Часть 39 из 40 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
При других обстоятельствах Ксандра мне, может быть, и понравилась бы — впрочем, это как сказать, что мне бы понравился отлупивший меня пацан, если б только он меня не отлупил. Глядя на нее, я впервые начал понимать, что женщины за сорок — и даже не слишком привлекательные женщины при этом — могут быть сексуальными. Она была не красотка (глубоко посаженные глазки-пульки, приплюснутый нос, мелкие зубы), зато в форме — ходила в спортзал, а руки и ноги у нее были до того загорелыми и блестящими, что казалось, будто она облилась автозагаром и умастила себя литрами кремов и масел. Двигалась она стремительно, покачиваясь на высоченных каблуках, вечно одергивая слишком короткую юбку — полусогнутой, до странного завлекательной походкой. В чем-то меня от нее воротило — от ее голоска с запинками, от жирного, масляного блеска для губ в тюбике с надписью «Зеркальные губки», от многочисленных дырок в ушах и щербинки между зубами, которую она то и дело трогала кончиком языка, но было в ней также и что-то бесстыжее, волнующее, мощное — животная сила, урчащая крадучесть, когда она скидывала каблуки и ходила босая.
Ванильная кола, ванильный бальзам для губ, ванильный диетический коктейль, «Столичная ванильная». Дома она одевалась в стиле вечно торчащих на теннисных кортах богатеньких рэперских чик: короткие белые юбки и тонна золотых украшений. Даже кроссовки у нее были новенькие и ослепительно белые. У бассейна она загорала в белом вязаном бикини, спина у нее была широкая и тощая, все ребра видны, будто у мужика без рубашки.
— О-оу, технические неполадки, — сказала она как-то, когда вскочила с шезлонга, забыв застегнуть бюстгальтер, и я увидел, что груди у нее такие же загорелые, как и все тело.
Она любила реалити-шоу «Последний герой» и «Америка ищет таланты». Любила покупать одежду в «Интермиксе» и «Джуси Кутюр». Любила звонить своей подружке Кортни — «поныть» и, к сожалению, «ныла» большей частью про меня.
— Нет, ну ты представляешь? — Однажды отца не было дома, и я услышал, как она говорит по телефону. — Я на такое не подписывалась. Ребенок? Сто-оп!
— Да уж, подкинул проблемку, — продолжала она, лениво попыхивая «Мальборо лайте», остановившись у стеклянных дверей, которые вели к бассейну, и разглядывая свежий арбузно-зеленый педикюр. — Нет, — ответила она после короткой паузы, — как долго — не знаю. Нет, ну а что я, по его мнению, должна думать? Я что, блин, наседка?
Но жаловалась она, похоже, больше по привычке, не горячась и не принимая все близко к сердцу. И все равно непонятно было, как же мне ей понравиться. Раньше я исходил из убеждения, что женщины, которые мне в матери годятся, любят, когда ты торчишь рядом и пытаешься с ними общаться, но в случае с Ксандрой я быстро понял, что шуток тут лучше не откалывать и про то, как прошел ее день, не расспрашивать, если она пришла домой в плохом настроении. Иногда, когда мы были дома только вдвоем, она переключала телик со спортивного канала, и мы с ней вполне мирно жевали фруктовый салат и смотрели кино по каналу «Лайфтайм». Но стоило ей на меня разозлиться, и она принималась холодно отвечать: «Ну еще бы», почти на каждую мой фразу, отчего я чувствовал себя идиотом.
— Эммм, нигде не могу найти открывашку.
— Ну еще бы.
— Сегодня ночью будет лунное затмение.
— Ну еще бы.
— Смотри, из розетки искры посыпались.
— Ну еще бы.
Ксандра работала в ночную смену. Обычно она выскакивала из дома где-то в пятнадцать тридцать, в обтягивающей форменной одежде: черном пиджаке, плотно сидящих черных брюках из какого-то тянущегося материала и блузке, расстегнутой до усыпанной веснушками грудины. На пришпиленном к пиджаку бейджике было крупно написано КСАНДРА, а под ним — Флорида. Когда мы тогда в Нью-Йорке ходили в ресторан, она мне рассказывала, что пытается пробиться в недвижимость, но я быстро выяснил, что на самом деле она — менеджер в баре «Пятак» при одном казино на Стрипе. Иногда она приносила домой обернутые пищевой пленкой пластиковые тарелки с какими-нибудь фрикадельками или кусочками курицы терияки, которые они с отцом съедали перед телевизором с выключенным звуком.
Жить с ними было все равно, что жить с соседями, с которыми не особенно ладишь. Когда они были дома, я сидел, запершись у себя в комнате. А когда их не было — то есть почти все время, — я шатался по дому, пытаясь привыкнуть к его простору. Во многих комнатах не было никакой мебели, и от этого открытого пространства, этой незашторенной яркости — сплошь голый ковролин да параллельные прямые — у меня немного срывало башню.
