Часть 17 из 23 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
1940
ТАЙНА
Перевод Р. Рябинина
Стяпукас знал много. Пусть даже Гульбисов Занас и не брал его с собой в лодку, когда отправлялся на остров, он, Стяпукас, все равно знал, что Занас курит там глиняную трубку, набивая ее вишневыми листьями. И пусть дети старосты Матулиса не звали с собой Стяпукаса, когда отправлялись в лес ставить силки на зайцев, — он знал обо всех их затеях. Великое дело эти капканы! Стяпукас знал и о лисьей норе, и о таких вещах знал, о которых никому не скажет ни гугу. Вот все, например, думают, что Шива — калека, а в действительности она — здоровенная лошадь, только у нее под левое копыто, в самое чувствительное место, забит гвоздь. Нарочно забит, чтобы скотина захромала. Как только пришли фашисты, отец сейчас же Шиве гвоздь и вбил. Вот поэтому-то ее солдаты и не взяли. Ведь они на калеке не поедут. Или, скажем, скворечня, та самая, которую дед сколотил из старых ставен. Кому бы могло прийти в голову, что на дне скворечни, под птичьими гнездами, спрятано… Ну, а что спрятано, не вам знать. Ведь не от вас, а от немцев спрятано.
Ой, сколько всего знал Стяпукас! Посули ему медные пуговицы с пиджака, да еще вдобавок коробочку от сапожной мази, да складной нож, да горсть леденцов — все равно Стяпукас не скажет о том, что знает.
Но вот однажды ко множеству тайн мальчика прибавилась еще одна, новая, и, как он позже сообразил, это была самая главная тайна. Сначала он даже и не понимал, что это тайна. Велика важность, что отец ходит на гумно! Да он и раньше ходил — то скотине сена подкинуть, то рожь обмолотить. Только зачем теперь отец стал под полою носить на гумно котелок с супом и краюшку хлеба — это вот было не совсем понятно Стяпукасу. Может быть, для овечки или поросенка? Или курам? Тогда зачем же отец носил ложку, когда ни куры, ни овцы, ни поросенок никогда ложкой не едят? И мало того, что отец носил суп, — Стяпукас видел, как он однажды притащил с гумна тряпку, а она была вся в крови, и мать, испуганно оглянувшись, тотчас же швырнула тряпку в корыто.
— Господи! Вторую рубашку уже изорвала… И все еще идет? — спросила она.
— Нет, немного унялась. На локте совсем затянуло. Сегодня все съел, и глаза уже как-то веселее смотрят. Хотел вставать даже… Только куда ему идти, если он даже языка нашего не понимает?
— Холодно ему ночью. Может, ты бы полушубок ему снес? — озабоченно спросила мать.
— Носил. Нет, не жалуется. Говорит — в сене тепло.
У Стяпукаса даже дыхание захватило, и все-таки он никак не мог понять, о ком шла речь. То ему казалось, что говорят об овечке, то было похоже на то, что речь идет о каком-то новом постояльце, который поселился у них на гумне. А скорее всего это был теленок, тот самый, которого собирались купить у Римджюса… Но откуда же тогда эта тряпка, и почему мать разорвала уже вторую рубашку? Хотя мог же теленок поранить себе копытце, как это раньше случалось с жеребенком?
Стяпукас ломал себе голову, стараясь разгадать эту новую тайну. Несколько раз уже мальчик пытался увязаться за отцом, когда тот собирался на гумно, но отец его не брал:
— Нос отморозишь! Ступай домой!
— Мне не холодно, — подмазывался к отцу Стяпукас, прыгая вокруг него то на одной, то на другой ноге. — Я хочу на теленочка посмотреть.
— Сказано тебе — сиди дома… Ремня захотел?
Ремень был последней гранью, которую Стяпукас не решался переступать. А сегодня, направляясь на гумно, отец снова пригрозил ему ремнем:
— Попробуй только прибежать на гумно! Там, под навесом, тебя давно уже Лепонамаре дожидается…
Лепонамаре была грозой для детей всей деревни, ее именем матери пугали непослушных. Это была высокая, высохшая женщина с красным, словно обваренным лицом. Она не ходила, а всегда бегала вприпрыжку, осеняя крестным знамением дома, деревья, камни. О сумасшедшей рассказывали, что она может до смерти защекотать детей… Поймав как-то на Турвалакском лугу маленького пастушка, она так долго щекотала его, ласкала и целовала, что малыша потом нашли мертвым. Стяпукас не боялся козла, не боялся собак, не боялся даже сома, который жил в Люльском озере, но Лепонамаре он боялся. А если отец сказал, что Лепонамаре сидит под навесом, ему можно верить. Мать — это другое дело. Она постоянно пугала мальчика то цыганами, то крокодилом, который будто бы плавает по Неману, а Стяпукас великолепно знал, что в Немане крокодилы не водятся. Вот отец никогда не пугает Стяпукаса и, значит, без нужды о Лепонамаре говорить не будет… Но почему Лепонамаре сидит под навесом? Может быть, у нее нет дома и никто ей не дает хлеба потому, что она щекочет детей? Но откуда же окровавленные тряпки? А может, Лепонамаре искусали собаки?
