Часть 2 из 40 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Но это не тот адрес, который вы сказали.
— Да, но и здесь сойдет.
Я обернулся: мама — тушь растеклась, лицо измученное — рылась в сумке в поисках бумажника.
— С ней все хорошо? — с сомнением спросил таксист.
— Да-да, нормально, нам просто нужно выйти.
Трясущимися руками мать вытащила несколько мятых и влажных на вид долларов и затолкала их в окошечко. Сикх (смирившись, отвернувшись) взял деньги, а я вылез наружу и придержал маме дверь.
Вылезая из машины, мама слегка споткнулась, и я поймал ее за руку.
— Ты как, нормально? — робко спросил я ее, когда такси умчалось. Мы были в жилой части Пятой авеню, где дома выходят на Центральный парк.
Она глубоко вздохнула, вытерла пот со лба и сжала мою руку.
— Фу-ух, — сказала она, обмахивая лицо ладонью. Лоб у нее по-прежнему блестел, а взгляд оставался немного стеклянным; она напоминала слегка взъерошенную морскую птицу, которую ветром снесло с курса. — Прости, до сих пор подташнивает. Слава богу, что мы выбрались из этого такси. Я в порядке, сейчас продышусь.
Мы стояли на продуваемом ветром углу, а мимо нас текли потоки людей: школьницы в форменных платьях, смеясь, на бегу огибали нас; няньки толкали перед собой громоздкие коляски, в которых сидело по двое, а то и по трое младенцев. Встревоженный папаша адвокатского вида пронесся мимо, как на буксире таща за запястье маленького сына. «Нет, Брейден, — говорил он сыну, который семенил сзади, стараясь за ним поспеть, — так думать нельзя, куда важнее иметь работу, которая тебе нравится».
Мы отошли в сторону, чтобы увернуться от мыльной воды, которую уборщик выплескивал из ведра на тротуар перед домом, где он мыл полы.
— Слушай, — сказала мама, приложив пальцы к вискам, — мне показалось или в этом такси невероятно…
— Воняло? «Гавайскими тропиками» и детскими какашками?
— Честное слово, — она обмахнулась ладонью, — все было бы ничего, если бы не эти бесконечные рывки и остановки. Все было нормально, и тут меня как накрыло.
— Ну так почему же ты никогда не попросишь сесть спереди?
— Ты говоришь точь-в-точь как твой отец.
Я смущенно отвел взгляд, потому что тоже это расслышал — отзвук его раздражающего всезнайского тона.
— Давай пройдемся до Мэдисон и там сядем где-нибудь, — сказал я.
Я умирал от голода, а там как раз был мой любимый дайнер. Но, чуть ли не дрожа, с заметно нахлынувшей тошнотой, мать помотала головой.
— Свежий воздух, — кончиками пальцев стерла потеки туши под глазами, — на воздухе так хорошо.
— Конечно, — отозвался я даже слишком быстро, желая ей угодить, — как скажешь.
Я изо всех сил старался быть хорошим, но мама — в полуобморочном состоянии — этот тон расслышала; она пристально поглядела на меня, пытаясь понять, что у меня на уме. (Еще одна наша с ней дурная привычка, появившаяся из-за долгого существования вместе с отцом: мы всегда пытались прочесть мысли друг друга.)
— Что такое? — спросила она. — Ты хочешь куда-то пойти?
— Да нет, совсем нет, — сказал я, делая шаг назад и, забегав глазами от страха: хоть мне и хотелось есть, я чувствовал, что вообще не вправе о чем-либо просить.
— Я сейчас приду в себя. Еще минутку.
— Может быть… — я заморгал, заволновался: чего она хочет, чем ее порадовать? — …Может быть, посидим в парке?
К моему облегчению, она кивнула.
— Решено, — ответила она, как я его называл, «тоном Мэри Поппинс», — сейчас, продышусь только.
И мы с ней пошли к переходу на Семьдесят девятой улице, мимо топиариев в вычурных кадках и массивных дверей, зашнурованных железом. Свет потускнел до промышленно-серого, а ветер рванул, как пар из чайника. На противоположной стороне улицы, возле парка, художники расставляли мольберты, раскатывали холсты, подкалывали акварели с собора Святого Патрика и Бруклинского моста.
Мы шагали молча. В голове у меня вертелись собственные переживания (звонили ли родителям Тома? И почему я его об этом не спросил?) и завтрак, который я собирался заказать, как только удастся затащить ее в дайнер (омлет с луком, ветчиной и зеленым перцем, а к нему картофель по-домашнему и бекон; мама будет то же, что ест всегда — яйцо-пашот на ржаном тосте и кофе без молока и сахара), поэтому я и не смотрел, куда мы идем, и вдруг понял, что она что-то сказала. Она смотрела не на меня, а куда-то вдаль, через парк; выражение ее лица напомнило мне про тот известный французский фильм, названия которого я не помнил, — там, где, задумчивые люди бродят туда-сюда по улицам в ветреную погоду и много разговаривают, но — никогда друг с другом.
