Часть 7 из 32 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Она стала носить бусики, как знак внутреннего несогласия с грубоватой надобностью, потом сняла косынку, отказалась остричь волосы по последней моде, как и все девушки на курсах медсестер, которые она посещала, прежде чем начать работать в Кремлевской поликлинике. В Лечсанупр ее приняли тотчас же по окончании курсов, потому что она была самой толковой ученицей.
Нет, так больше жить нельзя. Сердце Лиды рвалось от боли. Мир свернул куда-то не туда, раньше было лучше!
Ее одинокий протест стал заметен Виноградову, он ее предостерег, что если открыто выставлять себя против комсомола, презрительно высказываться о серых юнгштурмовках, в которые влезли все девочки на курсе, красить ярко губы и носить бандо вместо косынки, то очень скоро она прослывет изгоем. Изгоем Лида становиться не хотела, Виноградов понимал это, видел и ее искренний жар, который грузинка сдерживать не могла, хоть в Смольном была всегда парфеткой[10]. И он предложил ей вступить в тайное противостояние и взяться за оружие, которым Лида могла бы действовать одинаково и эффективно, и незаметно, прокладывая путь к победе тех людей, которые, как и она, видели, что диктатура партии погубит в людях все человеческое, что лучше понемногу вливать в города прежнее, живое, пусть и буржуазное, или, как сейчас это называли, – нэповское.
Нэп Лиде виделся простым и идеальным решением. Пусть те, кто умеет торговать, – торгуют, те, кто умеет шить, – шьют, пусть пекут пекари, уверенные в своем мастерстве, знающие наверняка, что если делать свое дело лучше всех, то и заживешь лучше. Но когда все равны, и не просто равны, а посажены в одинаковые, крохотные ящики, грубо сколоченные, в которых едва хватает места, чтобы двигаться, – почти гробы! – нет желания ни стараться, ни делать что-то и вообще – жить. Лида очень хотела стараться для других и чтобы кто-то старался для нее. И только в этом видела выход из голодной ямы, из всеобщей нужды. И пусть бы при этом люди оставались немного корыстными, слегка порочными, чуточку слабыми, тогда бы находился тот, кто спешил эти слабости удовлетворить. Ну что преступного в том, что страстно хочется воздушных булочек на завтрак, а устриц и бокала сладкого итальянского вина к ужину хоть в месяц раз! Когда имеется спрос, появляется и предложение. Тогда есть и работа – по охоте, а не по принуждению! Как там было в басне о пчелах Мандевиля: «…такой был здесь гражданский строй, что благо нес изъян любой, дружила нравственность с пороком; тут и преступница-пчела для пользы общества жила».
Но всё как-то так закрутилось, что все теперь старались не для блага друг друга, а только для партии – для этого эфемерного чудовища, которое, как тот Минотавр, все время требовал от Крита новых и новых подаяний в виде человеческих жизней. На ее глазах многие исчезали куда-то, объявленные врагами народа. Иные уезжали за границу, оставались только совершеннейшие пустоголовы, которых легко было держать в марионетках. Человеку мыслящему в рядах нынешнего гражданского строя как будто не оставалось места. Любое инакомыслие или даже просто способность рассуждать воспринималась как угроза. А ведь Лиду с детства учили думать, взвешивать умом… Да, в конце-то концов, и в былые времена хватало бомбистов, недовольных и несогласных, но раньше такому человеку требовалось долго и упорно доказывать свое несогласие, прежде чем его водворяли на каторгу или за решетку. Ныне все случалось почти по щелчку пальцев и порой за ни за что.
