Часть 12 из 23 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
ГОРЕСТИ МИКУТИСА[4]
Перевод И. Капланаса
1
Прижавшись друг к другу у замерзшего окна, дети глядели в темноту, ожидая, не появится ли какая-нибудь точка на заметенных снегом полях. Когда от ветра хлопала дверь, все сразу бросались в сени. Однако отец так и не вернулся.
На другой день в деревне узнали, что немцы оцепили базар, мужиков постарше отпустили, а тех, кто покрепче, угнали неизвестно куда.
И остался Микутис главою семьи. Набив соломой большие, спадающие с ног отцовские клумпы, мальчуган метался от амбара к хлеву, от сарая к пруду. Сначала Микутису все было интересно: надо или не надо, он кормил скот, гонял его на водопой, потом опять в хлев, покрикивая и грозясь, хотя ни в криках, ни в угрозах не было нужды. Пруд был всего в нескольких шагах от хлева, но Микутис подводил лошадь к забору, с забора карабкался ей на спину и направлялся к пруду обязательно верхом. Лошадь была старая и слепая, с протертыми упряжью боками. Она досталась семье Микутиса взамен отобранного немцами молодого и резвого Вороного. Отец Микутиса прозвал кобылу Фрицем. Так и осталась за ней эта кличка.
— Ферфру, Фриц, гутморген, сум-сум… Ну-у, куда лезешь? — кричал Микутис.
Кобыла, как будто понимая, поводила ушами и словно в знак согласия кивала головой.
Управившись со скотиной, приперев бревном дверь в хлев, Микутис обдумывает, что бы такое ему сделать по хозяйству до вечера.
Вспомнив, что скотине не хватает подстилки, а в риге сложены снопы, которые отец нарочно оставил необмолоченными, чтобы спрятать от немцев, мальчик направляется в ригу.
Сбросив сверху несколько охапок сена, он вытаскивает тяжелые ржаные снопы, в два ряда укладывает их на току и, поплевав на ладони, как взрослый, принимается бить цепом. Поработав час-другой, он сгребает зерно в угол, прикрывает его мешком, а солому тащит в хлев.
Охапки огромные, больше ухватить он уже не в силах, и мальчик, весь утопая в соломе, подбрасывает подстилку корове, овцам и лошади. В хлеву сразу становится светло и весело. Теперь даже самого Микутиса одолевает желание поселиться здесь.
Работы у молодого хозяина много, и с каждым днем прибавляются все новые заботы: то нужно провеять намолоченное зерно, то расчистить занесенные снегом дорожки, то собрать снесенные курами яйца.
По утрам, поднявшись раньше всех, Микутис растапливал печь. Сырые, обледенелые ольховые сучья разгорались плохо, огонь приходилось долго раздувать, и у Микутиса начинала кружиться голова. Дым разъедал глаза, лез в глотку, из глаз мальчика градом катились слезы.
Сразу после рождества расхворалась мать, у нее распухли ноги, и она с большим трудом добиралась от кровати до дверей. Оба брата Микутиса были еще маленькие, и на плечи мальчика легло тяжелое бремя хозяйства.
За первую свою трудовую зиму мальчик научился многому. В его ведении находилось сено и зерно, все тайные домашние запасы и даже отцовские серебряные часы.
Скотина привыкла к Микутису. Зайдет он, бывало, в хлев, а корова уже мычит и лижет ему руку, лошадь уже поводит своими белыми незрячими глазами и словно улыбается ему.
По утрам мать будит спящего крепким сном хозяина:
— Вставай, Микут, скотинка уже зовет тебя!
И Микутису чудилось сквозь сон, что овцы, корова и теленок действительно окликают его по имени:
— Ми-ми-ку-ку-тис!..
