Часть 14 из 28 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Еще бы не видеть. Библиотека по провинциальным меркам солидная – больше сотни томов (в протоколе было указано точное количество – сто семь). Как многие выпускники гимназии, Барея был книгочеем. Эта-то библиотека и доставила нашим ребятам основные хлопоты – согласно строгим правилам, каждую книгу нужно перелистать и как следует встряхнуть – вдруг отыщется бумажка с чем-то интересным (не отыскалась). Хорошо еще, что в данном случае не требовалось составлять подробный список книг – это потребовало бы немало времени…
– Отец Иероним писал в послесловии, что в случае, если книга будет благосклонно встречена читателем, он возьмется за вторую, кое-какой материал для которой уже собран. Книга и в самом деле имел некоторый успех, но вторую отец Иероним написать не успел. Через три месяца после выхода книги умер… или погиб. Поехал соборовать умирающего хуторянина один, без кучера, он всегда сам правил бричкой. Не доехал. Лошадь привезла его домой мертвого. Есть у лошадей такое обыкновение: оставшись без хозяина – неважно, что с ним сталось, умер или просто ушел, – они быстро возвращаются в знакомую конюшню. Лицо у ксендза было совершенно спокойное, как будто его внезапно настиг удар – тогда под этим названием проходили и инфаркт, и инсульт. Отец Иероним был молод, всего-то двадцать шесть, предпосылок к инсульту не имелось, и на сердце он никогда не жаловался. Но доктор сказал, что так случается не столь уж редко: человек может выглядеть богатырем, сердце никогда не дает о себе знать, а потом в один далеко не прекрасный момент мина взрывается. Вскрытия не было, тогда оно еще не стало обязательным. Ксендза похоронили. А потом поползли туманные слухи, что его каким-то образом извел Жебрак-старший. Кое-кто с оглядочкой поминал Садяржиц. Войтек с определенного времени в это верил, учитывая предшествующий случай и три последующих. Знаете, что самое интересное во всей этой истории? Поведение отца Василия. На отпевание в костел он, конечно, не пошел, но на похоронах был. Так вот, буквально через неделю после похорон отца Иеронима он отправился в консисторию. Вы знаете, что это за учреждение?
– Конечно, – сказал я. – Своего рода «министерство духовных дел», все священники ему подчинялись.
– Вот именно. Консистория ведала, говоря казенным языком, и кадровыми перемещениями. Истины ради, тамошние служащие печально прославились взяточничеством даже на общем фоне царского чиновничества, которое мимо кармана не проносило. Потом стало известно от одного из пьющих и болтливых тамошних чиновничков, что отец Василий дал взятку, чтобы его отсюда перевели. Дело, в принципе, обычное, но одна деталь чиновничка удивила крайне: обычно взятку дают, чтобы перевестись в приход получше, побогаче. А отец Василий, полное впечатление, думал об одном: как бы побыстрее покинуть Косачи, обеими руками ухватился за первую подвернувшуюся вакансию. А ведь тот приход был значительно менее доходным: в нашей же губернии, но километрах в шестидесяти к западу, где жили в основном поляки-католики и католики-белорусы, православная община была гораздо меньше, чем в Косачах. Как вспоминали старики, с которыми говорил Войтек, собирался он так, словно точно знал: вскоре на Косачи обрушится какая-то беда, ну, скажем, землетрясение, и сотрет городок с лица земли вместе со всеми жителями. Никакой беды, разумеется, не случилось. Войтек полагал: отец Василий что-то такое знал о Жебраке и смерти отца Иеронима и всерьез опасался за свою жизнь… Я склонен теперь считать так же. А вы?