На глазах Лиды врагами революции были объявлены три ее подруги – все по происхождению дворянки. И зловещему Минотавру выслать их из страны не помешало горячее желание девушек носить красные цвета и работать на заводе до потери пульса. На ее глазах – в год, когда еще она жила в Петрограде, – посадили на пароход, отбывавший в глухую неизвестность, нескольких ей знакомых учителей – им не позволили взять с собой ничего, кроме сменного белья. Людей сшибали, как шашки с доски, – щелчками, бездушно. А были и совершенно смехотворные причины – студента выгнали из института за то, что тот выругался, когда на его голову упал портрет Ленина…
Лида не могла отделаться от мысли, что она спит и видит кошмарный сон, что портрет не Ленина, а Торквемады, а живут они на самом деле в эпоху священной инквизиции или того хуже – во времена кровавого римского диктатора Суллы. Страшно делалось от мысли, что человека легко можно объявить врагом пролетариата за такую пустяковину, как вырвавшееся бранное слово в сторону кого-то из вождей. Нужно было найти того Тесея, который спас бы мир от прожорливого гада!
Таким Тесеем Лиде виделся сначала Рыков. Он так отважно отстаивал на съездах новую экономическую политику… Каково же было ее разочарование, когда он вдруг прилюдно отказался от своих идей и пал на колени перед Сталиным – этим тихим, усатым кротом, который все более и более принимал облик мифического чудовища, коего так боялась Лида, который будто бы подражал реформам Суллы. Она слушала то, что говорилось на партсобраниях, и ужасалась.
Хотелось вскочить, кричать… Но Виноградов успел ее познакомить с деятельностью еще одного революционера, ставшего отчего-то подпольным. Тесеем мог бы стать Троцкий! Вот кому бы взять бразды правления, вот кто тонко понимает, как развиваться молодой стране в условиях голода, дефицита, разрухи. Ведь он стоял у самых истоков революции, он ее выковал. Но беда в том, что он изгнан и вынужден вести борьбу откуда-то из зарубежья. Его место занял тихий узурпатор Коба с кротовьей мордой…
Виноградов уверял, что Троцкому просто нужно помочь вернуться. И Лида стала тем тайным солдатом, который делал свое маленькое, невидимое дело, она стала пчелой-преступницей – уничтожала сторонников Сталина, заражая их разными бактериями – стафилококком, стрептококком, сифилисом и тифом, вводила провоцирующие инфаркт или инсульт вещества. Делала это очень тонко, умело, незаметно уже несколько лет подряд, не вполне отдавая себе отчет, какую гигантскую работу по зачистке проводит почти в одиночку. И только когда до нее это дошло, она поняла, что в ее власти уничтожить самого Минотавра, что она не просто пчела-преступница, она и есть Тесей!
Она вернет своему мужу и себе Родину, восстановит нарушенный баланс в их новом обществе. Она даст своему сыну действительно светлое будущее!
Даня все стоял под дверью и слушал ее, позабыв дышать. Слова заглушали громкие удары сердца. Он вдохнул и шумно выдохнул. Испугался – мог быть услышанным, отошел от двери, взявшись за стену. Прийти в себя смог только потому, что дверь распахнулась, и он поспешно сделал вид, что только что явился.
Лида первую минуту смущенно поглядывала на него, когда он пожимал руку Виноградову. Но Даня тоже не был лыком шит, долгая служба во вражеском лагере сделала его умелым конспиратором, он быстро смахнул с лица недоумение и тревогу, нацепив маску простого партийного работника – бодрого, решительного, всегда готового, изобразив ту марионетку с тупой улыбкой до ушей, какой был всегда и везде – дома, на работе, в общении с друзьями, в любви и даже, наверное, во сне.
