Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 16 из 36 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Мы похоронили его у себя под окном… На кладбище не дали хоронить, потому что он ударил немца. Полицаи стояли возле калитки и никого к нам не пускали. Ни родственников, ни соседей. Мама и бабушка сами сбили гроб из каких-то ящиков. Они сами дедушку обмыли, хотя близким мыть не положено. Должны чужие люди. Такие наши обычаи. Я помню разговоры об этом в доме… Сами гроб несли… Донесли до ворот… На них крикнули: „Поворачивайте назад! А то постреляем всех! Похороните, как собаку, на своем огороде“. И так три дня… Они дойдут до ворот, а их назад. Назад гонят… На третий день бабушка начала долбить яму под окном… На улице сорок градусов, бабушка всю жизнь вспоминала, что на улице было сорок градусов. Похоронить человека в такой мороз очень трудно. Мне, наверное, тогда было семь, нет, наверное, уже восемь лет, я ей помогала. А мама достала меня из ямы с плачем. С криком. Там… На том месте, где лежит дедушка, выросла яблоня. Стоит вместо креста. Уже старая яблоня… „…еще лопатками похлопали, чтобы было красиво“ Леонид Шакинко – 12 лет. Сейчас – художник. Как нас расстреливали… Согнали к бригадирской хате… Всю деревню… Теплый день, трава теплая. Кто стоял, а кто сидел. Женщины в белых платках, дети босиком. На этом месте, куда нас согнали, всегда собирались в праздники. Пели песни. На зажинки, дожинки. И тоже – кто сидел, а кто стоял. Митинги там проводили. Теперь… Никто не плакал… Не говорил… Даже тогда это меня поразило. Читал, что обычно люди плачут, кричат, предчувствуя смерть – ни одной слезинки не помню. Даже слезиночки… Сейчас, когда я об этом вспоминаю, начинаю думать: может, я оглох в те минуты и ничего не слышал? Почему не было слез? Дети сбились в отдельную стайку, хотя никто нас не отделял от взрослых. Почему-то матери наши не держали нас возле себя. Почему? До сих пор не знаю. Обычно мы, мальчишки, мало с девчонками дружбу водили, принято было: девчонка – значит, надо отлупить, за косички потаскать. Тут все прижались друг к другу. Понимаете, даже собаки дворовые не лаяли. В нескольких шагах от нас поставили пулемет, возле него сели два эсэсовских солдата, о чем-то они стали спокойно разговаривать, шутили и даже рассмеялись. Мне запомнились именно такие детали… Подошел офицер молодой. И переводчик перевел: – Господин офицер приказывает назвать имена тех, кто держит связь с партизанами. Будете молчать, расстреляем всех. Люди как стояли или сидели, так и продолжали стоять и сидеть. – Три минуты – и вас расстреляют, – переводчик сказал и выбросил вверх три пальца. Теперь я смотрел все время на его руку. – Две минуты – и вас расстреляют… Жались теснее друг к другу, кто-то что-то кому-то говорил, но не словами, а движением руки, глазами. Я, например, ясно себе представлял, что нас расстреляют и нас больше не будет. – Последняя минута – и вам капут… Я видел, как солдат снял затвор, зарядил ленту и взял пулемет в руки. До кого было два метра, до кого – десять… Из тех, что стояли впереди, отсчитали четырнадцать человек. Дали им лопаты и приказали копать яму. А нас подогнали ближе, смотреть, как они копают… Копали они быстро-быстро… Летела пыль… Я помню, что яма была большая, глубокая, на полный человеческий рост. Такие ямы копают под дом, под фундамент. Расстреливали по три человека. Поставят у края ямы – и в упор. Остальные смотрят… Не помню, чтобы с детьми родители прощались или дети с родителями. Одна мать подняла подол платья и закрыла дочке глаза. Но даже маленькие дети не плакали… Расстреляли четырнадцать человек и стали закапывать яму А мы опять стояли и смотрели, как забрасывают землей, как утаптывают сапогами. А сверху еще лопатками похлопали, чтобы было красиво. Аккуратно. Понимаете, даже углы срезали, почистили. Один пожилой немец вытирал платком пот со лба, как будто он в поле работал. К нему подбежала маленькая собачка… Никто не мог понять – откуда? Чья она? Он ее погладил… Через двадцать дней разрешили убитых раскопать. Взять в семьи и похоронить. Вот тогда закричали бабы, заголосила вся деревня. Запричитала. Я много раз натягивал холст… Хотел это нарисовать… А получалось другое: деревья, трава… „Куплю себе платье с бантиком…“ Поля Пашкевич – 4 года. Сейчас – портниха. В четыре года… Я никогда не думала о войне… Но война мне представлялась так: большой черный лес, и там какая-то