– Ну, здесь возможны варианты, – сказал я, – если уж строить версии. Скажем, ваш отец Василий связался с несовершеннолетней девочкой, а то и с мальчиком. Сложилось так, что эта история могла выплыть наружу… скажем, девица забеременела. Вот и пришлось срочно бежать, схватиться за первое попавшееся место, пусть не такое доходное, лишь бы подальше отсюда. Подобное порой случалось и со священниками тоже…
– Исключено, – решительно возразил Барея. – Косачи во многом напоминают большую деревню. На одном конце чихнут, а на другом тут же пожелают здоровья. Такое ни за что не удалось бы удержать в тайне. Не было никакой беременной юной девицы. Что до мальчиков, в здешних краях об этакой пакости и не слыхивали. Отец Василий в Косачах жил без малого девять лет, был на виду, его прекрасно знали. Единственной его слабостью были настойки с наливками, тут он частенько перегибал палку. – Барея фыркнул. – Знаете, он тоже хотел написать книгу, даже название подобрал: «Спиритус-алфавит». Книга совершенно другого плана, чем у отца Иеронима. Отец Василий хотел составить книгу наливок и настоек, чьи названия начинаются с букв алфавита, от первой до последней. Ну, понятно, за исключением разве что «ы»: апельсиновая, бузинная, вишневая… – Добрую половину алфавита он уже освоил. Справедливо полагал, что такую книгу очень многие изучили бы с практическим интересом. Не знаю, написал он ее в конце концов или нет – больше в Косачах о нем не слыхивали…
– Жаль, если не написал, – усмехнулся я. – Такую книгу и я бы охотно почитал. Чем не занятие после войны? Это самое hobby. А что за «предшествующий случай»?
– Я как раз к нему собирался перейти. Случай с паном Кендзерским-младшим. Понимаете ли, Жебрак в этих местах появился незадолго после освобождения крестьян. Еще молодой, под тридцать, холостой. Приехал откуда-то с востока, но о себе рассказывал скупо: вроде бы и там занимался мукомольным делом, но точно никто не знал. У нас как-то не принято лезть человеку в душу, если он сам не хочет о себе рассказывать. Главное, у полиции не нашлось к нему никаких претензий, документы были в порядке. Судя по выговору, говорили старики, и правда несомненный схидняк[36]. Землю он купил как раз у Кендзерского-старшего. Был такой помещик, небогатый, а после освобождения разорился начисто – таких нашлось много… Две десятины у речки. Местные сначала недоумевали, зачем ему понадобилось это неудобье, на которое никто не зарился, а сам пан Кендзерский забросил совершенно: кругом леса, земля не годится под рожь или ячмень, разве что под картошку, но ради одной картошки никто не стал бы заводить там хутор. Только очень быстро оказалось, что Жебрак был большого ума и большой оборотистости человек. Он там поставил водяную мельницу. Мошна, судя по всему, была набита туго: нанял толкового инженера, выписал из соседней губернии жернова, закончил строительство очень быстро. И вскоре стал, выражаясь современным языком, монополистом. Единственный мельник верст на восемьдесят в округе. Раньше зерно возили молоть за тридевять земель, никому и в голову не пришло раньше поставить там мельницу, хотя место было самое подходящее. Не нашлось знатоков, а Жебрак, пожалуй что, и впрямь занимался раньше мукомольным делом, очень хватко он все провернул и рассчитал правильно: люд к нему прямо-таки хлынул. Не золотое дно, конечно, но доход был неплохой, стабильный. Жебрак там обустроил то ли богатый хутор, то ли даже маленькое помещичье имение: коровник, птичник, надворные постройки… Так вот, все случилось в восемьдесят девятом. Кендзерский-старший к тому времени уже умер в преклонных годах, а его сын служил в повятовой земельной управе. Имел классный чин, но небольшой, вроде штатского поручика. В Темблин не перебрался, почему-то так и жил в Косачах. Майонтек у него был скромный: небольшой домик и бричка с лошадью. И вот однажды он собрал в одной из рестораций с полдюжины приятелей и громогласно заказал дюжину лучшего шампанского. Чем всех несказанно удивил: знали, что Кендзерский скуповат и в подобных гусарских роскошествах не замечен. Он тут же все объяснил, заявил, что у него сегодня большой праздник. Он не один год искал в архиве некие документы и наконец на них наткнулся… и, как можно было догадаться, их присвоил. По его словам, продажа-покупка той земли была проведена, так уж случилось, с серьезнейшими нарушениями, позволяющими ее легко аннулировать даже сейчас, почти через тридцать лет. Чем он и намерен в ближайшее время заняться – и дело столь чистое, что даже на взятки тратиться не придется. Ну, все моментально смекнули, в чем тут интерес – мельница! Согласно тогдашним законам, Жебраку, если бы он потерял права на землю, пришлось бы либо снести все постройки, либо продать законному хозяину земли далеко не за полную цену. Даже если и снесет из вредности, говорил Кендзерский, у него есть в Темблине банкир, готовый дать ссуду на постройку новой мельницы – видит, что дело выгодное. Хлопал себя по груди напротив сердца и говорил, что все бумаги у него в кармане, заказал еще шампанского, и веселье длилось долго… Косачи, я уже говорил, все равно что большая деревня, даже ничтожные по меркам не то что воеводства, повята новости быстро разлетаются по городу, а уж такая… Назавтра в местной газете прыткий щелкопер тиснул со слов Кендзерского статейку под крикливым заголовком «С мучного короля падает корона!». Ага, к тому времени в Косачах и газетка была, как у больших, хоть и плохонькая… Жебрак должен был обо всем узнать очень быстро – как раз закончилась жатва, народ к нему ехал вереницей, все со свежими новостями… А еще через три дня лошадь привезла к дому Кендзерского бричку с мертвым хозяином… – Барея сделал театральную паузу.