Лида сразу поняла, что он уже давно стоит и слушает. Это она захлопнула дверь, когда Виноградов обратил внимание, что в тишине коридора слышны чьи-то приближающиеся шаги. Дверь она закрыла, но осталась стоять в трех шагах, делая вид, будто так озабочена разговором, что позабыла об осторожности. И говорила нарочно громко. Пусть слышит! Пусть знает, что она готова на все, чтобы их сын рос в свободной стране. Она жаждала вернуться в Грузию, мечтала, чтобы мальчик их закончил Кутаисскую классическую гимназию, которую ныне закрыли. В ней, между прочим, учился поэт Владимир Маяковский, гордо звавший себя «почти грузин», который сегодня водит дружбу с чекистами и называет их «нашей диктатуры сжатый кулак». Лида знала, как мужу хотелось увидеть родной Кутаиси, оставить большую и важную должность, которую он занимал и которой тяготился, нес, как крест, навязанный ему даже не партией, а его братом-подпольщиком. Лида прекрасно знала – прочла в его дневниках, что Даня был надежнейшим связующим звеном центра с грузинской оппозицией и с национальным правительством в изгнании. Годы он был вынужден жить, лишь беспомощно наблюдая издалека зыбкое становление независимости его родины, а теперь трагическую ее погибель…
Тогда Лида и собралась приступить к решительному действию, тогда-то и подумала, что готова поразить Минотавра. Но как о таком сообщишь мужу? Женщина ведь существо слабое, глупое, она не имеет права лезть в политику, она же в этом совершенно ничего не смыслит и только бы все испортила. Так думал о ней Даня. Узнай он, что жене известно обо всех его чаяниях и намерениях, сошел бы с ума. Приходилось врать, юлить, делать вид, что ее интересуют тряпки. Но довольно! Теперь пусть знает, что и она рискует, что цель у них одна, пусть знает, что и она хочет видеть Грузию свободной от большевистских оккупантов, жить в Кутаиси. Она не просто женщина, а боец… Пусть знает! Пусть слышит каждое ее слово…
Конечно же, она тотчас пожалела о минуте слабости, едва увидела мужа под дверью. Впилась взглядом в его лицо, чтобы вычислить все чувства, и малодушно надеясь, что он ничего не услышал…
А потом они, взявшись за руки, вышли из бывшего Шереметевского особняка и, о чем-то весело переговариваясь, так и не поняв друг друга, отправились по летней Воздвиженке в сторону Арбата, неся на руках – то он, то она – маленького сына, которому суждено скоро стать сиротой.
Глава 4. На березу села галка, две вороны, воробей…
1 января 1929 года. Октябрьская железная дорога. На пути в Ленинград
Чтобы подыгрывать больным, когда того требовала терапия, профессору Грениху приходилось заставлять себя мыслить в соответствии с проработанным им сценарием. Общеизвестная истина: врать и притворяться невозможно, если не веришь в собственную ложь. Поэтому приходилось делать для этого особое усилие.
Сейчас получалось плохо. Константин Федорович сидел, скрестив на груди руки, нехотя оторвался от мыслей, вновь окинув взглядом вагон. Красавица-грузинка наклонилась к своим узелкам, с головы скатился великоватый ей картуз, на плечо упала толстая черная коса, которую она прятала под шапкой. Рядом ее супруг – светловолосый представитель этой удивительной и самобытной нации, его явно что-то тяготит, он подолгу замирает со стеклянным взглядом, обращенным в пустоту. Сидящий напротив молодой человек удивительно спокоен, но не внушает доверия едва заметно вздрагивающий вверх уголок рта, демонстрирующий внутреннюю готовность к чему-то, известному ему одному. Он улыбается и хмурится своим мыслям, говорит редко. Лет ему около двадцати пяти, судя по его словам и документам, чему на деле трудно поверить – уж очень тяжелый взгляд и слишком глубокие морщины пролегают вокруг глаз и рта, да и в волосах седые штрихи, что наводит на определенные мысли, что он мог жить не по своим документам или же в них закралась ошибка.
В пору Гражданской войны, когда удостоверения личности и паспорта, бывало, заполнялись людьми малограмотными, выдавались всем подряд, а данные записывались лишь со слов и нигде не перепроверялись, по подложным именам, с измененными датами рождения в угоду каким-то целям – например, ради возможности избежать службы в армии, для зачисления в вуз или чтобы получить очередной паек – жили очень многие. Бывшие дворяне записывали себя в рабочий класс, профессора – в деревенские учителя, евреи – в русские. Тот же Троцкий Лев Давыдович был когда-то Лейбой Бронштейном, нарком торговли Каменев носил фамилию Розенфельд, нарком земледелия Яковлев – звался Эпштейном. А теперь эти люди удивлялись, почему венгр Миклош взял русскую фамилию Швецов. Революция точно воду в реке взбаламутила, со дна на поверхность поднялся весь ил, обсыпались берега, а где-то даже обвалились мосты и вырвало с корнем деревья – хаос, который не скоро, а может, и никогда не придет в порядок. Время, когда всякий мог стать королем, а король мог потерять все. Эра самозванцев.
