Часть 9 из 44 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Разве во власти человека вдохнуть жизнь в неодушевленную материю? Хотел бы я, чтоб это было так! Ты вскоре увидела бы Historia Naturalis Americana[17], которою я посрамил бы жалких подражателей француза Бюффона. Можно было бы внести значительное усовершенствование в сложение всех четвероногих, особенно тех, что славятся быстротой. В одну пару их конечностей был бы заложен принцип рычага — возможно, она приняла бы вид современных колес; хотя я еще не решил, применить ли это усовершенствование к передней паре конечностей или же к задней, так как еще не определил, что требует большей затраты мускульной силы — волочение или отталкивание. Преодолению трения помогало бы естественное выделение животным влаги из пор, что помогло бы созданию инерции. Но, увы, все это безнадежная мечта — по крайней мере, в настоящее время, — добавил он, снова подняв свои записи к свету, и начал читать вслух:
— «Шестого октября 1805 года (это, как ты, надеюсь, знаешь не хуже меня, дата памятного события). Четвероногое, виденное (при свете звезд и карманного фонаря) в прериях Северной Америки — широту и долготу смотри по дневнику. Genus[18] неизвестен; а потому по воле автора открытия и в силу того счастливого обстоятельства, что оное открытие было сделано вечером, получает наименование Vespertilio horribilis americanus[19]. Размеры (по оценке глаз) — громаднейшие: длина — одиннадцать футов, высота — шесть футов. Посадка головы — прямая; ноздри — расширенные; глаза — выразительные и свирепые; зубы — зазубренные и многочисленные; хвост — горизонтальный, колышущийся, близкий к кошачьему; лапы — большие, волосатые; когти — длинные, изогнутые, опасные; уши — незаметные; рога — удлиненные, расходящиеся и грозные; окраска — пепельно-свинцовая, в рыжих подпалинах; голос — зычный, воинственный и устрашающий; повадка — стадная, плотоядная, свирепая и бесстрашная…».
— Вот оно! — воскликнул Овид. — Вот оно, животное, которое, по-видимому, станет оспаривать у льва его право называться царем зверей!
— Я не все у вас поняла, доктор Батциус, — возразила юная насмешница, знавшая маленькую слабость философа-натуралиста и часто награждавшая его званием, которое так ласкало его слух, — но теперь я буду помнить, что это очень опасно — уходить далеко от лагеря, когда по прериям рыщут такие чудовища.
— Ты выразилась совершенно правильно: «рыщут»! — подхватил натуралист, придвинувшись к ней поближе и снизив голос до снисходительно-конфиденциального шепота, отчего его слова приобрели значительность, какую он не намеревался в них вложить. — Никогда еще моя нервная система не подвергалась такому суровому испытанию; признаюсь, было мгновение, когда fortiter in re[20] содрогнулся перед столь страшным врагом; но любовь к естествознанию придала мне бодрость, и я вышел победителем.
— Вы говорите на каком-то особенном языке, — сказала девушка, сдерживая смех. — Он так рознится с тем, какой в ходу у нас в Теннесси, что, право, не знаю, уловила ли я смысл ваших слов. Если я не ошибаюсь, вы хотите сказать, что в ту минуту у вас было цыплячье сердце?
— Невежественная метафора, проникшая в язык из-за незнакомства с анатомией двуногих! Сердце у цыпленка соразмерно с его прочими органами, и отряду куриных в естественных условиях свойственна отвага. Эллен, пойми, — добавил он с торжественным выражением лица, произведшим впечатление на девушку, — я был преследуем, был гоним, мне грозила опасность, которую я не удостаиваю упоминания… Но что это?!
Эллен вздрогнула, потому что собеседник говорил так убежденно, с такой простодушной откровенностью, что при всей игривости ума она невольно поверила его словам. Посмотрев, куда указывал доктор, она в самом деле увидела несущегося по прерии зверя, который быстро и неуклонно надвигался прямо на них. Еще не совсем рассвело, и нельзя было различить его статей, но то, что можно было разглядеть, позволяло вообразить в нем свирепого хищника.
— Это он! Он! — закричал доктор, инстинктивно потянувшись опять за своими таблицами, между тем как его ноги выбивали дробь в отчаянном усилии устоять на месте. — Теперь, Эллен, раз уж судьба дает мне возможность исправить ошибки, сделанные при свете звезд… Смотри, пепельно-свинцовый… без ушей… рога огромнейшие!