У мальчика не оставалось свободного времени на то, чтобы побегать на коньках по пруду, покататься на санках с горки. А ведь уже пришла пора ставить капканы на зверей. Лисицы и зайцы с голодухи бродили подле самой усадьбы в поисках пищи. На рассвете можно было ясно различить их, следы за избой, под деревьями и возле стога сена. Зима свирепствовала без всякой пощады; все время одолевали ветры, глубокий снег укрыл зеленя и кусты. Каждое утро приходилось прорывать в сугробах ходы, чтобы добраться до проруби. До капканов ли тут, когда едва успеешь ввалиться в избу, согреть закоченевшие ноги, а тебе сразу:
— Микутис, ты бы на кашу намолол к завтраку. Ни горсточки крупы нет.
— Сынок, глянь-ка, какое небо красное: ночью ветер поднимется. Подопри крышу жердями, чтобы не растрепало.
— Не забудь, сынок, масло в имение снести.
И Микутис бегал, суетился, ни разу не попытавшись отговориться. Плакать он отвык. Даже слез у него не было — испарились они под ветром, выело их едким избяным дымом. Бывало, раньше он с боязнью глядел на видневшиеся вдали хоромы имения, а теперь вот самому пришлось относить туда немцам подать. У матери была всего одна корова, и ей приходилось по капле собирать сливки, сбивать масло и относить немцам. Немцы требовали не только масла. Часто мать завязывала в платок яйца, шерсть, а иногда даже свиную щетину или старое тряпье. Немцам годилось все: они ели и крестьянское масло и яйца. Только Микутис никак не мог сообразить, на что им щетина и старое тряпье.
Когда Микутису пришлось первый раз идти в поместье, дядя Юозас научил его, как надо идти: по тропинке, через сад, потом — в каменные ворота и свернуть к большому дому. Вот там-то немцы как раз и принимают у мужиков масло.
Еще предупредил его дядя Юозас, что мальчик, повстречавшись с немцами, должен обязательно снять шапку и сказать «моен»[5]. Микутис боялся забыть это слово и, пока шел по дороге, все время твердил: «моен». Перемахнет через ров — «моен», увидит булыжник — «моен».
Дойдя до помещичьего сада, мальчик, обдернув на себе пиджачок, перевязал узелок, зашел в росистую траву, вытер одну грязную ногу — «моен», вытер другую — «моен». Хотел уже войти в ворота имения, но в это время оглянулся и замер: между двумя пригнутыми молодыми дубками висел теленок, подтянутый, за ноги веревками. На земле, под теленком» как огромный кот, сидел на корточках человек. В воздух поднимались клубы дыма. Может быть, человек подпаливал теленка? Нет, он только курил трубку и длинным ножом снимал с него шкуру. Это был немец. Вспомнив наставления дяди Юозаса, Микутис сейчас же стащил с головы шапку и вдруг совсем позабыл это самое слово. Постояв минутку и тут только сообразив, что немец, свежевавший тушу, даже не глядит на него, мальчик попятился назад и залез в малинник. Сколько Микутис ни ломал голову, сколько ни вертел языком, так он этого чертова слова и не припомнил. А ведь подойдешь не поздоровавшись — немец разозлится. Развязав платок, мальчик поставил тарелку с маслом на дорожку, а сам быстро нырнул в овраг. Потом по канавам, пригнув голову, чтобы его не заметили, он бегом возвратился домой.
Микутис рассказал матери про все, что видел в имении, и про то, как он забыл слово «моен». Матушка его не похвалила, обозвала ротозеем и после этого долго опасалась посылать одного в имение. Все это происходило в начале осени, когда мальчик не умел еще ни скотину покормить как следует, ни землю вспахать. Потом он уже один относил немцам зерно, лен, а раз даже наплевал им в колодец.
Когда наступила весна, мальчик запряг в соху Фрица и вышел в поле. Вся семья собралась посмотреть, как он станет пахать. Трудно приходилось ему со слепой кобылой: чтобы она шла прямо по борозде, брат Микутиса вел лошадь под уздцы. Соха не слушалась пахаря: она то слишком глубоко уходила в землю, то еле скребла по поверхности. Задевая за кочки, спотыкаясь и снова поднимаясь, расшибая ноги о камни, часто едва различая борозду сквозь набегавшие слезы, мальчик до крови кусал губы, чтобы не разрыдаться. Яростно, длинными ломтями взрезал лемех черную, дыбом встававшую землю. У Микутиса то и дело спадали штаны, то и дело развязывались гужи. Все это приходилось подтягивать, подвязывать. Обороняясь от мух, кобыла хлестала Микутиса хвостом по лицу. Рассерженный мальчик пинал ее ногами, обзывал «германцем». Врат, тащивший кобылу под уздцы, все время хныкал, что лошадь наступает ему на пятки и мордой слюнявит голову.