И самым ярким самозванцем стал вышеупомянутый Влад Миклош, проживший в СССР под именем Швецова Савелия Илиодоровича несколько лет и дослужившийся от начальника рязанской губчека до московского губернского прокурора. Не мудрствуя лукаво, в Гражданскую войну он убил человека, взял его паспорт и построил новую жизнь под другим именем в чужой семье. Своим присутствием в этом вагоне Грених был обязан именно шальному венгру Миклошу, которому нынче навесили ярлык «австро-венгерский шпион», к слову, совершенно несправедливый, но необходимый, чтобы под ним спрятать его тесную связь с другими партийными работниками, занимавшими крупные должности.
Немногие знали, что служил Миклош лишь одному человеку – самому себе. Но в эти темные времена всем чудились кругом одни шпионы: агенты немцев, французов, японцев, Троцкого, «Интеллидженс Сервис» – английской контрразведки. Разумеется, Миклошу невозможно было начать карьеру, попасть в начальники губчека, а потом дослужиться до губпрокурора без чьей-то протекции или рекомендации. И такую свою первую рекомендацию он получил от совершенно случайного человека – командира рязанского революционного отряда, собранного в апреле 1918-го, человека еще очень юного, несмышленого, доверчивого, верившего в революцию и людей всей силой своего необузданного сердца. Получив от него заветную бумагу, Миклош тотчас запер его в погребе усадьбы, которую потом сжег.
Правда, Ольга не сразу поведала, что помогла юноше бежать, да никогда и не рассматривала его в качестве свидетеля. Трудно считать свидетелем человека, который разделил ее участь пленницы, а потом стал шестеркой своего палача.
Года через три или четыре выживший краском все же объявился.
Но, придя к Миклошу, чтобы взыскать за обман, он предпочел с ним сойтись в вопросах сотрудничества. Венгр уже занимал должность заведующего Юридической частью Московского отдела социального обеспечения, обзавелся нужными связями, имел ниточки влияния на вышестоящих особ – до сих пор выясняется, на каких же именно и как он на них воздействовал, а главное, чем. Влад Миклош лишь посмеялся над юношей, объяснил, что доказать его преступление будет непросто, что лучше с ним отношения не портить, признать свое маленькое поражение, посулил значок КИМа и студенческую книжку одного из институтов Москвы. Молодой человек, переживший пожар, год проживший в глухой деревеньке, залечивая телесные и душевные раны, был для него слишком слабым противником, побушевал, поразмыслил и сдался – вступил в коммунистический интернационал молодежи и благополучно поступил в один из популярных вузов столицы.
Сведения эти Грених получил от Ольги. Но спустя десять лет она не смогла бы узнать человека, которому спасла жизнь, она видела его мельком, перепачканного в крови и грязи, его крепко отделали, прежде чем приволокли в ставку атамана. А о том, как тот парень сейчас устроился, Ольга знала лишь со слов Швецова, который мог порой разоткровенничаться с любовницей больше обычного или же наврать ей с три короба. Тут уж не угадаешь.
Тогда, в восемнадцатом, будучи заложницей в собственной усадьбе, она предпринимала немало попыток связаться с кем-нибудь извне – хоть с белыми, хоть с красными, хоть с деревенскими. И единственно логичный и действенный выход, который она нашла, – помочь пленному краскому выбраться. На клочке вексельной бумаги Ольга набросала для юноши план погреба усадьбы, указала, какая стена выходит наружу, значками пояснила, как удобней будет рыть, куда потом бежать. Под чертежом она кратко обрисовывала свое бедственное положение с призывом о помощи. В подвале Миклош держал человек пятнадцать, а выжил лишь этот, значит, успел до пожара вырыть подкоп.
Когда Ольга узнала, что у порога кабинета губпрокурора были найдены записка и билет до Ленинграда, она тотчас заявила, что это «тот самый мальчишка». Он обронил билет. Это знак! Это спасение! Бедная женщина хваталась за любую малость… Сведения крайне ненадежные, но Грениху пришлось ухватиться за этот единственный нелепый шанс. Спасти ее от приговора суда могло лишь доказательство, что она просила помощи, а не была с атаманом заодно. Для чего необходимо найти беглеца.
