Часть 4 из 127 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Это лошадиная.
– Что?
Он сплюнул, чтобы очистить рот.
– Кто-то моей лошади голову срубил. Голой рукой!
– Что? Это твоей лошади кровь? Вот это вот все? А ты даже не ранен? – Только что нежно гладившая рука вдруг отпихнула его прочь. – Только посмей мне еще раз такую штуку выкинуть!
Вифал еще раз сплюнул, потом оттолкнулся и поднялся на ноги, глядя прямо в глаза Сандалат.
– С меня довольно!
Она открыла было рот, чтобы его осадить, но он шагнул ближе и прижал к ее губам грязный палец.
– Кто-нибудь иной на моем месте уже излупил бы тебя до потери сознания – и не надо так глаза таращить! Я тебе не мальчик для битья на случай, если вдруг настроение испортится. И, надо думать, заслужил хоть какое-то уважение…
– Ты даже сражаться не умеешь!
– Пусть так, но и ты тоже не умеешь. Зато я умею вот этими вот руками делать разные полезные вещи. И еще кое-что умею – понять, когда с меня достаточно. И, чтоб ты знала, на этот раз все чуть было не зашло слишком далеко, чтоб его! – Он отступил на шаг. – Кстати, Худа ради, что это вообще такое сейчас… нижние боги!
Он не смог удержать потрясенного возгласа – сразу за мертвой лошадью на дороге возвышалась троица огромных чернокожих демонов. Один продолжал молотить по изувеченному, расплющенному трупу у себя под ногами дубинкой из плавника, которая в его лапище казалась не больше дирижерской палочки. Двое других с интересом наблюдали за ним, словно оценивая результат каждого сокрушительного удара. Дорога была залита голубоватой кровью и прочими не столь очевидными жидкостями, хлещущими из размозженных останков их жертвы.
– Это твои нахты, – негромко проговорила Сандалат. – Яггуты никогда не упускали случая пошутить. Ха-ха-ха. На нас напал форкрул ассейл. Похоже, шайхи всех тут успели взбудоражить и теперь, вероятно, до единого мертвы, а этот шел назад по их следам, чтобы прикончить отставших, – а потом, надо думать, выбрался бы через врата и перебил всех беженцев на берегу, где мы только что были. Однако нарвался на нас – и на твоих демонов-венатов.
Вифал утер с глаз оставшуюся кровь.
– Я, хм, кажется, начинаю видеть в них определенное сходство. Они что же, были заколдованы?
– В известном смысле. Думаю, что-то вроде запретного заклинания. Они – одиночники, если даже не д’иверсы. Но, так или иначе, в этом мире они вернулись в свою первоначальную форму – ну или наоборот, кто теперь разберет, какая из форм была изначальной.
– А яггуты-то тут при чем?
– Это они создали нахтов. Во всяком случае, так я поняла – маг по имени Обо в Малазе был в этом вполне уверен. Само собой, если в этом он прав, яггутам удалось сделать то, что до сих пор не удавалось никому, – они нашли способ сковать первозданные силы, управляющие д’иверсами и одиночниками. Теперь, муж мой, приведи себя в порядок и седлай другую лошадь, нам нельзя здесь задерживаться. Мы проедем по этой дороге так далеко, как окажется необходимым, чтобы убедиться в гибели шайхов, и сразу же вернемся обратно. – Она помедлила. – Опасность угрожает нам даже в сопровождении венатов – где нашелся один форкрул ассейл, там обязательно есть и другие.
Венаты, очевидно, решили наконец, что с форкрул ассейла уже достаточно, – отпрыгав по дороге немного в сторонку, они сгрудились вокруг дубинки, изучая причиненный своему единственному оружию ущерб.
Боги, это все те же придурки-нахты. Только куда крупней.
Жуть какая!
– Вифал.
Он снова повернулся к ней.
– Прости меня.
Вифал пожал плечами.
– Все будет в порядке, Санд, главное – не нужно ожидать, что я вдруг окажусь тем, кем не являюсь.
– Я так боюсь за Нимандра, Аранату, Десру, всех остальных, пусть они меня иной раз и бесили. Так за них боюсь.