Голос его осекся, руки опустились при раздавшемся реве или скорее рыке, достаточно грозном, чтобы устрашить и более храброго человека, чем наш натуралист. Крики животного странными каденциями раскатились по прерии, и затем наступила глубокая, торжественная тишина, которую вдруг нарушил взрыв безудержного девичьего смеха — звук куда более мелодический. Между тем натуралист стоял как истукан и без ученых комментариев, безоговорочно и беспрепятственно позволял рослому ослу, от которого он уже не пытался оградиться своим хваленым фонарем, обнюхивать его особу.
— Да это же ваш собственный осел! — воскликнула Эллен, как только смогла перевести дух и заговорить. — Ваш терпеливый труженик!
Доктор пялил глаза на зверя и на насмешницу, на насмешницу и на зверя, совсем онемев от изумления.
— Вы не узнаете животное, столько лет работавшее на вас? — со смехом продолжала девушка. — А ведь я тысячу раз слышала, как вы говорили, что оно верой и правдой несло свою службу и что вы его любите, как брата!
— Asinus domesticus[21], — выговорил доктор, жадно, как после удушья, глотая воздух. — Род сомнению не подвергается; и я утверждаю и буду утверждать, что это животное не принадлежит к виду Equus[22]. Да, Эллен, перед нами бесспорно мой Азинус; но это не веспертилио, открытый мною в прерии! Совсем другое животное, уверяю тебя, милая девушка, характеризуемое совершенно отличными признаками по всем важным частностям. Тот — плотоядный, — продолжал он, водя взглядом по раскрытой странице, — а этот травоядный. Там: повадка — свирепая, опасная; здесь: повадка — терпеливая, воздержанная. Там: уши — незаметные; здесь: уши — вытянутые; там: рога — расходящиеся и так далее, здесь: рога — отсутствуют.
Он осекся, так как Эллен опять разразилась смехом, и это заставило его до некоторой степени опомниться.
— Образ веспертилио запечатлелся на моей сетчатке, — заметил, как бы оправдываясь, незадачливый исследователь тайн природы, — и я, как это ни глупо, принял своего верного друга за то чудовище. Впрочем, я и сейчас в недоумении, каким образом Азинус оказался бегающим на воле!
Эллен наконец смогла рассказать о набеге и его последствиях. С точностью очевидца, которая в менее простодушном слушателе могла бы вызвать основательные подозрения, девушка описала, как животные вырвались из лагеря и разбежались стремглав по равнине. Не позволяя себе высказать это напрямик, она все же дала понять натуралисту, что он скорее всего обознался и принял испуганный табун за диких зверей. Свой рассказ она закончила жалобой об утрате лошадей и вполне естественными сожалениями о том, в какое беспомощное положение эта утрата поставила семью. Натуралист слушал в немом изумлении, ни разу не перебив рассказчицу и ни единым возгласом не выдав своих чувств. Девушка, однако, приметила, что, пока она рассказывала, важнейшая страница была выдрана из записей судорожным жестом, показавшим, что их автор в то же мгновение расстался с обольстительной иллюзией. С этой минуты никто в мире больше не слыхал о Vespertilio horriblis americanus, и для естествознания оказалось безвозвратно потерянным важное звено в цепи развития животного мира, которая, как говорят, связует землю с небом и в которой человек мыслится столь близким сородичем обезьяны.
Когда доктор Бат узнал, при каких обстоятельствах в лагерь проникли грабители, его сразу встревожило совсем другое. Он отдал на сохранение Ишмаэлу увесистые фолианты и несколько ящиков, набитых образцами растений и останками животных. И в его проницательном уме тотчас же вспыхнула мысль, что такие хитрые воры, как сиу, никак не упустили бы случая овладеть столь бесценным сокровищем. Сколько Эллен ни уверяла его в обратном, ничто не могло унять его тревогу, и они разошлись, он — спеша успокоить свои подозрения и страхи, она — проскользнуть так же быстро и бесшумно, как раньше прошла мимо него, в одинокий и тихий шатер.
Глава 7
Куда девалась половина свиты?
Их было сто, а стало пятьдесят!
Шекспир, «Король Лир»
Уже совсем рассвело над бесконечной ширью прерии, когда Овид вступил в лагерь. Его неожиданное появление и громкие вопли из-за предполагаемой утраты сразу разбудили сонливую семью скваттера. Ишмаэл с сыновьями и угрюмый брат его жены поспешили встать и при свете солнца, теперь уже достаточном, постепенно установили истинные размеры своих потерь.