Но мало его вычислить и поймать, если, конечно, он сегодня был среди пассажиров, нужно еще и уговорить его сознаться в поступке, отнюдь не заслуживающем похвалы, – сам спасся, а семью Ольги оставил погибать в когтях бандита. Бесконечно мало шансов, что такой удалец захочет выставлять себя подонком, если благодаря подачкам Миклоша успел прочно ввинтиться в гигантский механизм советского общества.
Ольга питала надежду воззвать к его совести. Грених на этот счет не заблуждался. Совесть красных офицеров в основном существовала только в книжках, одобряемых Главлитом, на деле любой нормальный человек думал только о собственной шкуре. И уж точно ставший комсомольцем и студентом молодой человек не пожелает рискнуть нажитым благом ради спасения любовницы шпиона.
Делать было нечего, совесть требовала проверить единственную существующую версию. В составе секретной группы Грених приступил к поиску этого человека. И данных у него имелось с гулькин нос. Мальчишке – если, конечно, под одеждой красного офицера не пряталась девица, такая, как, например, эта Стрельцова, – в дни действия ревкомитета было около двадцати, значит, сегодняшний объект попадал в возрастной диапазон от двадцати восьми до тридцати двух. Ольга запомнила пару штрихов его внешности. И это все. Стрельцову можно было смело отмести в силу ее слишком юного возраста.
Второе, на что мог опереться Грених, – кто, какой и когда достал билет. Но все, поспешившие занять последний вагон, указанный в записке, найденной у дверей кабинета бывшего губпрокурора, получили свои билеты совершенно разными способами и в разное время.
Грузинская пара приобрела их в кассе за день до поездки. Можно было радоваться – грузин подходил по возрасту и даже по внешности. Но Ольга уверяла, что краском говорил на чистом русском, был русым, голубоглазым юношей нордического типа. Волосы и глаза у грузина оказались светлыми, однако уж слишком был выдающимся нос – такой Ольга бы отметила в качестве весомой приметы. К тому же порой у него прорезался акцент.
Грених нехотя отмел грузина.
Далее следовал неугомонный любитель-шахматист, тоже, кстати, русоволосый и проходящий по возрасту. Но он был ленинградец, приобрел разовый билет в железнодорожной кассе Ленинграда в ноябре и ехал обратно.
Дежурная по вокзалу с елкой пользовалась своим служебным билетом. Если допустить, что она в восемнадцатом служила в Красной Армии под мужским обличьем, тогда ей было лет сорок. Ольга бы не могла принять сорокалетнюю женщину за юного краскома.
Подозрительный Вольф с синим росчерком на виске, седоватой шевелюрой и злыми глазами имел билет, выписанный ему еще в мае как студенту-практиканту по ходатайству декана философского отделения Института красной профессуры. По возрасту, указанному в документах, он не проходил, но вид у него был сомнительный.
В самом конце вагона сидел заместитель начальника Секретного отдела ОГПУ Агранов, часто переглядывающийся с писателем Пильняком и заведующим ревизионной комиссией «Мосторгсиликата» Греблисом, лица которого Грениху с его места было не видать. Все они были старше тридцати пяти…
Доктор Виноградов тоже по возрасту не проходил, а билет у него был бесплатный, выписанный по распоряжению Лечсанупра. Николай Владимирович бывал в Ленинграде на разного рода врачебных конференциях и съездах, ездил в Северную столицу часто. Подозрений никаких не вызывал.
Пробежавшись по лицам, Грених вздохнул. Его мучила мысль, что Ольга не все ему сообщила, что-то по каким-то причинам утаив. И злясь от того, что ему не доверяли полностью и что он вынужден сидеть сейчас и играть в угадайку, Константин Федорович вновь и вновь пытался понять, есть ли среди пассажиров тот, кого он искал.