— Что ты сказала? — спросил я, замешкавшись на пару мгновений и затем ускорив шаг, чтобы ее нагнать. — Скажи мне время?..
Она испуганно глянула на меня, как будто и позабыла вовсе, что я шел рядом. Хлопавший на ветру белый тренч подчеркивал ее длинные, как у ибиса, ноги, казалось, она вот-вот расправит крылья и воспарит над парком.
— Скажи мне время, да?
— Ой, — она замерла, а затем помотала головой и засмеялась — своим поспешным, резким, детским смехом. — Нет, я сказала: искажение времени.
Странно, наверное, но я понял, что она имеет в виду, или думал, что понял: дрожь разъединения, потерянные на тротуаре секунды — будто икота исчезнувшего времени, пара кадров, вырезанных из фильма.
— Нет-нет, щенуля, это все потому, что мы тут, — она взъерошила мне волосы, вызвав у меня кривую, смущенную улыбку: щенуля, свое детское прозвище я любил не больше, чем когда мне ерошат волосы, но хоть и чувствовал себя глупо, все-таки обрадовался, что настроение у нее улучшилось. — В этом месте со мной всегда такое творится. Стоит здесь оказаться, и вот мне снова восемнадцать, и я только-только сошла с автобуса.
— Здесь? — с сомнением переспросил я, разрешая ей держать меня за руку, чего обычно я бы ни за что не позволил. — Странно.
Я знал все о том, как мать только-только перебралась на Манхэттен, тогда еще она жила очень далеко от Пятой авеню — на авеню Би, в комнатке над баром: в подъезде ночевали бомжи, пьяные драки из баров выплескивались на улицы, а сумасшедшая старуха по имени Mo незаконно держала десять или двенадцать кошек на закрытом лестничном пролете, ведущем на крышу.
Она пожала плечами:
— Ну да, но здесь все так же, как и тогда, когда я все это увидела впервые. Временной туннель. В Нижнем Ист-Сайде — сам знаешь, как там вечно все меняется, — я себя чувствую как Рип ван Винкль, все старше и старше. Иногда будто бы просыпаюсь — а за ночь все витрины переделали. Старые рестораны все позакрывались, а на месте химчистки — новый модный бар…
Я хранил вежливое молчание. Она все чаще и чаще заговаривала о течении времени, может быть, потому что приближался ее день рождения. Старовата я для такого, сказала она за пару дней до этого, когда мы с ней обшарили всю квартиру, перетряхнув все диванные подушки и вывернув карманы всех пиджаков и пальто, чтобы наскрести денег для курьера из продуктового.
Она поглубже засунула руки в карманы тренча:
— Давай сюда, здесь потише, — сказала она. Голос ее звучал легко, но взгляд у нее был мутный, было видно, что из-за меня она не выспалась. — Эта часть Парка — одно из немногих мест, где еще можно увидеть, каким этот город был в конце девятнадцатого века. Еще кое-где, в Грамерси и Виллидж. Когда я только приехала в Нью-Йорк, думала, что в этом районе все как будто слеплено из книжек Эдит Уортон, «Фрэнни и Зуи» и «Завтрака у Тиффани».
— «Фрэнни и Зуи» — это ж Вест-Сайд.
— Да, но я тогда была дура и этого не знала. Я что хочу сказать — по сравнению с Нижним Истом, где бездомные жгли костры в мусорных баках, тут все было совсем по-другому. На выходных тут было просто сказочно — можно было бродить по музею, фланировать в одиночестве по Центральному парку…
— Фланировать? — Она знала так много слов, которые для меня звучали сущей экзотикой: «фланировать» показалось мне каким-то лошадиным термином из ее детства: может, фланировать — это неспешно так галопировать, может, это какой-то ход, что-то среднее между кентером и рысцой.
— Ну, знаешь, так лавировать, курсировать, как я тогда. Денег нет, носки с дырами, жила на одной овсянке. Представляешь, иногда по выходным я сюда пешком доходила. Экономила, чтобы хватило на обратную поездку. Тогда еще жетоны были, а не карточки. И хотя за вход в музей полагается платить — «пожертвование в размере…», помнишь? Ну, наверное, у меня тогда наглости было побольше, или, может, меня просто жалели, потому что… Ой! — вдруг ее голос изменился, она резко притормозила, да так, что я прошагал немного вперед, даже не заметив этого.