Лепонамаре не выходила у Стяпукаса из головы. Даже во сне он видел, как она летела по воздуху, над избами, распустив свои черные-черные лохмотья. И вся она была черная, как ворон… Если теперь Стяпукасу надо было выйти в сумерки на двор, он шел, цепляясь за подол матери. Толки старших о страшных фашистах, клещами вырывающих у людей языки, рассказы о повешенных ими мужиках с Бурбинской пустоши, наконец Лепонамаре — все это приводило мальчика в ужас. Сидя как-то вечером у окна, Стяпукас до того пристально вглядывался в темноту, что ему показалось, будто гумно, где живет Лепонамаре, сдвинулось с места и стало приближаться.
— Мама! — не своим голосом закричал мальчик, кидаясь к матери.
— Что, деточка? Что тебе привиделось? Наверно, задремал и во сне тебе что-нибудь приснилось?.. Иди спать, иди, миленький!
Стяпукас дрожал как осиновый лист. Когда он очнулся, ему стыдно было признаться, что все это только померещилось. Он даже не поел и лег, не дождавшись отца, который с минуты на минуту должен был вернуться со двора. Проснувшись, мальчик приоткрыл глаза. Опасение, что ему непременно приснится Лепонамаре, отогнало от него сон.
Мать сидела в ногах его постели и чинила одежду, а отец, видно только что вернувшийся, сидел у огня.
— Стирала я эту подкладку, терла — одна кровь. Штопаю я ему гимнастерку и думаю: кто тебя там, в дремучем лесу, обошьет? Даже слезы меня прошибли, вот иголки даже не вижу… — говорила мать.
— Как только замерзнет река, говорит — сейчас же по льду проберется на ту сторону. Ему бы только до Каралишского бора дойти, а там уж он своих встретит. Рассказывал мне, как подстрелили его и как он от своих отстал. Я его опять звал в избу. Говорю — выздоровеешь скорее. А он: «Нет-нет, лучше, чтобы никто меня не видел. Не хочу, дескать, добрых людей губить. Если узнают фашисты, что вы меня прячете, в пепел превратят избу вашу и всех вас до самого что ни на есть грудного младенца замучают…»
— Спаси-сохрани, всевышний! — перекрестилась мать и даже перекрестила стены.
— Сосчитал, высыпал в фуражку патроны и говорит: «Рассчитаемся с фашистами, за все свинцом отплатим», — рассказывал отец.
— Может, он дома деток да жену оставил? Я вот и думаю: рубашку сошью ему и портянки теплые дам.
Стяпукас мало понял из разговора родителей, но это уже совсем не походило ни на теленка, ни на Лепонамаре. По всему видно, разговор шел о человеке, о раненом, которого прятали теперь в сене. Представил себе Стяпукас, что человек этот лежит в сене и почему-то он был похож на Стульгисова Виктора, который летом катал его на высоком возу сена. Будто лежит он в сене в полосатом жилете, как тогда лежал Виктор, а в жилете у него много дырочек, пробитых пулями.
Ночью неожиданно ударил морозец, а утром болото затянуло первым блестящим ледком. Стяпукас забыл обо всем на свете: лед, ровный и белый, как парное молоко, стоял в ямах, ложбинках, на лугах. Мельничная плотина уже кишмя кишела детьми, которые то собирались в черную галдящую толпу, то, как горох, разбегались по льду… Издали они действительно казались не больше горошинок. Коньки их блестели на солнце словно язычки пламени.
Отпросился и Стяпукас у матери на речку.
— Иди, только катайся один, не водись со Старостиными детьми. Знаешь, какие они скверные, — все в отца… А отец их за копейку человека продаст! — предупредила мать.
— Я, мамочка, один буду кататься. И только вот с этой стороны речки, у выбоины, — пообещал мальчик.