Он поморщился, потом покачал головой.
– Думается, Санд, ты их недооцениваешь.
Да простит нас призрак Фейд.
– Хотелось бы верить.
Он принялся снимать седло, чуть задержавшись, чтобы похлопать лошадь по окровавленной шее.
– Даже кличку тебе придумать не успел. Уж этого-то ты заслуживала.
Ее сознание было свободно. Оно могло скользить между острых кварцевых костяшек, усеивавших равнину, на поверхности которой не имелось ничего живого. Могло скользнуть еще ниже, под окаменевшую глину, где прятались от безжалостной жары алмазы, рубины и опалы. Сокровища этих земель. И туда, где в глубине живых еще костей – завернутых в иссохшее мясо, омываемых кипящей от лихорадки кровью, – разлагается костный мозг. Она могла зависнуть в предпоследний миг прямо внутри жарко сверкающих глаз – их яркость словно озаряла последний взгляд на окружающее, на эти драгоценные пейзажи, и объявляла, что пора прощаться. Теперь она знала, что подобная яркость во взгляде свойственна не только старцам, пусть даже никому другому по праву и не полагается. Нет же – здесь, в тощей, скользкой, неторопливой змейке она маяком сияла в детских глазах.
Однако от всего этого можно было улететь. Вспорхнуть высоко и еще выше, примоститься на бархатной спинке накидочника, ухватиться за перья на кончике крыла стервятника. И кружить там, вглядываясь в полудохлого червяка далеко внизу, в красный обугленный шнурок, чуть подергивающийся от бессильных попыток двигаться. В нити пропитания, узелки надежды, бесчисленные пряди спасения – и видеть, как его составные части одна за другой отваливаются, остаются позади, а потом спускаться, все ниже, ниже и еще ниже, чтобы вгрызться в выдубленную кожу, выклевать из глаз то, что осталось от сияния.
Сознание было свободно. И умело создавать красоту из слов – прекрасных, ужасных слов. Она могла купаться в прохладном наречии утрат, то всплывая и касаясь драгоценной поверхности, то ныряя в полночные глубины, куда медленно опускались трепещущие обрывки мыслей, чтобы выстлать дно бесконечной летописью подробных сказаний.
Да, сказаний – и повествовали они о павших.
Страданий здесь не было. Вырвавшись на свободу, она забывала про саднящие суставы, про корку из мошкары на потрескавшихся обкусанных губах, про черные израненные ноги. Можно было плавать и распевать песни наперекор жадным ветрам, избавление от боли казалось совершенно естественным, разумным, именно тем, чему и следовало быть. Тревоги уносились прочь, будущее больше не представлялось угрозой прошлому, и становилось несложно поверить, что отныне все именно так и будет – как в прошлом.
Она даже могла представить себя повзрослевшей – как поливает прекрасные цветы, обмакивает пальцы в сонные фонтаны, запруживает реки, пускает под топор деревья. Заполняет озера и пруды ядовитыми отбросами, а воздух – плотным горьким дымом. И ничто уже не изменится, не грядет, чтобы помешать ей, взрослой, столь увлеченной своими мелкими причудами и удовольствиями. Тот мир взрослых, как же прекрасен он был!
Что с того, что дети их тащатся сейчас костлявой полудохлой змейкой по стеклянной пустыне? Взрослым на это наплевать. Даже самым мягкосердечным из них – у их заботливости есть четкая граница, и проходит она совсем недалеко, в нескольких шагах. Граница под надежной охраной, это ощетинившаяся башнями толстая стена, и пусть снаружи жертвы умирают в муках, внутри все спокойно. Взрослые знают, что есть смысл охранять, и столь же хорошо знают, как далеко могут позволить зайти своим мыслям – вовсе не далеко, нет-нет, совсем нет.
Даже слова – в первую очередь слова – не способны пробить эти стены, обрушить башни. Слова лишь отскакивают от упрямой глупости, безмозглой глупости, умопомрачительной, отвратительной глупости. Против тупого взгляда любые слова бессильны.
