Часть 3 из 14 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
И вот сейчас Настасья расчесывала вьющиеся волосы юной княжны — рыжие, тонкие, некрасивые — и вздыхала про себя. Где справедливость? Почему вся краса в семье досталась старшему? Мужчине, а не девице, для которой она в тысячу раз важнее? Сама Дуня также с привычным неодобрением вглядывалась в маловыразительное свое лицо, в очередной раз констатируя: никто не возьмет ее по любви! Уж больно дурна.
Тут стоит отметить — век девятнадцатый, романтический, унаследовал от рационального восемнадцатого четкость определений — вплоть до описания «истинной» красоты. Шаг влево и вправо, который мы держим за оригинальность, не признавался. Так, «Словарь любви» господина де Радье педантично перечислял все тридцать признаков идеальной красавицы, где на первом месте была заявлена «молодость», а на последнем, тридцатом, «скромная походка и скромное поведение».
И с тех пор любая просвещенная девица сверяла по сему словарю совершенную внешность со своей, несовершенной.
Авдотья будучи сама с собою честной нашла у себя более двадцати расхождений из тридцати — включая то самое «скромное поведение». Увы, лицо княжны было совершенно не во вкусе ее эпохи, чтобы убедиться в этом, достаточно изучить поэтические описания той поры.
Я помню очи голубые,
Я помню локоны златые, —
пел Батюшков.
Ему вторил Баратынский, почти слово в слово повторяя навязчивый идеал:
…Власы златые
В небрежных кольцах по плечам,
И очи бледно-голубые.
До появления первой романтической брюнетки — Татьяны Лариной — оставалось еще тринадцать лет. Немудрено, что Авдотья не на шутку комплексовала: где златые локоны? Где нужного цвета очи? Рот слишком велик. Подбородок — остер. Плюс широкие, доставшиеся от отца мужские брови, тогда как в моде были тонкие, с еле заметным изгибом. Выщипывать их, по введенной Руссо моде на естественность, было не принято, так что бедная моя княжна застыла меж Сциллой и Харибдой — необходимостью соблюдать натуральность и тем трагическим фактом, что ее натуральность не подпадает под идеал.
А покамест Дуня привычно кручинилась, Настасья заколола последнюю шпильку в узле на затылке. Нетерпеливо дернув головой на попытку пригладить влажной ладонью мгновенно выбившийся легкий вихор, — и так сойдет! — мельком улыбнулась Настасье и выбежала из комнаты.
Завтрак был уже подан: на круглом столе кипел самовар; на подносе лежала целая горка домашнего печенья; рядом — нарезанный ломтями холодный ростбиф. Кроме ростбифа (папенька любил завтракать плотно) подавали горячее молоко, кашу, теплый хлеб, яйца и мед. Княгиня заваривала китайский чай в высоком чайнике и разливала домашним с густыми сливками, сама сливочно-нежная в утреннем белом шалоновом[5] капоте и в придерживающей косу кружевной головной накидке. По обе стороны от нее сидели старший сын и супруг. Алексей, судя по платью, успел совершить утреннюю прогулку и нынче держал в руках книгу в красном кожаном переплете. Дуня мельком глянула на название — то была поэзия, что верно более, чем тяжеловесная философия, соответствовало нежному июньскому утру. Сергей Алексеевич, в халате и в бумажном[6] колпаке, уж допивал свою широкую, похожую на полоскательную, чашку.
— Хорошо ли спалось, душа моя? — поцеловала Александра Гавриловна дочь в лоб и, не дождавшись ответа (разве можно плохо спать в Приволье?), продолжила начатую с мужем беседу: — С завтрашнего дня и начнем. С Дзенгелевских и Габих?
Отец поморщился: соседей-шляхтичей своих он недолюбливал, как и они его. С поляками, говаривал князь, должно иметь мягкость в приемах и твердость в исполнении. Впрочем, и Александра Гавриловна чувствовала себя с польскими соседями скованнее, чем с Щербицкими и Дмитриевым. Но делать нечего: кроме репутации доброго соседа, визиты вежливости важны были и для получения свежих новостей и сплетен: те, что приходили вместе с столичными газетами, запаздывали почти на месяц. А государь уже в Вильне…
Догадавшись по материнскому смущению о ее мыслях, Дуня пожала плечами:
— Мы с Алешей могли бы, как спадет роса, поехать к Щербицким. Через лес это верст семь, не боле. Узнаем все новости и вернемся к чаю. Да, Алеша?
Брат рассеянно кивнул, как всегда, склоняясь перед живой настойчивостью сестры. Ехать он не желал — стоило ему появиться в любом из соседних имений с девицами на выданье, как мамаши принимались задавать ему многозначительные вопросы о будущем, папаши — хлопать по спине, а их дочери — жеманно улыбаться.