И все-таки какое это было облегчение — не чувствовать себя вечно под наблюдением или будто на сцене, как это было со мной у Барбуров. Небо было густого, бездумного, бесконечного синего цвета, словно сулило какое-то глупое блаженство, которого на самом деле и не было. Никого не волновало, что я ходил в одной и той же одежде и не посещал психолога. Я мог лентяйничать себе на здоровье — проваляться в постели все утро или разом посмотреть пять фильмов с Робертом Митчумом, если мне этого хотелось.
Свою спальню отец с Ксандрой запирали, и это было очень плохо, потому что там Ксандра держала ноутбук, которым я мог пользоваться, только если она выносила его мне в гостиную. Шныряя по дому в их отсутствие, я отыскал рекламные брошюрки по недвижимости, новые винные бокалы, так и стоявшие в коробке, пачку старых «TB-гидов», картонку потрепанных книжек в мягких обложках: «Ваш лунный гороскоп», «Диета Южного пляжа», «Язык жестов в покере» Майка Каро, «Игроки и любовники» Джеки Коллинз.
Дома рядом с нашим стояли пустые — соседей у нас не было. У одного дома — через пять или шесть вниз по улице — был припаркован старый «понтиак». Он принадлежал усталого вида тетке с огромными сиськами и жидкими волосами, которую я иногда видел возле ее дома по вечерам — она стояла босая, зажав в руке пачку сигарет, и разговаривала по сотовому. Я мысленно звал ее «Сбоишей», потому что, когда в первый раз ее увидел, на ней была майка с надписью «СБОИШЬ НЕ ТЫ, СБОИТ СИСТЕМА». И кроме этой Сбоиши я у нас на улице видел только одного человека — пузатого дядьку в черной спортивной рубашке, далеко-далеко, аж возле самого тупика, — он выталкивал к обочине мусорный бак (хотя я мог ему сообщить: с нашей улицы мусор не вывозили. Когда наступала пора выносить мусор, Ксандра заставляла меня втихаря выбрасывать мешки на свалку возле заброшенного недостроенного здания в паре домов от нашего). По ночам на всей улице — кроме нашего дома и Сбоишиного — царила кромешная темнота. Мы были отрезаны от всего мира, как в книжке, которую я читал в третьем классе, про детей первых поселенцев в прериях Небраски, за вычетом мамы-папы, братьев-сестер и приветливой скотины.
Хуже всего для меня, конечно, было оказаться в такой глухомани — ни кинотеатра, ни библиотеки, ни даже продуктового.
— А тут ходит какой-нибудь автобус? — как-то вечером спросил я Ксандру, когда она на кухне снимала пленку с тарелки острых крылышек и соуса с голубым сыром.
— Автобус? — переспросила Ксандра, слизывая с пальцев соус барбекю.
— Ну, есть тут общественный транспорт?
— Не-а.
— А на чем тогда люди ездят?
Ксандра склонила голову набок.
— На машинах? — ответила она так, будто я дебил, который в жизни машины не видел.
Но зато здесь был бассейн. В первый день я за час обгорел так, что кожа стала кирпично-красной, и потом промучился всю ночь на шершавых новых простынях. После этого я выходил загорать, только когда солнце уже садилось. Сумерки тут были цветастые, театральные — гигантские всполохи оранжевого, пунцового, киношно-киноварного — «Лоуренс Аравийский», да и только, — и за ними разом, будто дверь захлопывали, обрушивалась ночь. Пес Ксандры, Поппер, который чаще всего сидел в коричневом пластмассовом домике в тени забора — носился туда-сюда по краю бассейна и тявкал, пока я качался на воде, пытаясь в путанице белых звездных брызг вычленить известные мне созвездия: Лиру, королеву Кассиопею, росчерк Скорпиона с раздвоенным жалом в хвосте — все знакомые очертания из детства, под сияние которых из светившегося в темноте ночника-проектора я засыпал дома в Нью-Йорке. Теперь они преобразились, стали холодными, совершенными, будто сбросившие маски боги, которые через крышу взошли прямиком на небо, чтобы расположиться в своих законных, горних пристанищах.
10
Занятия в школе начались на второй неделе августа. Обнесенные забором низкие длинные здания песочного цвета соединялись между собой крытыми переходами и издалека напоминали тюрьму нестрогого режима. Но стоило мне переступить порог — и от разноцветных плакатов с гулкими коридорами я будто снова провалился в привычный школьный сон: толкучка на лестницах, гудящие лампы, кабинет биологии и игуана в аквариуме размером с пианино, ряды шкафчиков по стенам — все знакомо, как мизансцена какого-нибудь засмотренного сериала, — и хотя сходство с моей прежней школой было весьма условным, в то же время на каком-то неясном уровне оно было ощутимым, утешительным.