— Что? — Я обернулся. — Ты чего?
— Почувствовала что-то. — Она выставила ладонь и глянула на небо. — А ты нет?
Стоило ей произнести это, и свет будто погас. Небо начало стремительно темнеть — темнее и темнее с каждой секундой, ветер прошуршал по деревьям в парке, молодые листочки хрупко и желто заострились на фоне черных туч.
— Черт, вот так дела, — сказала мама. — Сейчас как польет.
Она вытянулась, чтобы оглядеть улицу, поглядела на север — такси не было.
Я снова ухватил ее за руку.
— Пойдем, — сказал я. — На той стороне шансов больше.
Мы нетерпеливо ждали, пока «Стоп» на пешеходном переходе мигнет красным последний раз. Обрывки бумаги вертелись в воздухе и неслись вниз по улице.
— Смотри, вон такси, — сказал я, глянув в начало Пятой, но в этот же самый миг к нему, размахивая рукой, подбежал бизнесмен, и зеленый огонек погас.
На противоположной стороне улицы художники поспешно накрывали картины пленкой. Продавец кофе затягивал свой киоск на колесах ставнями. Мы рванули через переход и едва успели перебежать дорогу, как тяжелая капля дождя шлепнула меня по щеке. Крупные коричневые круги размером с десятицентовик — хаотично, на большом расстоянии друг от друга — с щелканьем покрыли тротуар.
— Ах, черт! — вскрикнула мама. Она принялась искать в сумке свой зонтик, под которым и одному-то человеку было мало места, про двоих и говорить нечего.
И тут хлынул ливень: холодные струи дождя ветром косило в стороны, потоки воды сминали верхушки деревьев, хлестали по навесам через дорогу. Мама изо всех сил пыталась раскрыть над нами свой дурацкий зонтик, но у нее никак не получалось. Люди на улице и в парке закрывали головы газетами, портфелями, взлетали по ступеням вверх к музейному портику — только там и можно было укрыться от дождя.
И что-то было в нас с ней такое праздничное, счастливое, когда мы бежали по ступеням, укрывшись хлипким карамельно-полосатым зонтиком — скорей-скорей-скорей, — будто бы мы только что спаслись от ужасной беды, а не прибежали прямиком к ней в лапы.
4
Три важных события произошли в жизни моей матери после того, как она приехала в Нью-Йорк из Канзаса, без друзей и почти что без денег. Первое — когда она работала официанткой в кофейне в Виллидж — ее, недокормленного подростка в мартенсах и шмотках из секонд-хэнда, с такой длинной косой, что она могла на ней сидеть, увидел модельный скаут по имени Дейви Джо Пикеринг. Когда она принесла ему кофе, он предложил ей сначала семь сотен, а потом и тысячу долларов за то, чтобы она подменила модель, которая не явилась на шедшую поблизости съемку для каталога. Он указал на фургон съемочной группы, на оборудование, которое расставляли в парке на Шеридан-сквер, отсчитал банкноты, разложил их на столе. «Дайте мне десять минут», — сказала она, разнесла остальные утренние заказы, сняла передник и ушла из кофейни.
— Я всего-то снималась для каталогов, — она всегда старалась это уточнить, чтобы было понятно, что она никогда не ходила на показах и не позировала для модных журналов, — только для рекламок сетевых магазинов, торговавших дешевой повседневной одеждой для юных мисс в Миссури и Монтане.
Иногда было весело, рассказывала она, но только иногда; в январе они снимались в купальниках, дрожа от гриппозного озноба, а летом жарились в твиде и трикотаже посреди искусственных осенних листьев — вентилятор гонял туда-сюда горячий воздух, а визажист метался между кадрами, чтобы успеть запудрить пот у нее на лице.
Но за те годы, пока она стояла перед камерой и притворялась, что учится в колледже — в декорациях, изображавших студенческий городок, втиснувшись в кадр вдвоем, втроем, с прижатыми к груди учебниками, — она ухитрилась скопить достаточно денег на настоящую учебу и поступила на историю искусств в Нью-Йоркский университет.
До того как ей исполнилось восемнадцать и она перебралась в Нью-Йорк, она ни разу не видела живьем ни одного шедевра живописи и теперь горела желанием наверстать упущенное: «чистое блаженство, просто рай», говорила она, зарывшись по уши в книги по искусству и всматриваясь в одни и те же старые слайды (Мане, Вюйар) до тех пор, пока не поплывет в глазах. («Бред, конечно, — говорила она, — но я была бы совершенно счастлива, если б всю оставшуюся жизнь могла бы сидеть и разглядывать с полдесятка одних и тех же картин. По-моему, лучше способа сойти с ума и не придумаешь».)
book-ads2