Больная мать, присев у межи, еще больше расстраивала Микутиса:
— Ой, пахарь ты мой, сиротинка моя! Не будет хлеба от такой пахоты. Людей попрошу, может, кто-нибудь возьмет нашу землю исполу…
Проработав до полудня, мальчик выбился из сил и уже не шел, а плелся, цепляясь за соху. Грубая холщовая рубаха, насквозь пропитанная потом, прилипала к его спине, присохшая к ногам грязь сковывала ступни. Солнце припекало все крепче. Пашня пылала и колыхалась перед глазами, как озеро. Кобыла, разомлев от жары, повесила голову, вылупив белые, как яйца, глаза.
До сумерек Микутис пахал, потом выпряг лошадь, пошел на речку вымыть ноги и тут же, ослабев, крепко заснул. Снились ему одни только вороны, прыгавшие по вспаханным бороздам и с карканьем летавшие над его головой. Вороны обложили все небо. Они садились на спину Фрица, на соху. Микутис бил их кнутовищем, топтал ногами. А мать, сидя на меже, стонала:
— Не будет, сынок, хлеба при такой пахоте, не будет…
Микутис не отрывался от сохи, пока не вспахал большой кусок поля. С первого же раза нетрудно было различить, где мальчик пахал в первый день, где во второй. Борозды первого дня стояли дыбом, разваливались как пьяные. На второй день они стали уже поровнее, а на третий протянулись совсем ровно, как струны, — не отличишь от работы старого крестьянина. Прежде слепая лошадь двигалась лишь когда ее вели под уздцы, но как только Микутис научился подтягивать поводья, она зашагала словно прозревшая.
После пахоты пришлось боронить. Часто Микутису трудно было сообразить, работает он или спит. Днем и ночью мальчик видел перед собою только поля, озаренные солнцем, землю, пылившую из-под бороны, оводов, которые, как огненные искры, носились над лошадью, слышал только воронье карканье да крики чибиса.
По ночам Микутис долго не засыпал: то ворочался с боку на бок, то свертывался клубочком. В голове шумело, сон не шел. Сквозь дырявую кровлю он видел звезды. Слышал, как ухает сова. Иногда амбар так ярко озаряла молния, что можно было разглядеть даже бегавших по полу мышей. Снова светало, звезды угасали, и грудь Микутиса сжималась такой тоской, что на него находило желание умереть. Умереть, уснуть навсегда, чтобы никогда не ощущать этой боли.
Только под утро у мальчика начинали слипаться глаза, а в дверь амбара уже стучала мать:
— Микутис! Солнце высоко. Вставай, завтрак остынет.
И без того светлые волосы Микутиса под дождем и солнцем выцвели, уши и лицо покрылись веснушками, кожа на носу облупилась и отставала, как картофельная шелуха. Руки огрубели. В течение одного лета Микутис вытянулся, куртка и штаны стали ему узки.
Меньшие братья завидовали Микутису, видя, как ловко он запрягает лошадь и точит косу, завидовали его искусству свистеть и сплевывать; но самую большую зависть в малышах возбуждали доставшиеся Микутису серебряные отцовские часы.
Если по праздникам Микутис надевал черную отцовскую жилетку, то братья уже знали, что Микутис возьмет с собой и часы. И действительно, достав из-под балки шелковый платочек, мальчик вынимал из него большие, с добрую луковицу, часы на два ключа. Потом он — чиркшт-чиркшт — заводил их, продевал цепочку сквозь петельку жилетки и с часами в кармане шел к мельнице посидеть на старом, глубоко ушедшем в землю жернове.