Ишмаэл, крепко стиснув зубы, обвел взглядом свои неподвижные перегруженные фургоны, поглядел на растерянных девочек, беспомощно жавшихся к матери, сердитой и подавленной, и вышел в открытое поле, как будто в лагере ему стало душно. За ним последовали сыновья, стараясь в мрачных его глазах прочитать указание, что им делать дальше. Все в глубоком и хмуром молчании поднялись на гребень ближнего холма, откуда открывался почти безграничный вид на голую равнину. Ничего они там не увидели — только одинокого бизона вдали, уныло пощипывающего скудную жухлую траву, а неподалеку — докторского осла, который, очутившись на свободе, спешил усладиться более обильной, чем обычно, трапезой.
— Вот вам! Оставили, мерзавцы, смеха ради одну животину, — сказал, поглядев на осла, Ишмаэл, — да и то самую никчемную. Трудная здесь земля, молодцы, не для пахоты, а все-таки придется добывать тут пищу на два десятка голодных ртов!
— В таком месте больше толку от ружья, чем от мотыги, — возразил старший сын и с презрением пнул ногой твердую, иссохшую почву. — В этой земле пусть ковыряется тот, кто привык есть на обед не кукурузную кашу, а нищенские бобы. Пошли ворону облететь округу — наплачется она, пока что-нибудь сыщет.
— Как по-твоему, траппер, — молвил отец, показывая, какой слабый след оставил на твердой земле его здоровенный каблук, и рассмеялся злым и страшным смехом, — выберет себе такую землю человек, который никогда не утруждал писцов выправлением купчих?
— В лощинах земля тучней, — был спокойный ответ старика, — а ты, чтобы добраться до этого голого места, прошел миллионы акров, где тот, кто любит возделывать землю, может собирать зерно бушелями взамен посеянных пинт, и вовсе не ценою слишком уж тяжелого труда. Если ты пришел искать земли, ты забрел миль на триста дальше, чем нужно, или на добрую тысячу не дошел до места.
— Значит, там, у второго моря, можно выбрать землю получше? — спросил скваттер, указывая в сторону Тихого океана.
— Можно. Я там видел все, — отвечал старик. Он уткнул ружье в землю и, опершись на его ствол, казалось, с печальной отрадой вспоминал былое. — Я видел воды обоих морей! У одного я родился и рос, пока не стал пареньком вот как этот увалень. С дней моей молодости Америка сильно выросла, друзья. Стала огромной страной — больше, чем весь мир, каким он мне когда-то мнился. Около семи десятков лет я прожил в Йорке — в провинции и штате. Ты, наверное, бывал в Йорке?
— Нет, не бывал я, в города не наведываюсь, но я часто слышал о месте, которое ты назвал. Это, как я понимаю, широкая вырубка.
— Широкая! Слишком широкая. Там самую землю покорежили топорами. Такие холмы, такие охотничьи угодья — и я увидел, как их без зазрения совести стали оголять от деревьев, от божьих даров! Я все медлил, пока стук топоров не стал заглушать лай моих собак, и тогда подался на запад, ища тишины. Я проделал горестный путь. Да, горестно было идти сквозь вырубаемый лес, неделю за неделей дышать, как мне довелось, тяжелым воздухом дымных расчисток! Далекая это сторона, штат Йорк, как посмотришь отсюда!
— Он лежит, как я понимаю, у той окраины старого Кентукки; хотя, на каком это расстоянии, я никогда не знал.
— Чайка отмахает по воздуху тысячу миль, пока увидит восточное море. Но для охотника это не такой уж тяжелый переход, если путь лежит тенистыми лесами, где вволю дичи! Было время, когда я в одну и ту же осень выслеживал оленя в горах Делавара и Гудзона и брал бобра на заводях Верхних озер. Но в те дни у меня был верный и быстрый глаз, а в беге я был легок, что твой лось! Мать Гектора, — он ласково глянул на старого пса, прикорнувшего у его ног, — была тогда щенком и так и норовила броситься на дичь, едва учует запах. Ох и выпало мне с ней хлопот!
— Твоя гончая, дед, стара. Пристрелить ее — самое было бы милосердное дело.
