал лихорадочный жар, и при этом от него несло смрадом собранной земли. Безгубый рот раздвинулся, и в глубине пасти Сетракян увидел кончик жала, изготовленного к удару.
Авраам вперился в красные глаза вампира Хауптманна, от всей души надеясь, что оттуда, из неведомой глубины, на него смотрит эта Тварь Сарду.
Грязные руки Хауптманна сомкнулись на повязке, прикрывавшей шею Сетракяна. Вампир зацепил бинты и, сорвав их, обнаружил яркое серебряное оплечье, надежно защищающее пищевод и главные шейные артерии. Глаза Хауптманна расширились; спотыкаясь, он отступил на несколько шагов, отброшенный неодолимой для него силой этого защитного серебряного доспеха, который выковал нанятый Сетракяном местный кузнец.
Хауптманн почувствовал, что уперся спиной в стену. Он застонал, изображая слабость и смятение, но Сетракян видел, что на самом деле вампир готовится к новой атаке.
Ты цепок, Авраам Сетракян, ты стоишь до конца.
Едва только Хауптманн бросился на него, Авраам извлек из-под складок своей сутаны серебряное распятие, заточенное основание которого заканчивалось смертоносным острием, и тоже сделал несколько шагов, встретив вампира точно посередине разделявшего их пространства.
В конечном итоге убийство вампира-нациста было актом избавления в самом чистом виде. Для Сетракяна же оно олицетворяло возможность отомстить непосредственно на оскверненной земле Треблинки, и к тому же он нанес удар по гигантскому вампиру и его таинственным делам. А еще – и это было самое важное, важнее всего прочего – убийство Хауптманна служило подтверждением того, что Сетракян не съехал с катушек, не тронулся умом. Что он сохранил рассудок.
Да, он действительно видел все то, что происходило в лагере.
Да, миф оказался реальностью.
И… да, эта реальность была ужасна.
Убийство Хауптманна словно скрепило печатью всю дальнейшую судьбу Сетракяна. С того момента он посвятил свою жизнь изучению стригоев и охоте на них.
Той же ночью он сбросил пасторское облачение и заменил его одеждой простого крестьянина, а острие кинжала-распятия долго держал в огне, пока оно не раскалилось добела. Перед тем как отправиться в путь, он сбросил свечу на сутану и прочие тряпки, лежащие на полу, и только после этого вышел на воздух. Он уходил прочь, а на его спине играли блики, отбрасываемые пламенем, в котором корчился проклятый фермерский дом.
Дует холодный ветер[12]
«Лавка древностей и ломбард Никербокера», Восточная Сто восемнадцатая улица, Испанский Гарлем
Сетракян отпер дверь ломбарда и поднял охранную решетку. Фет, стоявший снаружи точно обыкновенный посетитель, подумал, что старик повторяет эту рутинную процедуру каждый день на протяжении вот уже тридцати пяти лет. Хозяин ломбарда вышел на солнечный свет, и на какие-то секунды могло показаться, что ничего особенного не происходит, все нормально, все как всегда. Стоит себе на нью-йоркской улице пожилой человек и, прищурившись, глядит на солнце. Эта картинка ничуть не приободрила Фета, скорее, вызвала острый приступ ностальгии. Он явно считал, что в жизни осталось не так уж много «нормальных» мгновений.
Сетракян был без пиджака, в твидовом жилете, рукава белоснежной рубашки закатаны чуть выше запястий. Он оглядел большой микроавтобус. По двери и борту шла надпись: «УПРАВЛЕНИЕ ОБЩЕСТВЕННЫХ РАБОТ МАНХЭТТЕНА».
– Пришлось его позаимствовать, – пояснил Фет.
Судя по виду, старый профессор был одновременно обрадован и немало заинтригован.
– Я вот думаю, не могли бы вы достать еще один такой? – спросил он.
– Зачем? – удивился Фет. – Куда это мы направляемся?
– Здесь больше оставаться нельзя.
Эф сидел на тренировочном мате посреди странной комнаты, где стены сходились под непривычными углами. Это складское помещение располагалось на последнем этаже дома старика. Зак тоже сидел здесь, вытянув одну ногу и обхватив руками вторую, – колено было вровень с его щекой. Он был нечесан, выглядел измотанным и походил на мальчика, отправленного в лагерь и вернувшегося совсем другим, изменившегося, но не в лучшую сторону. Их окружали десятки зеркал с серебряной амальгамой, отчего у Эфа возникало ощущение, что за ними наблюдает множество стариковских глаз. Оконную раму за металлической решеткой наспех заколотили фанерой, и эта заплата выглядела еще уродливее, чем рана, которую прикрывала.
Гудвезер вглядывался в лицо сына, пытаясь распознать его выражение. Он очень беспокоился за рассудок Зака, – впрочем, за свой рассудок он беспокоился не меньше. Готовясь начать разговор, Эф потер рукой рот и почувствовал шероховатости в уголках губ и на подбородке, – выходило, он не брился уже несколько дней.
– Я тут полистал руководство для родителей, – начал он, – и знаешь, оказывается, там нет раздела о вампирах.
Эф жалко улыбнулся, однако он не был уверен, что улыбка сработает. Он даже не был уверен, что его улыбка хоть в какой-то мере сохранила прежнюю силу убеждения. Он вообще не верил, что кто-то еще способен улыбаться.