Соседи сходились сюда покурить, поделиться новостями, посетовать на свои беды. Разговор постоянно шел о войне, о немцах, о подушных налогах, о болезнях, о кормах и о хлебе. Может быть, оттого, что у Микутиса были часы, или оттого, что все помнили его пропавшего без вести отца, а может, и потому, что он стал хозяином и его детские руки сделались такими ясе мозолистыми, как и у них самих, мужики советовались с ним и обсуждали дела, как равные с равным.
— Бог весть, как в этом году будет с пшеницей. Куда ни глянь, везде плохая! — говорил Микутис, играя цепочкой от часов.
И никто не удивлялся, слыша такие речи от мальчика. Чуть ли не в каждом дворе не хватало отца или брата. Один бежал, скрываясь от немецкой мобилизации, другого поймали солдаты и угнали в чужие края. В деревне остались хозяйничать только глубокие старики, бабы и подростки.
Микутису доставляло большое удовольствие посидеть по воскресеньям на крыльце мельницы. Однако и это развлечение скоро стало для него источником новых испытаний. Дядя Юозас, увидев как-то, что Микутис подстригает своих братьев, попросил мальчика подравнять и ему затылок.
— Ну что ж, ничего не скажешь… Глянь-ка, каково! Ловкие руки у паренька! — одобрительно заметил он, подробно изучив в зеркале свой подстриженный затылок.
С той поры старик постоянно прибегал к услугам Микутиса. Слава о новом цирюльнике пошла по соседям. В канун праздника, завидев мальчика где-нибудь в поле, мужики подходили поближе к его участку и кричали:
— Мику-ут! Захвати завтра с собой ножницы…
Понемногу Микутис ознакомился с поверхностью всех соседских голов. У каждого шрама и шишки была своя история. У Адомаса нарост появился в праздник святого Матаушаса. Выпив со свояком в пивной, Адомас случайно обнаружил у себя на темени опухоль. На другой день на этом месте и появился нарост. Поэтому — стоит ему опрокинуть лишний стаканчик, как жена обзывает его однорогим дьяволом. У Пятраса Винкшны шрам остался еще с тех пор, когда он батрачил у пана Жебенки. Однажды осенью, снимая фрукты в помещичьем саду, Пятрас нашел странную, усыпанную какими-то родинками сливу и крикнул с дерева: «Девки, гляньте-ка — в точности, как нос у Жебенки!» — и запустил сливой в толпу девушек. Те так и прыснули, но тут же руками зажали себе рты. Одна из них громко закашлялась. Только тогда Винкшна заметил под деревом старого Жебенку, который, видно, только что приплелся в сад. Пан велел батраку спуститься вниз. Как только Винкшна соскочил на землю, помещик наотмашь ударил его палкой по затылку и закричал:
— Вот тебе, получай сливу!
Второй удар пана пришелся по рукам, так как Винкшна успел схватиться за голову. Больше ничего Пятрас не помнит: кровь ручьем хлынула из раны. Жебенка даже испугался, решив, что убил человека. Хотя рана зажила, но после этого у Пятраса еще года три гудело в голове. Хотел он судиться с паном, но, решив, что помещик засыплет суд деньгами, так и не начал дела.
Пока Микутис стриг одного, остальные в ожидании своей очереди рассказывали друг другу разные случаи из жизни. Не прекращались разговоры о расстрелах на берегах Скайступиса. Оказывается, немцы пригнали из Юрбаркаса несколько сот человек. Маленьких детей они живьем бросали в яму и закапывали вместе с родителями. Потом долго еще там колыхалась земля.
После таких рассказов Микутису, когда он, уже в сумерках, один возвращался с мельницы, казалось, что под ногами у него движется, вздымается земля и из пашни торчат детские ручки.
2
Размахивая листом бумаги, малыш бежал по двору. Вслед за ним, перепрыгивая через лужи, ковыляла небольшая коротконогая собачонка. Оба они бросились в раскрытый хлев, спугнули копавшихся там кур, но, никого не найдя, направились к сараю:
— Бумагу принесли!
book-ads2