Часть 6 из 88 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Она не любит говорить об этом, – просто ответила мать. – И не любит показывать свою руку людям.
На уроках обществоведения мы изучали Холокост. Трудно было сопоставить фотографии живых скелетов из учебника с пухленькой женщиной, которая пахла сиренью, не пропускала еженедельные визиты к парикмахеру и держала в каждой комнате квартиры яркие трости, чтобы всегда иметь одну под рукой. Она не часть истории. Она просто моя бабушка.
– Минка не ходит в храм, – продолжила мать. – Полагаю, после таких испытаний у человека могут возникнуть очень сложные отношения с Богом. Но твой отец, он начал ходить. Думаю, это его способ осмыслить произошедшее с ней.
И вот я отчаянно пытаюсь сбросить с себя религию, чтобы вписаться в жизнь, а оказывается, что иудейство у меня в крови, что я потомок человека, пережившего Холокост. Раздосадованная, злая, не думая ни о ком, кроме себя, я уткнулась лицом в подушку.
– Это проблемы отца. Меня это не касается.
Мать заколебалась:
– Если бы она не выжила, Сейдж, тебя бы не было.
Больше мы прошлое бабушки Минки ни разу не обсуждали, хотя, когда в том году привезли ее к нам домой на Хануку, я вдруг заметила, что невольно приглядываюсь к ней, надеясь увидеть хоть какую-нибудь тень правды на знакомом лице. Но бабушка была такой же, как всегда: тайком от мамы снимала кожу с жареного цыпленка и съедала ее; высыпала из косметички коллекцию пробников духов и косметики, которую собрала для моих сестер; обсуждала героев сериала «Все мои дети», словно это ее приятели и она зашла к ним на чашку кофе. Если бабушка Минка во время Второй мировой войны сидела в концлагере, наверное, в то время она была совершенно другим человеком.
Ночью, после маминого рассказа про бабушку, мне приснился момент, которого я не помнила, из раннего детства. Я сидела на коленях у бабушки Минки, а она читала мне книгу, переворачивая страницу за страницей. Теперь я понимаю, что история была какая-то странная. На картинках в книге я видела Золушку, но бабушка, вероятно, думала о чем-то своем, потому что в ее сказке говорилось о лесной чаще, о чудищах, о дорожке из зерен.
Помню, я не обращала внимания на слова бабушки, потому что была зачарована золотым браслетом на ее запястье. Я все время тянулась к нему и дергала рукав свитера. В какой-то момент рукав задрался достаточно высоко, и я увидела блеклые голубые цифры на внутренней стороне бабушкиного предплечья.
– Что это?
– Мой номер телефона.
В прошлом году, учась в начальной школе, я запомнила свой, чтобы, если потеряюсь, полицейские могли позвонить мне домой.
– А если ты переедешь? – спросила я.
– О, Сейдж, – засмеялась она. – Я всегда буду здесь.
Назавтра Мэри заходит на кухню, пока я пеку.
– Ночью мне приснился сон, – говорит она. – Ты готовила багеты с Адамом. Попросила его поставить их в духовку, но он вместо этого засунул туда твою руку. Я вскрикнула и попыталась вытащить ее из огня, но не успела. Когда ты отошла от печи, у тебя не было правой руки. Она превратилась в батон. «Все в порядке», – сказал Адам, взял нож и отрезал твою кисть, потом от нее – большой палец, мизинец и все остальные пальцы, и каждый сочился кровью.
– Ну что ж, тебе тоже добрый вечер. – Я открываю холодильник и вынимаю из него поднос с булочками.
– И все? Ты даже не хочешь порассуждать, что это значит?
– Что ты выпила кофе перед сном, – предполагаю я. – Помнишь, тебе как-то приснилось, что Рокко отказывается снимать обувь, потому что у него куриные лапы? – Я поворачиваюсь к ней. – Ты хоть раз видела Адама? Знаешь, как он выглядит?
– Даже самые красивые вещи могут быть ядовитыми. Аконит и ландыш растут в саду Моне, который тебе так нравится, наверху Святой лестницы, но я не прикасаюсь к ним без перчаток.
– Это не из-за порядка, заведенного в святилище?