Привязал Стяпукас к правой ноге конек, к левому башмаку прикрепил гвоздь, для того чтобы лучше отталкиваться, поднял левую ногу и оглянуться не успел, как уже очутился у речки. Хорошо было здесь, за ветром, такой широкий ледяной простор — катайся сколько хочешь! Вначале Стяпукас решил только прокатиться у берега, но потом попробовал и вдоль и поперек, а лед даже не потрескивал. Прошло некоторое время, и тут же вдруг оказались и Старостины дети, прикатившие вниз по реке со стороны мельничной плотины. И так чудесно было кататься, что Стяпукас забыл о предупреждении матери. Да тут и посмотреть было на что: старший сын старосты, Прунце, нацепил себе на обе ноги по настоящему стальному коньку, без деревяшек и веревок, с ремешками. Таких Стяпукас еще никогда не видывал. Раскорячившись, словно жук-плавунец на воде, Прунце носился так быстро, что никто за ним не мог угнаться. Он катался и на одной ноге и на обеих ногах одновременно, не подымая их даже, только легким движением колена изменяя направление бега. Глядя на разинувшего рот Стяпукаса, Прунце закричал:
— Сделай так, как я, и я тебе коньки отдам! — и, пробежав несколько шагов — бац! — повернулся и покатил спиной.
Оба брата Прунце, имевшие тоже по стальному, но только по одному коньку, старались не отставать от старшего и, то приседая, то делая небольшие круги, кричали Стяпукасу:
— Прокатись и ты так, гармошку подарю!
— Да куда ему с его колодкой! Вон гвоздь себе в ботинок загнал, лед только портит, — с презрением отозвался Прунце и высыпал себе в рот горсть гороха из кармана.
Стяпукас стоял в стороне, униженный, пристыженный, и долго смотрел на детей старосты.
— Обмотал себе онучами ноги, как нищий! — стрелой промчавшись мимо, бросил старший.
Стяпукас не выдержал и отрезал:
— А мне отец еще лучше коньки выкует!
— Да твой отец и ковать не умеет! Вот наш выкует все, что только захочешь, — ответил младший.
— А мой отец может дудку из меди выковать и ружье тоже, — не сдавался Стяпукас.
— Попроси своего отца, может быть, он крючок тебе выкует, чтобы нос чистить. Вон какая сопля, целая сосулька висит! — словно кнутом стеганул Стяпукаса Прунце и, пронесясь мимо, так сильно толкнул его, что тот только всплеснул руками и, взмахнув в воздухе своим деревянным коньком, растянулся на льду.
Старостины дети хохотали до упаду. Как только Стяпукас поднялся, забияки толкнули его еще раз. Однако ему кое-как удалось отползти со льда. Мальчик отряхнул снег и сказал:
— А я зато знаю одну вещь… У нас на гумне что-то есть, а вы не знаете. Вот вам! Если бы я вам рассказал, вы бы мне все на свете отдали — и органчик, и коньки, и всех голубей отдали бы, вот вам! А я не скажу!
Старостины дети сразу насторожились. Их одолевало любопытство. Прунце, подкатив к Стяпукасу, спросил его уже совсем другим тоном:
— А что же такое у вас на гумне?
— А вот не скажу!
— Чего же ты разозлился? Хочешь — я сниму коньки, и ты катайся сколько хочешь. Целый час можешь кататься. Только скажи.
— А вот не скажу!
— Не скажешь?
— Не скажу.
— А если я пару желтых голубей тебе дам?
— Все равно не скажу!
— А если книжку с картинками?
— Не скажу!
Прунце носился так быстро, что никто за ним не мог угнаться.
Прунце схватил за руку пытающегося улизнуть Стяпукаса и стал выкручивать ему пальцы. От боли у Стяпукаса даже в глазах потемнело. Только теперь, увидев искаженное злобой лицо Прунце, мальчик понял, что попал в лапы жестокому, беспощадному врагу и никакими мольбами от него не отделаться. Стяпукас понял, что он совершил что-то страшное и непоправимое. Всем своим существом мальчик чувствовал, что он не должен был говорить этого. На короткое мгновение ему представился человек, лежащий на гумне, в сене, потом мужики, повешенные на Бурбинской пустоши, и душу его охватил страх.
— Скажешь или нет? — кричал Прунце.
Повалив Стяпукаса наземь, он вывернул ему руку и так придавил коленями грудь, что у бедняжки захватило дыхание.
book-ads2