– Ну ладно. В общем, то, что я сейчас скажу, прозвучит несколько путано, да какое там несколько – просто путано. И все-таки я скажу. Зи, ты знаешь, что мама любила тебя. Любила больше, чем ты можешь себе представить. Любила так, как только мать может любить сына. Вот почему мы с ней сотворили то, что сотворили, – для тебя это временами походило на перетягивание каната, – и все по одной причине: ни один из нас просто физически не мог вынести разлуки с тобой. Потому что посредине каната, который мы перетягивали, был ты. Да что там посредине – ты сам был этим канатом. Центром нашей жизни. Я знаю: дети иногда винят себя за расставание родителей. Но то, что удерживало нас друг возле друга, – это был именно ты, наш сын. И когда мы ссорились из-за того, кто должен остаться с тобой, это сводило нас с ума.
– Пап, тебе не обязательно все это мне…
– Я знаю, знаю. Ближе к делу? Но нет. Ты должен услышать то, что я хочу сказать, причем именно сейчас. Может быть, мне самому нужно услышать это, понимаешь? Мы должны смотреть друг на друга ясными глазами. Мы должны выложить все это перед собой – немедленно. Материнская любовь – это… это все равно что силовое поле. Она куда сильнее любой человеческой привязанности. Она очень глубока – до глубины… до глубины души! Отеческая любовь – я имею в виду мою любовь к тебе, Зи, – это самая великая сила в моей жизни, абсолютная. Именно благодаря ей я осознал кое-что насчет материнской любви – возможно, это самая могучая духовная связь, какая только есть на свете.
Эф взглянул на сына, пытаясь понять, как тот воспринимает его слова, но никакой реакции не увидел.
– И вот теперь эта напасть, эта чума, эта ужасная… Она забрала маму, ту, какой мы ее знали, и выжгла в ней все доброе и хорошее. Все правильное и истинное. Все то, что и составляет человека, как мы его понимаем. Твоя мама… она была прекрасна. Она была заботлива. Она была… И еще она была безумна – в том смысле, в каком безумны все преданные и любящие матери. А ты был для нее величайшим даром в этом мире. Вот как она понимала тебя. И ты остаешься для нее величайшим даром. Та ее часть, для которой ты составляешь весь смысл существования, продолжает жить. Но сейчас… сейчас мама уже не принадлежит себе. Она больше не Келли Гудвезер, не мама – и принять это для нас с тобой самое трудное, что только может быть в жизни. Насколько я понимаю, все, что осталось от прежней мамы, – это ее связь с тобой. Потому что эта связь священна и она не умрет никогда. То, что мы называем любовью – на свой лад, в духе глупых сопливых поздравительных открыток, – на самом деле нечто гораздо более глубокое, чем мы, человеческие существа, представляли себе до сих пор. Ее человеческая любовь к тебе… словно бы сместилась, переформировалась и превратилась в новую страсть, в новую жажду, в нужду небывалой силы. Где она сейчас? В каком-то ужасном месте. А она хочет, чтобы ты был там, рядом с ней. В этом месте для нее нет ничего ужасного, ничего злобного или опасного. Она просто хочет, чтобы ты был рядом. И вот что ты должен понять: все это лишь потому, что мама тебя любила – всецело и бесконечно.
Зак кивнул. Он не мог говорить. Или не хотел.
– Теперь, когда все сказано, мы должны обезопасить тебя от нее. Она выглядит сейчас совершенно иначе. Это потому, что она и сама теперь совершенно иная – иная в фундаментальном смысле, – и с этим нелегко справиться. Я не могу вернуть нам прежнюю жизнь, я могу лишь защитить тебя от нее. От того, во что она превратилась. Теперь это моя новая работа – как твоего родителя, твоего отца. Подумай о прежней маме и представь себе – что бы она сделала, чтобы уберечь тебя от угрозы здоровью, безопасности? Ну, скажи, как бы она поступила?
Зак опять кивнул и ответил без промедления:
– Она спрятала бы меня.
– Она забрала бы тебя. И увезла бы как можно дальше, в какое-нибудь безопасное место. – Эф сам внимательно прислушивался к тому, что говорит сыну. – Просто схватила бы тебя и… пустилась бежать со всех ног. Я прав или нет?
– Ты прав, – сказал Зак.
– Ну вот. Значит, она стала бы твоей сверхзащитой. А теперь твоей сверхзащитой буду я.
Бруклин
Эрик Джексон сфотографировал протравленное окно с трех разных точек. На дежурство он всегда брал маленький цифровой «Кэнон», наравне с пистолетом и значком.
Травление кислотой стало повальным увлечением. Кислоту, купленную в обыкновенном хозяйственном магазине, обычно смешивали с обувным кремом, чтобы на стекле или плексигласе оставался четкий след. Он проявлялся не сразу – требовалось несколько часов, чтобы смесь как следует «прожгла» стекло. Чем дольше сохранялась на его поверхности нанесенная кислота, тем устойчивее становился рисунок.
Эрик отступил на несколько шагов, чтобы оценить изображение. Шесть черных отростков лучами расходились от красного пятна в центре. Он пощелкал кнопкой, перебирая изображения в памяти камеры. Вот еще один похожий снимок, сделанный вчера, в Бей-Ридже, только не такой четкий, как нынешние. А вот и третий рисунок – Эрик щелкнул его в Канарси, – он больше походил на гигантскую звездочку, какой в книгах помечают сноски, но линии смелые, нанесенные все той же уверенной рукой.
Джексон мог узнать руку Линялы где угодно. Правда, сегодняшнее изображение не выдерживало сравнения с его обычными творениями и больше походило на работу любителя, однако тонкие дуги и точные пропорции рисунка однозначно выдавали автора.
Этот тип шлялся по всему городу, иногда за одну ночь его «шедевры» появлялись в самых разных местах. Как такое возможно?
book-ads2