Мэри качает головой:
– Большинство посетителей воздерживаются от поедания пейзажа. Но не в том дело, Сейдж. Главное, что этот сон – знак.
– Ну вот, приехали, – бормочу я.
– Ты не должна прелюбодействовать, – вещает Мэри. – Более ясного указания и представить нельзя. А если продолжишь, случится недоброе. Соседи забросают тебя камнями. Ты станешь парией.
– Руки превращаются в еду. Слушай, Мэри, не веди себя со мной как монахиня. То, чем я занимаюсь в свободное время, – мое личное дело. И тебе известно, я не верю в Бога.
Мэри встает у меня на пути и изрекает:
– Это не значит, что Он не верит в тебя.
Шрам у меня зудит. Из левого глаза катятся слезы, как катились много месяцев после операции. Тогда я как будто оплакивала все грядущие потери, хотя сама еще этого не знала. Может, это архаично и, как ни смешно, по-библейски – верить, что урод и поступает уродливо, что шрам или родимое пятно могут быть знаком внутренней неполноценности, но в моем случае правило подтверждается. Я совершила ужасное; каждый мимолетный взгляд в зеркало – напоминание об этом. Спать с женатым мужчиной – это плохо, с точки зрения большинства женщин? Разумеется, но я не принадлежу к большинству. Вероятно, поэтому, хотя прежняя Я никогда бы не польстилась на Адама, новая Я сделала именно это. Не то что бы я чувствую себя вправе заводить роман с чужим мужем или считаю себя достойной его любви. Просто я не верю, что заслуживаю чего-то лучшего.
Я не социопат. И не горжусь своей связью с женатым мужчиной. Но бо́льшую часть времени я нахожу этому оправдания. А сегодня Мэри выбесила меня своими проповедями, и это сигнализирует о моей усталости, или о какой-то особой уязвимости, или о том и другом вместе.
– А как насчет той бедной женщины, Сейдж?
Бедная женщина – это жена Адама. У этой бедняжки есть мужчина, которого я люблю, двое прекрасных детей и лицо без шрамов. Этой несчастной всё преподнесли на блюдечке с голубой каемочкой.
Я беру острый нож и принимаюсь надрезать им горячие булочки в форме крестов.
– Если хочешь жалеть себя, – продолжает Мэри, – делай это так, чтобы не разрушать жизни других людей.
Я указываю кончиком ножа на свой шрам и спрашиваю:
– Думаешь, я на это напрашивалась? Думаешь, мне не хочется жить, как все нормальные люди: работать с девяти до пяти; гулять по улицам, чтобы дети не пялились на меня; иметь мужчину, который считал бы меня красавицей?
– У тебя могло бы быть все это, – заявляет Мэри, заключая меня в объятия. – Ты единственная, кто говорит, что это невозможно. Ты хороший человек, Сейдж.
Мне хочется верить ей. Так сильно хочется.
– Значит, хорошие люди иногда совершают плохие поступки. – Я отстраняюсь от нее.
Из магазина доносится голос Джозефа Вебера, я узнаю его по акценту и отрывистой манере говорить. Старик спрашивает меня. Я вытираю руки краем фартука, беру отложенный хлеб и маленький пакетик и оставляю Мэри на кухне одну.
– Привет! – радостно произношу я.
Слишком радостно. Джозеф как будто испуган моим чрезмерным радушием. Я сую ему в руки пакетик с домашним собачьим печеньем для Евы и хлеб. Рокко, не привыкший к тому, что я братаюсь с посетителями, замирает с чистой кружкой в руке, которую собирался поставить на полку.
– Чудесам нет краю. / Из глубоких недр земных / Появляется отшельник, – говорит он.
– Перебрал со слогами, – огрызаюсь я и веду Джозефа к свободному столику. Колебания по поводу того, смогу ли я первой завести разговор с ним, приводят к выводу: это меньшее из двух зол. Лучше уж я побуду здесь, чем на допросе у Мэри. – Я оставила вам лучший за ночь хлеб.
– Bâtard, – произносит Джозеф.
Я поражена. Большинству людей неизвестно французское название этого хлеба.
– Вы знаете, почему он так называется? – спрашиваю я, отрезая несколько кусков и пытаясь не думать о Мэри и ее сне. – Потому что это не буль и не багет. Буквально – это бастард, внебрачный ребенок.