Тем временем княгиня обменялась с Дуней предостерегающим взглядом: Мари Щербицкая лет с двенадцати была влюблена в Алешу, но маменька к той семье относилась с осторожностью: в Петербурге Щербицкие жили на Английской набережной, на широкую ногу, но дела их, по слухам, были весьма расстроены, имения перезаложены, а приданое обеих дочерей таяло на глазах, проматываемое отцом, помешанным на трюфелях и прочих гастрономиях. Надежды на получение наследства также были невелики: дед Щербицкий столь страстно любил французскую оперу, что вот уж пять лет сожительствовал в роскоши с французской же певичкой. Однако Дуне, лишенной матримониальных расчетов, казалось, что девицы Щербицкие чудо как хороши. Кроме того, всю зиму они с Мари и Анетт обменивались письмами, комментируя кавалеров на рождественских и масленичных балах. Но ведь в письмах всего не напишешь…
— Что ж, — решилась княгиня, — дело хорошее. Развеетесь. Алешу от книг оторвешь. — И мать повернулась к супругу: — А я займусь теплицей, мон шер.
Сказано — сделано. Бодро выехали: Алеша — на своей рыже-чалой английской лошадке, Дуня — на ласковой мышастой Ласточке. Не доезжая до ворот, свернули с аллеи к дубовой роще. Там лошади пошли шагом.
— Ну неужели тебе совсем, совсем не нравится Мари? — не унималась Дуня, заглядывая в мечтательные, серые, как и у нее, глаза брата. Блики солнца дрожали на бежевом фраке, но цилиндр оставлял все лицо, кроме подбородка, в тени. И, близоруко щурясь, она видела лишь улыбку, весьма ироничную. — Или тебе нравится Анетт?
— Барышни Щербицкие похожи на черных галок, — сказал Алеша, легонько шевельнув поводьями. — Болтают так много и так неумно, что я, ма шер, сразу начинаю подле них страдать мигренью. Согласись, сложно в таком состоянии сделать выбор.
— Неправда! — пылко вступилась за подруг Авдотья. — Мари схожа с мадам Рекамье, а у Анетт дивный цвет лица и зубы, как жемчуг.
— Еще добавь про уста, как кораллы, — засмеялся Алексей.
— И добавлю! И глаза — ты заметил, какие у обеих глаза? И ровные брови, и щеки с ямочками. (Девицы Щербицкие, как уже понял читатель, почти полностью подпадали под идеальный образ из «Словаря любви»). — Дуня опустила глаза на руки в лайковых перчатках, от обиды на судьбу слишком крепко сжав поводья.
— Так ты едешь к нашим записным прелестницам, чтобы в очередной раз увериться, что ты дурнушка?
— И вовсе нет! Они мои подру…
— Они твои соперницы, mein Herz[7], — перебил Алексей. — По крайней мере, покамест ты не найдешь себе мужа. А вот к чему тебе с ними соревноваться?
— О чем это ты?
— Вряд ли когда-нибудь твои глаза станут небесно-голубыми, а уста — коралловыми, — безжалостно припечатал брат. — Но у тебя есть Приволье.
— При чем тут, скажи на милость, Приволье? — нахмурилась Дуня.
— Приволье. И дом в Москве. И калужское имение. Все эти сотни крестьянских душ, и пахотные земли, и сады…
— Я не понимаю тебя… — Она даже остановила подрагивающую ушами кобылу — будто и Ласточка не могла уразуметь, куда клонит молодой хозяин.
— Ты независима, mein Herz, — цокнул брат, понукая и свою, и сестринскую лошадок, — ты богата. Так к чему выходить замуж, коли сама знаешь, что некрасива и суженый станет волочиться за одним твоим приданым?
Дуня не отвечала, с трудом сдерживая слезы. Неужели даже любящий брат не способен найти в ней достоинства, которых не замечают чужие равнодушные глаза? И все же, все же… Алешины слова эхом перекликались с размышлениями мадам Олимпии.
— Можешь заняться управлением имением, — продолжал тем временем он. — Я с удовольствием предоставлю тебе эту честь после смерти батюшки. Иль заделаешься новой мадам де Сталь. Николенька, к вящей радости папá отправится маршировать в гвардию, а мы будем делить хлеб и кров. Собираться за ужином и иногда за обедом…
— Ты, похоже, уже все обдумал? — Авдотья неверяще смотрела на брата. Нет, не случайно он привез ей в Москву брошюрку Олимпии. — А как же дети? Или для тебя нет супружеского счастия? Пусть прошла страсть, но остается нежная привычка, и…
Алексей поморщился:
— Да-да, я помню. Это когда супруги окончательно и бесповоротно погружаются из поэзии в область прозы? Он целует тебя в щеки, ты его в лоб, а разливая ему чай, ты прихлебываешь немножко, чтобы знать, довольно ли он крепок и подслащен. Иногда ты садишься за клавикорды, а супруг, облокотясь на стул, слушает тебя с умилительным вниманием, переворачивая листы нотной тетради. Все? А, нет, совсем запамятовал о резвящихся в саду маленьких ангелах. Довольно тебе?