— Собака похожа на своего хозяина, — ответил траппер, как будто пропустив мимо ушей жестокий совет. — Ей придет пора умереть, когда она больше не сможет помогать ему в охоте, и никак не раньше. На мой взгляд, в мире есть для всего свой порядок. Не самый быстроногий из оленей всегда уйдет от собаки, и не самая большая рука держит ружье тверже всякой другой. Люди, взгляните вокруг: что скажут янки-лесорубы, когда расчистят себе дорогу от восточного моря до западного и найдут, что рука, которая может одним мановением все смести, уже сама оголила здесь землю, подражая им в их страсти к разрушению. Они повернут вспять по своей же тропе, как лисица, когда хочет уйти от погони; и тогда мерзкий запах собственного следа покажет им, как они были безумны, сводя леса. Впрочем, такие мысли легко возникают у того, кто восемьдесят зим наблюдал людское безумие, — но разве они образумят молодца, еще склонного к мирским утехам? Вам, однако, надо поспешить, если вы не хотите изведать на себе всю ловкость и злобу темнолицых индейцев. Они считают себя законными владельцами края и редко оставляют белому что-нибудь, кроме его шкуры, которой он так похваляется, если смогут нанести ему ущерб. Если смогут! Пожелать-то они всегда пожелают!
— Старик, — строго спросил Ишмаэл, — к какому ты принадлежишь народу? По языку и по лицу ты белый, а между тем сердцем ты, похоже, с краснокожими.
— Для меня что один, что другой — разница невелика. Племя, которое я любил всех больше, развеяно по земле, как песок сухого русла под натиском осенних ураганов; а жизнь слишком коротка, чтобы наново приноровиться к людям чуждого уклада и обычая, как некогда я свыкался с племенем, среди которого прожил немало лет. Тем не менее я человек без всякой примеси индейской крови, и воинским долгом я связан с народом Штатов. Впрочем, теперь, когда у Штатов есть и войска ополчения, и военные корабли, им нет нужды в одиночном ружье старика на девятом десятке.
— Раз ты не отказываешься от своих соплеменников, я спрошу напрямик: где сиу, которые угнали мой скот?
— Где стадо буйволов, которое не далее как прошлым утром пантера гнала по этой равнине? Трудно сказать…
— Друг! — перебил его доктор, который до сих пор внимательно слушал, но тут нашел необходимым вмешаться в разговор. — Для меня огорчительно, что венатор, или, иначе, охотник, столь опытный и наблюдательный, как вы, повторяет распространенную ошибку, порожденную невежеством. Названное вами животное принадлежит в действительности к виду Bos ferus или Bos sylvestris[23] как счастливо назвали его поэты, — вид совершенно отличный от обыкновенного Bubulus[24], хотя и родственный ему. Слово «бизон» здесь более уместно, и я вас настоятельно прошу его и применять, когда в дальнейшем вам понадобится обозначить особь этого вида.
— Бизон или буйвол — не все ли равно? Тварь остается та же, как ее ни называй, и…
— Позвольте, уважаемый венатор: классификация есть душа естествознания, ибо каждое животное или растение непременно характеризуют присущие ему видовые особенности, каковые и обозначаются всегда в его наименовании…
— Друг, — сказал траппер немного вызывающе, — разве хвост бобра станет невкусным, если вы бобра назовете норкой? И разве волчатина покажется вкусней оттого, что какой-нибудь книжник назовет ее олениной?
Так как вопросы ставились вполне серьезно и с некоторой запальчивостью, между двумя знатоками природы, из коих один был чистым практиком, а другой горячо привержен теории, мог бы разгореться жаркий спор, если бы Ишмаэл своевременно не положил ему конец, напомнив о предмете более важном для него в тот час.
— О бобровых хвостах и мясе норки можно вести разговор на досуге перед очагом, когда разгорятся в нем кленовые поленья, — вмешался скваттер без всякого почтения к оскорбленным чувствам спорщиков. — Иностранными словами не поможешь — и вообще словами. Скажи мне, траппер, где они прячутся, твои сиу?
— Проще сказать, какого цвета перья у ястреба, что повис вон под тем белым облачком! Когда краснокожий нанес удар, он не станет дожидаться, пока ему уплатят за обиду свинцом.
— Когда твои нищие дикари переловят весь скот, посчитают ли они, что этого с них довольно?
— Природа у людей одна, что у белых, что у краснокожих. Замечал ты, чтобы тяга к богатству после того, как ты снял обильный урожай, стала у тебя слабей, чем была раньше, когда ты имел лишь горсть зерна? Если замечал, значит, ты не таков, каким опыт долгой жизни научил меня считать человека, наделенного обычными страстями.
— Говори попросту, старик, — крикнул скваттер и с силой стукнул о землю прикладом ружья, потому что его тяжелый ум не находил удовольствия в разговоре, ведущемся неясными намеками. — Я задал простой вопрос — и такой, что ты, конечно, можешь на него ответить.