Другая половина английского интенсива читала «Большие надежды», моя — «Уолдена», и я укрылся в прохладе и безмолвии книги — в убежище от жестяного жара пустыни. На большой перемене (когда нас согнали на улицу, на огороженный сетчатым забором двор к торговым автоматам), я со своим дешевым изданием в мягкой обложке устроился в самом тенистом уголке и красным карандашом то и дело отчеркивал особенно бодрящие фразы: «Большинство людей всю жизнь пребывают в глухом отчаянии», «Типическое, хоть и неосознанное отчаяние сокрыто даже в том, что человечество зовет играми и развлечениями». Что сказал бы Торо о Лас-Вегасе, о его шуме и огнях, о мечтах и мусоре, о прожектерстве и пустых фасадах?
В самой школе не по себе делалось от ощущения беспризорности. Тут было до фига детей военных, куча иностранцев — многие были детьми топов, которые приехали в Лас-Вегас на важные управленческие или строительные посты. Некоторые уже успели пожить в девяти-десяти штатах — в среднем за столько же лет, а многие — еще и за границей: в Сиднее, Каракасе, Пекине, Дубае, Тайбэе.
Было тут и очень много застенчивых, практически незаметных мальчиков и девочек, родители которых променяли тяготы провинциальной жизни на труд горничных и младших официантов. Популярность в этой новой экосистеме совершенно не зависела от денег или внешности — крутым, как я вскоре понял, считался тот, кто дольше всего живет в Лас-Вегасе, поэтому-то сногсшибательные мексиканские красотки и кочующие туда-сюда наследники строительных гигантов сидели за обедом в полном одиночестве, а заурядные, невзрачные отпрыски местных риелторов и продавцов автомобилей становились чирлидерами и президентами класса — безусловной школьной элитой.
Дни были ясные, красивые, и с наступлением сентября невыносимый жар сменился какой-то пыльной, золотой яркостью. Иногда в столовой я садился за испанский стол, чтобы попрактиковаться в испанском, иногда — за немецкий, хоть на немецком там и не разговаривал, потому что несколько ребят из второго немецкого — дети директоров «Дойче банка» и «Люфтганзы» — выросли в Нью-Йорке. Английский был единственным уроком, на который мне хотелось идти, хотя меня поражало, сколько же одноклассников терпеть не могли Торо и даже выступали против него (против человека, который утверждал, что в жизни не узнал от стариков ничего полезного) так, будто он был им враг, а не друг. Его презрительное отношение к коммерции, которое мне казалось таким целительным, большинство моих разговорчивых одноклассников задевало за живое.
— Да-a, коне-ечно, — проорал мерзотный пацан, волосы у которого были зачесаны назад и стояли от геля торчком, будто у анимэшного персонажа из «Жемчуга дракона», — нормальный такой мир получится, если все просто бросят работать и начнут в лесу сопли жевать…
— Я, я, я, — проныл кто-то сзади.
— Это антиобщественно, — рьяно влезла одна трещотка, перекрикивая последовавшие за этим взрывы смеха. Она заерзала на стуле, повернулась к учительнице (вялой, вытянутой женщине по имени миссис Спир, которая вечно носила одежду грязноватых тонов с коричневыми сандалиями и выглядела так, будто страдала от затяжной депрессии). — Торо расселся там себе и рассказывает нам, как ему хорошо…
— … Потому что, — повысил торжествующий голос анимэшный пацан, — что будет, если все, как он говорит, возьмут и бросят работать? И что у нас будет за общество, если все, как он, будут? Ни больниц не будет, ничего. Даже дорог не будет.
— Мудозвон, — наконец-то пробормотали сзади — достаточно громко, чтоб все кругом услышали.
Я обернулся посмотреть на того, кто это сказал — в соседнем ряду за партой ссутулился изнуренного вида пацан, который барабанил по столу пальцами. Когда он заметил, что я смотрю на него, то вскинул неожиданно выразительную бровь, будто говоря: прикинь, вот дебилы!
— На заднем ряду кто-то что-то хочет сказать? — спросила миссис Спир.
— Как будто Торо дороги эти волновали, — сказал усталый пацан. Его акцент меня удивил: явно иностранный, но откуда — непонятно.
— Торо был первым энвайроменталистом, — сказала миссис Спир.
— И первым вегетарианцем, — сказала девчонка с заднего ряда.
— Еще бы! — вставил кто-то. — Дядя Цветочки-Ягодки!