Наиболее заметным среди них оставался его сосед напротив – шахматист, взявший первое место в состязаниях шахматно-шашечного клуба «Динамо», ужасно рассеянный, чудаковатый, наивный – он постоянно обращал на себя внимание, выдергивая Грениха из размышлений, и заставлял пребывать в не-уютном напряжении ожидания какой-нибудь выходки.
Вот и сейчас этот Феликс Белов вновь вскочил и принялся уверять, что отлично осведомлен о происходящем в суде. Его интерес был каким-то мутным, нездоровым. И если бы он не был чудаком и если бы его заранее не проверили на вшивость, то он был бы уже задержан.
Грених не раз встречал его в зале суда и у себя на лекциях. Молодой человек с разноцветными носками, в застегнутой не на те пуговицы шинели, замотанный ярким клетчатым шарфом, в кривых ботинках не по размеру, вечно держащий стопки газет под мышкой, не мог не обратить на себя внимания. Он приходил на судебные заседания с привычной толпой зевак, очень часто поднимался с места и задавал судье и прокурору странные вопросы, делал нелепые комментарии. Агенты угро несколько раз проверяли его биографию и не нашли в ней ничего примечательного: сын обрусевшего немца, державшего погребальную контору в Петербурге, подрабатывающего тем, что готовил покойников к последнему пути, а иногда по просьбе родственников наносил им грим и даже делал посмертные фото. Может, из-за странной профессии родителя Феликс и вырос таким чудаковатым? Его слова порой были сбивчивы, информацию он выдавал какими-то клочками, будто постоянно удивляясь своим находкам, порой он говорил серьезно, порой расстраивался после того, как что-то скажет. Казался совершенно безобидным. Тем не менее Грених следил за ним во все глаза.
Но он не единственный, кто был так заинтересован делом Миклоша. Этот венгр будоражил воображение многих.
Парень с пулевым шрамом, в жестах и словах которого все больше и больше проглядывался человек, успевший послужить в рядах Красной Армии, тоже вызывал интерес. Резок, насмешлив, зачем-то соврал, будто родом из Гуляй Поля, хотя это было не так, перебил речь шахматиста, стал дополнять его сведения своими, спровоцировал грузина, неожиданно бросив это многозначительное «Жордания». Дразнился или что-то знал?
Впрочем, странный поступок Вольфа имел печальные последствия.
Спровоцированный им грузин вдруг ни с того ни с сего вскочил и обвинил свою жену в контрреволюционных диверсиях и даже убийствах. Удивляться не приходилось, в нынешнее время быть честным советским человеком составляло гораздо большую важность, чем сохранять верность собственной супруге. Не первый случай, когда муж сдавал жену, жена – мужа, дети – родителей, те – детей. С немым равнодушием Грених смотрел, как молодая женщина закрыла лицо руками, нагнулась к коленям, сжалась в комок. Черная коса скользнула змеей до самого пола.
И в сердце неприятно защемило, опять оторвало Грениха от дела, бросив его в терпкое болото воспоминаний. Его Ася… она тоже заплетала волосы в косу, они у нее были светлыми, как колосящаяся спелая пшеница, а глаза синие-синие, как море, и улыбка ее, детская, светлая, всегда возвращавшая из темных, неприглядных реалий в чудесную сказку про Аленушку, повелевающую войском диких гусей. Он старался вызвать в мыслях ее такой – живой, сияющей.
Но то и дело представало перед глазами бледно-серое, осунувшееся ее лицо: цвет губ слился с цветом кожи, землистым, глаза закрыты, носик заострен, шеки впали. И почему мозг устроен так, что вечно хранит самые страшные картины на верхних полках, а что-то светлое прячет в лабиринтах памяти, присыпает песком времени? Ася всегда теперь являлась в воображении болезненно-бледной, умирающей, как призрак. Являлась, едва он закроет глаза или ненароком призадумается. Являлась тенью, не уходила. И не было от этого никакого избавления…
С тех пор как на нее совершили покушение, Грених не мог не вспоминать тот день и час, проведенный в морге, когда он, сжимая скальпель, взирал на ее окоченевшее тело. Часто это тяжелое наполовину воспоминание, наполовину видение будоражило его сознание, будило среди ночи, не стало оно менее тягостным по прошествии трех месяцев, по-прежнему больно резало острым лезвием душу.