Сознание позволяло себе наслаждаться взрослостью, одновременно прекрасно понимая, что в действительности взрослой ей уже никогда не стать. И однако занятие это было ее собственным – довольно скромным, не слишком причудливым, не то чтобы исполненным удовольствия, и все же ее собственным. Принадлежащим именно ей.
Интересно, а что в теперешние времена принадлежит взрослым? Ну, то есть, помимо мертвящего наследства? Великих изобретений, похороненных под слоем песка и пыли. Горделивых монументов, по которым даже пауки больше не ползают, дворцов, пустых, словно пещеры, скульптур, проповедующих бессмертие белым ухмыляющимся черепам, гобеленов с величавыми изображениями, ушедшими на корм моли. Великолепное, радостное наследство!
Взмывая вверх вместе с накидочниками и стервятниками, риназанами и целыми роями осколков, она была свободна. И, глядя вниз, могла наблюдать гигантскую беспорядочную схему, что некогда нанесли на стеклянную равнину. Древние дороги, улицы, стены, но на их месте виднелись только отдельные неясные пятна – от великолепного сосуда, принадлежавшего неведомой цивилизации, остались лишь осколки стекла.
Змейка, а в голове у нее, даже чуть впереди – крошечный подергивающийся язычок. Рутт и ребенок, которого он назвал Ношей, у него на руках.
Она могла обрушиться вниз стремительной истиной, встряхнуть крохотное тельце внутри свертка, который сжимает руками-тростинками Рутт, чтобы девочка открыла сияющие глаза и увидела перед собой драгоценный пейзаж: гнилую ткань, проникающий сквозь нее солнечный свет, пульсирующий жар, что исходит от груди Рутта. Зрелище, которое ей предстоит забрать с собой в смерть, – ведь сияние именно об этом и возвещает.
Слова способны передать всю магию тех, кому нечем дышать. Только взрослые не желают их слышать. В их головах нет места ни для измученной колонны полумертвых детей, ни для героев, в ней бредущих.
– Столько мертвых, – сказала она Сэддику, который ничего не забывает. – Я могла бы перечислить всех и каждого. Могла бы написать о них книгу на десять тысяч страниц. И люди прочли бы ее – но лишь настолько, насколько им позволит внутренняя граница, а это совсем недалеко. Какие-то несколько шагов. Несколько шагов.
Сэддик, который ничего не забывает, кивнул и сказал:
– Это был бы один долгий вопль ужаса, Бадаль. В десять тысяч страниц длиной. Его никто не захотел бы слу- шать.
– Верно, – согласилась она. – Никто не захотел бы.
– Но ты ведь все равно ее напишешь?
– Я Бадаль, и кроме слов у меня ничего нет.
– Пусть тогда мир ими подавится, – сказал Сэддик, который ничего не забывает.
Ее сознание было свободно. И могло сочинять любые разговоры. Могло лепить из острых осколков кварца мальчуганов, бредущих рядом с ее собственными бесчисленными копиями. Могло ловить свет и сворачивать его, еще и еще, пока все цвета не делались единственным цветом, ярким настолько, что он ослеплял все и всех вокруг.
Этот последний цвет и есть слово. Видишь, как ярко он сияет: это же сияние ты увидишь в глазах умирающего ребенка.
– Бадаль, твое удовольствие слишком уж причудливо. Они не станут тебя слушать, не пожелают ничего знать.
– Разумеется, так ведь оно спокойней.
– Бадаль, ты все еще чувствуешь себя свободной?
– Чувствую, Сэддик. Свободней, чем когда-либо.
– Ноша у Рутта в руках, и он ее донесет.
– Да, Сэддик.
– Донесет и передаст взрослым.
– Да, Сэддик.
Последний цвет и есть слово. Видишь, как ярко он сияет в глазах умирающего ребенка? Посмотри один лишь раз, прежде чем отвернуться.
– Обязательно, Бадаль, когда я вырасту. Но не сейчас.
– Да, Сэддик, не сейчас.
– Когда я со всем этим покончу.
– Когда ты со всем этим покончишь.
book-ads2