— Так что ж? — обиженно взглянула из-под шляпки Авдотья. — Мадам де Гуж права? И брак — могила доверия и любви?
Алексей пожал плечами:
— Нет, это ты лучше скажи: зачем учила географию и мировую историю? Поверь, mein Herz, все твои претенденты в мужья искренне убеждены, что если женщине и нужна грамота, то разве что для написания любовных посланий!
— Неправда! — вспыхнула Дуня. — Смолянки учат и математику, и химию, и физику, а за одну из них сватался сам Гаврила Романович!
— Еще одно подтверждение моей правоты, — пожал плечами брат. — Сколько их, Державиных, на всю Россию-матушку? А остальные, лишь узнав о девице, что та «грамотница», обегают ее за версту!
— Да? А я уверена, что мадам де Гуж, хоть и грамотница, а вышла замуж и уже воспитывает внуков! — выпустила последнюю стрелу Авдотья. И пожалела.
— Мадам де Гуж, — усмехнулся Алексей, — отказалась от блестящей партии, поскольку во Франции жена обязана получать одобрение мужа, прежде чем печатает свои произведения, а для нее сие было неприемлемо. И бабушкой стать она не успела.
— Отчего же?
— А оттого, mein Herz, что Революционный трибунал отрубил ей голову.
Некоторое время они ехали в тишине. Дуня молчала, впечатленная судьбой Олимпии и той печалью, что звучала в голосе брата. А меж тем судьба наделила его всеми дарами: умом, внешностью, положением в обществе… «Возможно, — думала она, — в Германии он, подобно юному Вертеру, полюбил? И сейчас Алешино сердце разбито?»
— Судя по твоему молчанию, mein Herz, шансы мои на сельскую идиллию а-ля Руссо невелики, — прервал ее мысли брат. — Ты, вопреки возможному счастию, исполнишь положенную роль жены и матери. А я отправлюсь на войну с персами или вот еще — с французом. И мне оторвет ядром ногу, а лучше уж — сразу голову.
— Не говори глупостей! — Дуня была рада, что разговор ушел в сторону. — Не будет никакой войны, а твоя дурная голова не нужна даже турецкому ядру…
Последнюю фразу она крикнула, пустив свою лошадь в галоп — только бы не продолжать страшного разговора. Мысль, что брат может погибнуть или вернуться калекой, была невыносима. Ни картечь, ни удар сабли не смели изуродовать этого лица с правильными античными чертами. С грустью подумалось, что мечта о любви, которую она лелеяла в глубине души, была невозможна для нее, дурнушки. Зато более чем доступна красавцу Алеше. И вот парадокс: похоже, ему она вовсе и не нужна.
* * *
Анетт и Мари тотчас же увлекли Авдотью в малую гостиную, предоставив Алексею обсуждать со старшим Щербицким герцога Ольденбургского с графом Аракчеевым. Скрываясь за дверью, Дуня почувствовала себя виноватой: Алешино лицо чуть не позеленело от предстоящей дискуссии на ратные темы — войну он ненавидел, чем вызывал в лучшем случае недоумение, а в худшем — пренебрежение среди патриотически-восторженной молодежи. Увы! Здесь, в Трокском уезде, никто не мог, да и не желал поддерживать беседу о «Über das Erhabene»[8].
— Надобно успеть поболтать, покамест не позвали к обеду… — усадила Авдотью в кресло Мари. Княжна оглядела подруг скорым, но цепким взглядом. Москва неплохо снабжалась модным товаром, но между Кузнецким мостом и Невским проспектом все еще существовал некий зазор, и Дуне никак нельзя было выказать себя провинциалкой. Никаких «Журналь де дам» не требовалось: кивая сестрам, Авдотья впитывала ультрамодные детали, чтобы после поделиться ими с верной Настасьей. — У нас столько новостей!
— Мы вчера были в Вильне! — выпалила Анетт. — Видели государя!
— Граф Беннигсен устроил праздник в своем имении в Закрете!
— Бал был блистательный — и туалетами, и освещением. Светло, как днем!
— А сколько цветов, Эдокси!
— У каждой дамы по букету у куверта!
Авдотья, переводя взгляд с Анетт в розовом на Мари в бледно-лиловом, некстати вспомнила нелестную характеристику, данную братом. Нет, конечно, не галки, а райские птицы, но…
— А у графини Закревской из декольте выпала грудь — прямо в тарелку с заливным! — перебила ход ее мыслей Мари. — Сама Закревская! И с грудью среди телячьих мозгов!
book-ads2