война. Что-то такое страшное. Почему в лесу? Потому что в сказках самое страшное всегда происходило в лесу. Через наши Белыничи шли и шли войска, тогда я не понимала, что это отступление. Нас бросают. Помню, что в доме было много военных людей, они брали меня на руки. Жалели. Хотели угостить, а угостить у них было нечем. Утром, когда они уходили, в доме на подоконниках и везде оставалось много патронов. И сорванные красные лычки. Знаки отличия. И мы с ними играли… Мы не понимали, что это… Какие это игрушки… А это уже тетя мне рассказывала… Когда немцы вошли в наш город, у них был список коммунистов. И в этом списке были наш отец и учитель, который жил напротив. У них был сын, я с ним дружила, мы называли его Игрушка. А его, наверное, звали Игорь, так я сейчас думаю. Потому что в памяти у меня осталось то ли имя, то ли дразнилка – Игрушка. Наших пап увели вместе… На моих глазах… Маму расстреляли на улице. Когда она упала, раскрылось пальто, оно стало красным, и снег вокруг мамы стал красным… А потом нас долго держали в каком-то сарае. Было очень страшно, мы плакали, кричали. У меня еще были сестра и брат – два с половиной годика и год, а мне четыре года, я – самая старшая. Маленькие, мы уже знали, когда стреляют снаряды, что это не самолет бомбит, а именно артиллерия бьет. По звуку узнавали – наш или не наш самолет летит, далеко или близко от нас упадет бомба. Было страшно, очень страшно, а голову спрячешь, и уже не страшно, главное – не видеть. Дальше ехали куда-то на санях, все трое, в какой-то деревне нас разобрали женщины по хатам – кто кого. Братика долго никто не хотел брать, а он плакал: „А меня?“ Мы с сестрой испугались, что нас разделяют и теперь не будем вместе. Всегда жили вместе. Однажды меня чуть не съела немецкая овчарка. Я сидела на окошке, по улице ехали немцы, с ними две большие овчарки. Одна из них бросилась в окно и разбила стекло. Меня успели схватить с подоконника, но я так испугалась, что с того дня стала заикаться. И даже сейчас боюсь больших собак. …После войны отдали нас в детский дом, а он находился недалеко от шоссе. Немецких пленных было много, они шли по этому шоссе сутками. Мы бросали в них землей, камнями. Конвойные гоняли нас и ругали. Это приводило нас в недоумение… В детдоме все ждали родителей, что они придут и заберут домой. Появлялся незнакомый мужчина или незнакомая женщина, все бежали к ним и кричали: – Мой папа… Моя мама… – Нет, это мой папа! – За мной пришли! – Нет, это за мной пришли!! Очень завидовали тем, кого родители находили. А они не давали подойти к своим мамам и папам: „Не трогай, это моя мама“ или: „Не трогай, это мой папа“. Они не отпускали их от себя ни на минуту, боялись, чтобы кто-нибудь не отнял. Или от страха: вдруг опять куда-нибудь уйдут. Учились мы в школе вместе – детдомовцы и обыкновенные дети. Тогда все плохо жили, но ребенок придет из дома, у него в холщовой сумке или кусочек хлеба, или картошина, а у нас ничего. Все мы были одинаково одеты, пока маленькие, то ничего, а когда подросли, переживали. В двенадцать, тринадцать лет хотелось красивое платьице, туфельки, а мы все носили ботинки. И мальчики, и девочки. Хотелось яркую ленточку в косы, цветные карандаши хотелось. И портфель хотелось. Хотелось конфет, а конфеты у нас были только на Новый год – леденцы. Дали нам вдоволь черного хлеба, мы сосали его, как конфеты, таким он нам казался вкусным. Была у нас одна молодая учительница, а остальные пожилые женщины, так все ее очень любили. Боготворили. Уроки не начинались, пока она не приходила в школу. Сидим у окна и ждем: „И-идет!! И…и…и…“ Она входила в класс, и каждый хотел ее потрогать, каждый думал: „Вот такая моя мама…“ Мечтала: вырасту, стану работать и куплю себе много платьев – красное, зеленое, в горошек, с бантиком. А с бантиком – обязательно! В седьмом классе спросили: на кого хочешь учиться, а я давно решила – на портниху. Шью платья… „Как умер, если сегодня не стреляли?..“ Эдуард Ворошилов – 11 лет. Сейчас – работник телевидения. Я рассказывал о войне только маме… Своей маме… Только близкому человеку… В деревне, где стоял наш партизанский отряд, умер старик, как раз в его хате я жил. Когда мы его хоронили, зашел мальчишка лет семи и спрашивает: – Почему дедушка лежит на столе? Ему ответили: – Дедушка умер… Мальчишка страшно удивился: – Как умер, если сегодня не стреляли?
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!