— Ты прав, ты прав! Я могу ответить, потому что слишком часто наблюдал, как люди, подобные мне, не верят, что умышляется зло. Когда сиу соберут весь скот и уверятся, что ты не идешь по их следу, они вернутся забрать, что оставили, как голодные волки — к недоеденной туше; или, может быть, они проявят нрав больших медведей, что водятся у водопадов на Длинной реке, и не станут мешкать, обнюхивая добычу, а сразу хлопнут лапой.
— Так вы их видели, названных вами животных? — воскликнул доктор Батциус, не вступавший вновь в разговор, пока хватало силы сдерживать свое нетерпение; но теперь он приготовился приступить к обсуждению важного предмета и раскрыл свои записи, держа их наготове, как справочник. — Можете вы мне сказать: встреченный вами зверь принадлежит к виду Ursus horribilis?[25] Обладал ли он следующими признаками: уши — закругленные, лоб — сводчатый, глаза — лишены заметного дополнительного века, зубы — шесть резцов, один ложный и четыре вполне развитых коренных…
— Продолжай, траппер, мы ведем с тобой разумный разговор, — перебил Ишмаэл. — Так ты полагаешь, мы еще увидим грабителей?
— Нет, нет, я их не зову грабителями. Они поступают по обычаю своего народа; или, если хочешь, по закону прерии.
— Я прошел пятьсот миль, чтоб дойти до места, где никто не сможет зудеть мне над ухом про законы, — злобно сказал Ишмаэл. — И я не расположен спокойно стоять у барьера в суде, если на судейском кресле сидит краснокожий. Говорю тебе, траппер, если я когда-нибудь увижу, как рыщет у моей стоянки сиу, он почувствует, чем заряжена моя старая кентуккийка, — скваттер выразительно похлопал по своему ружью, — хотя бы он носил на груди медаль с самим Вашингтоном[26]. Когда человек забирает, что ему не принадлежит, я его зову грабителем.
— Тетоны, и пауни, и конзы, и десятки других племен считают эти голые степи своим владением.
— И врут! Воздух, и вода, и земля даны человеку природой как свободный дар, и никто не властен делить их на части. Человеку нужно пить, и дышать, и ходить, и потому каждый имеет право на свою долю земли. Скоро государственные землемеры станут ставить вешки и проводить межи на только у нас под ногами, но и над нашей головой! Станут писать на своем пергаменте ученые слова, в силу каковых землевладельцу (или, может быть, он станет называться воздуховладельцем?) нарезается столько-то акров неба с использованием такой-то звезды в качестве межевого столба и такого-то облака для вращения ветряка!
Свою тираду скваттер произнес тоном дикого самодовольства и, кончив, презрительно рассмеялся. Усмешка, веселая, но грозная, искривила рот сперва одному из великанов-сыновей, потом другому, пока не обежала по кругу всю семью.
— Брось, траппер, — продолжал Ишмаэл более благодушно, словно чувствуя себя победителем, — что я, что ты, мы оба, думаю, всегда старались иметь поменьше дела с купчими, с судебными исполнителями или с клеймеными деревьями, так не будем разводить глупую болтовню. Ты давно живешь в этой степи; вот я и спрашиваю тебя, а ты отвечай напрямик, без страха, без вилянья: когда бы тебе верховодить вместо меня, на чем бы ты порешил?
Старик колебался, видно, ему очень не хотелось давать совет в таком деле. Но, так как все глаза уставились на него и куда бы он ни повернулся, всюду встречал взгляд, прикованный к его собственному взволнованному лицу, он ответил тихо и печально:
— Слишком часто я видел, как в пустых ссорах проливалась человеческая кровь. Не хочу я услышать опять сердитый голос ружья. Десять долгих лет я прожил один на этих голых равнинах, ожидая, когда придет мой час, и ни разу не нанес я удар врагу, более человекоподобному, чем гризли, серый медведь…
— Ursus horribilis, — пробормотал доктор. Старик умолк при звуке его голоса, но, поняв, что это было только мысленное примечание, сказанное вслух, продолжал, не меняя тона:
— Более человекоподобного, чем серый медведь или пантера Скалистых гор, если не считать бобра, мудрого и знающего зверя. Что я посоветую? Самка буйвола и та заступается за своего детеныша!
— Так пусть никто не скажет, что Ишмаэл Буш меньше любит своих детей, чем медведица своих медвежат!
— Место слишком открытое, десять человек не продержатся здесь против пятисот.
book-ads2