– Неужели даже в мире выпечки есть своя классовая структура? – задумчиво произносит Джозеф.
Я знаю, что это хороший хлеб. Чувствуется по запаху. Когда вынимаешь крестьянский хлеб из печи, тебя всегда обдает каким-то землистым темным ароматом, будто ты в чаще леса. Я с гордостью смотрю на пористый мякиш. Джозеф от удовольствия закрывает глаза.
– Мне повезло иметь личное знакомство с пекарем.
– Кстати… вы судили игру в Младшей лиге сына одного моего приятеля. Брайана Ланкастера?
Мистер Вебер хмурится, качает головой:
– Это было давным-давно. Я не знал их всех по именам.
Мы болтаем – о погоде, о Еве, о моих любимых рецептах. Мы болтаем, а Мэри закрывает пекарню, предварительно обняв меня и сказав, что не только Бог любит меня, но и она тоже. Мы болтаем, хотя я то и дело убегаю на кухню, чтобы отреагировать на звонки разных таймеров. Для меня это что-то сверхъестественное, потому что я не умею болтать. В процессе разговора я иногда даже забываю прятать изувеченную сторону своего лица, наклоняя голову или стряхивая набок волосы. Но Джозеф то ли слишком вежлив, то ли слишком стеснителен, чтобы упомянуть об этом. Или может быть, просто может быть, он находит другие вещи во мне более привлекательными. Вот почему, наверное, он был у всех детей любимым учителем, судьей, приемным дедушкой – он ведет себя так, будто нет другого места на земле, где ему хотелось бы сейчас оказаться. И никого другого на свете, с кем он предпочел бы беседовать. Это такая головокружительная лихорадка – быть объектом чьего-то внимания в хорошем смысле, не как уродина, что я даже забываю прятаться.
– Давно вы здесь живете? – спрашиваю я, когда мы проговорили уже больше часа.
– Двадцать два года, – отвечает Джозеф. – Раньше я жил в Канаде.
– Ну если вы искали место, где ничего не происходит, то попали в самую точку.
Старик улыбается:
– Думаю, да.
– У вас здесь есть родные?
Рука его дрожит, когда он тянется за своей чашкой с кофе.
– У меня никого нет, – отвечает Джозеф и начинает вставать. – Мне нужно идти.
Какая же я глупая, сунула нос куда не надо и смутила старика, сама ведь прекрасно знаю, каково это.
– Простите! – выпаливаю я. – За бестактность. Я редко разговариваю с людьми. – С беззащитной улыбкой пытаюсь исправить ситуацию единственным известным мне способом: приоткрываю дверь в свою душу, которую обычно держу под замком, чтобы мы оказались на равных, и признаюсь: – У меня тоже никого нет. Мне двадцать пять. Мои родители умерли. Они не дожили до моей свадьбы. Я не приготовлю им обед в День благодарения и не приду к ним в гости с внуками. С сестрами мы чужие – у них есть минивэны, тренировки по футболу, карьеры с бонусами, и они ненавидят меня, хотя и говорят, что любят. – Слова потоком выливаются из меня; уже произнося их, я тону. – Но в основном у меня никого нет из-за этого.
Дрожащей рукой убираю с лица волосы.
Я знаю в мельчайших подробностях, что́ видит Джозеф. Стянутая, будто продернутым сквозь нее шнурком, рябая кожа налезает на угол левого глаза. Серебристые зарубки на брови. Лоскутное одеяло из кусочков пересаженной кожи – подобие пазла, фрагменты которого плохо подходят друг к другу. Рот подтянут кверху из-за того, как заживала скула. Проплешина на голове, где больше не растут волосы; ее я закрываю, аккуратно зачесывая набок челку. Лицо монстра.
Не могу понять, отчего я выбрала Джозефа, по сути незнакомого человека, чтобы открыться ему. Может, потому что одиночество – это зеркало и оно узнает себя в других. Руки мои падают, завеса волос вновь скрывает шрамы. Хотелось бы мне, чтобы так же просто было закамуфлировать шрамы, которые остались у меня в душе.
К чести Джозефа, он не ахает и не отшатывается, а спокойно встречается со мной взглядом.
book-ads2