— Да вы меня совсем не слушаете, — взволнованно продолжал анимэшник, — кто-то должен строить дороги, не только сидеть целыми днями в лесу и разглядывать муравьев и комаров. Это называется — цивилизация.
У моего соседа вырвался резкий, похожий на лай, презрительный смешок. Он был бледным и тощим, не слишком опрятным, с падавшими на глаза темными прямыми волосами и какой-то нездоровой бледностью беспризорника — загрубевшие руки, изжеванные под корень ногти с траурной каймой, совсем не то, что детишки из моей школы в Верхнем Вест-Сайде, с лыжным загаром и блестящими волосами, бунтари, у которых папаши — председатели правления или врачи с Парк-авеню, нет, вполне можно представить, как этот парень сидит где-нибудь на тротуаре с бродячим псом на веревке.
— Ну, чтобы ответить на некоторые из этих вопросов, давайте-ка вернемся к странице пятнадцать, — сказала миссис Спир, — где Торо рассказывает о том, как поставил эксперимент над жизнью…
— Какой эксперимент? — спросил анимэшник. — Чем это жизнь в лесу отличается от жизни пещерного человека?
Темноволосый мальчишка осклабился и еще сильнее сгорбился за партой. Он напомнил мне бездомных пацанов на Сент-Маркс-плейс, которые обменивались сигаретами, мерились шрамами и стреляли мелочь — такие же рваные шмотки и тощие белые руки, на запястьях болтаются такие же кожаные черные браслеты. Их сложная многослойность была знаком, прочесть который я не мог, хотя общий смысл был вполне понятен: и не вздумай, нам не по пути, я куда круче тебя, даже не пытайся со мной заговорить. Таким было мое ошибочное первое впечатление о единственном друге, который у меня будет в Вегасе, и, как выяснилось, об одном из лучших друзей, которые у меня будут в жизни.
Его звали Борисом. Каким-то образом после уроков мы с ним очутились рядом в толпе, ждавшей школьный автобус.
— А, Гарри Поттер, — сказал он, оглядев меня.
— Пошел в жопу, — вяло отозвался я. В Вегасе я уже не раз слышал эти сравнения с Гарри Поттером. Мой нью-йоркский стиль — одежда цвета хаки, белые рубашки-оксфорды, очки в черепаховой оправе — сделал из меня фрика в школе, где все ходили во вьетнамках и майках-алкоголичках.
— А метла где?
— В Хогвартсе оставил, — ответил я. — А ты? Где твоя доска?
— Ась? — спросил он, склоняясь ко мне и приставив к уху скругленную ладонь стариковским, как у глухих, жестом. Он был на полголовы выше меня — помимо высоких ботинок на шнуровке и чудных камуфляжных штанов с пузырями на коленях на нем была надета заскорузлая черная футболка с логотипом марки досок для сноуборда: NEVER SUMMER, нарисованным белым готическим шрифтом.
— Футболка твоя, — сказал я, дернув головой в ее сторону, — в пустыне особо на доске не постоишь.
— Не-а, — ответил Борис, откинув с глаз черные лохмы, — я не катаюсь на сноуборде. Просто солнце ненавижу.
Так вышло, что и в автобусе мы сели рядом — на ближайшие к двери сиденья, места явно не крутые, если судить по тому, как все остальные проталкивались назад, но я раньше никогда не ездил в школу на автобусе, и он, судя по всему, тоже, поскольку явно без задней мысли плюхнулся на первое попавшееся свободное сиденье. Поначалу мы больше молчали, но ехать было долго, и мы в конце концов разговорились. Оказалось, что он тоже живет в Каньоне теней, только еще дальше, на самой окраине, к которой подползала пустыня и где стояла куча недостроенных домов, а на улицах лежал песок.
— Ты давно здесь? — спросил я его. Этот вопрос в моей новой школе все друг другу задавали, будто сроком отсидки интересовались.
— Не знаю. Месяца два, может? — хотя по-английски он говорил достаточно бегло, с сильным австралийским акцентом, в его речи слышались темные, вязкие всплески чего-то еще — душок графа Дракулы или, может, агента КГБ. — А ты откуда?
— Из Нью-Йорка, — ответил я, и наградой мне было то, как он молчаливо окинул меня новым взглядом, как сдвинул брови: круто. — А ты?
Он скорчил рожицу:
— Так, давай считать, — сказал он, откидываясь на сиденье и отсчитывая страны на пальцах, — я жил в России, в Шотландии — круто, наверное, хотя я ничего не помню, в Австралии, Польше, Новой Зеландии, два месяца в Техасе, на Аляске, в Новой Гвинее, Канаде, Саудовской Аравии, Швеции, на Украине…
— Ничего себе.
Он пожал плечами:
— В основном — в Австралии, России и на Украине. В этих трех странах.
— А по-русски говоришь?
book-ads2