Когда Лида Месхишвили беспомощно протягивала руки к мужу, вдруг выдавшему ее тайну, Грених, к своему стыду, не сочувствовал им, он видел свою жену, точно так же протягивающую руки к тому преступнику, что нанес ей удар…
Уполномоченный Саушкин махнул грузину наганом, велел сесть, шахматист вскочил.
– Вы все действуете совершенно неорганизованно! – нервничал он. – В первую очередь следует выяснить, когда чей был куплен билет. Спросить об этом не только у них… – И он указал на чету Месхишвили, которую уже было не спасти. Напрасно парень пытался отвести от них бурю, которую сам же, может быть, и навлек своими разглагольствованиями.
Саушкин поморщился, Грених перевел взгляд со сжавшейся в комок грузинки на шахматиста, с любопытством ожидая от него продолжения и ловя себя на дурацкой мысли, что ему доставляет какое-то извращенное удовольствие то, что этот чудак злит всю ОГПУ-команду, восседающую на галерке. Агранов не сводил с него глаз, раздраженно поджимал губы. Правда, и самого Грениха Белов успел неожиданно задеть. Но Константин Федорович привык. Нередко его психические предпринимали попытки ущипнуть за больное в попытке поменяться местами в ролях «психиатр – пациент», бывало, и вполне здоровые могли ковырнуть за происхождение, назвав «бывшим», «загнивающей интеллигенцией» за его нежелание быть в центре политической жизни, за предпочтение тихого служения науке, за отказ от стремления вступить в партию. Да, Грених до сих пор был беспартийным и собирался оставаться таковым, пока это возможно и пока беспартийность не угрожала ему и его семье.
Но надо бы выяснить, откуда этот чудак мог узнать про нападение на Асю.
– У вас есть какие-то мысли? – Грених обратился к нему с преувеличенной любезностью. Шахматист сразу же стих, этот способ общения ему был наиболее привычен. Ему становилось спокойно, когда обращались на «вы» и говорили вежливо, – создавалось впечатление, будто сейчас год эдак четырнадцатый и люди все еще следуют нормам морали.
– Я думаю, что ваше присутствие здесь значит… – начал осторожно Белов, – значит, что вам откуда-то стало известно, что в вагоне будет ехать преступник. Я вас сразу заметил на вокзале, увидел, как вы показали свои документы кондуктору и вошли в этот вагон, а потом вышли и смешались с толпой. Я как раз направлялся к вам, хотел наконец свести знакомство, но вы исчезли. Я было расстроился, но решил, что коли вы предпочли этот жесткий, то вернетесь в него. Так и вышло. Если вы хотите знать, почему я выбрал этот вагон, то вот оно мое объяснение – я следовал за вами, товарищ профессор.
Непонятно – то выражается, как кретин, то являет блестящий образчик наблюдательности, то лжет напропалую. Грених зашел в вагон лишь раз, перед Саушкиным. Кто же ты, Феликс Белов? Кто ты такой на самом деле?
– Зачем я вам понадобился, позвольте осведомиться? – дернул Грених уголком рта в улыбке: надо быть приветливым, чтобы не спугнуть добычу.
– Я уже говорил, вы очень любопытный человек. Я хотел свести с вами знакомство. И, быть может, в следующем году попасть на ваши курсы.
– Зачем вам курсы судебной медицины?
– Хочу все знать! – его глаза загорелись искренним огнем. – Или, по крайней мере, многое… Это ли не долг каждого советского человека? Мне не довелось отучиться в каком-нибудь институте, прошляпил, упустил возможность, но хотел бы восполнить пробел. Однако довольно обо мне… Вернемся к билетам. Надо проверить, когда кто свой приобрел.
– На разовых билетах не пишут ни время отправки, ни дня, когда он был приобретен, – заметил Грених, наблюдая за его реакцией.
– Ах, верно, – стал нервно тереть висок Феликс, и взгляд его тотчас помутнел, будто он вспоминал что-то.
book-ads2