– Давайте я блесну дьявольской проницательностью, – усмехнулся я. – Лицо покойника было совершенно спокойным, никаких ран…
– Именно! – воскликнул Барея, нацелив в меня узловатый указательный палец (кажется, он чуточку волновался). – Словно бы снова удар. Судя по всему, это произошло, когда он был совсем недалеко от Косачей – иначе лошадь пошла бы в Темблин. Вскрытия не было. В те времена оно уже широко применялось, но обязательным не стало. Все зависело от родных и близких. Если они были против, если их поддерживал кто-то из трех местных священников – никакого вскрытия. Тем более не было оснований подозревать злой умысел, насильственную смерть. Вообще все «приличные» люди вскрытий не любили – считалось, что доктора «потрошат» только бродяг и бедняков, а к человеку приличному такое применять неуместно, это считалось чем-то вроде осквернения трупа. К тому же все знали, что сердчишко у Кендзерского было слабое, ему вообще не следовало пить, а он частенько закладывал за воротник, и пару раз случались приступы. Никаких документов, на которые он возлагал большие надежды, при нем не нашли – как и в его доме, и в его кабинете в Темблине. Вы, может быть, знаете чеканную древнеримскую фразу Qui prodest?[37]
– Знаком, – сказал я. – Профессия обязывает.
– Ну вот… Если допустить, что и тут замешаны Садяржицы… Единственный, кому выгодна смерть Кендзерского, был Жебрак. Вы готовы слушать дальше, пан капитан? Уже не о старых временах, а о не таких уж далеких?
– Валяйте, – сказал я.
Времени у меня имелось в избытке, а то, что он рассказывал, было довольно интересно. И даже более того… У меня появились кое-какие соображения, но я пока что им воли не давал, решив дослушать Барею до конца.
– В двадцать восьмом году при схожих обстоятельствах умер пан Голутвинский. Вот это был человек совсем другого полета, нежели Кендзерский. Земли у него было много, десятин[38] шестьсот, к тому же ему принадлежала та мебельная фабрика в Темблине, процветающее предприятие – у него был подряд на поставку казенной мебели нескольким учреждениям в повяте. Земли были одними из самых плодородных в округе, и он их сдавал в аренду. Вообще, как говорится, сидел прочно – бывший легионер[39], имел награды, у властей был своим человеком и в повяте, и в воеводстве…
Наверняка осадник высокого полета, мысленно прокомментировал я. Знаем мы этих бывших легионеров, насмотрелся, как их раскулачивали в тридцать девятом, а они при малейшей возможности драпали на запад, поскольку немцы им казались привлекательнее большевиков.
– Человек был энергичный, с деловой хваткой, – продолжал Барея. – И денежки у него водились. Вот и решил однажды устроить в Темблине паровую мельницу. Чем быстренько отобрал бы у Жебрака больше половины постоянных клиентов. Тех, кому было бы ближе возить зерно в Темблин, чем к Жебраку. А то мог применить против Жебрака кое-какие меры – при его-то положении и связях… – Барея посмотрел на меня с хитринкой. – Пан капитан, вы достаточно освоились во всей этой истории, вы профессионал, не проявите ли снова дьявольскую проницательность?
– Неужели опять? Лошадь привозит мертвого хозяина, и лицо у него совершенно спокойное, и ни малейших следов насильственной смерти…
– В точности, – сказал Барея, как мне показалось, устало. – Разве что на этот раз лошадь привезла его в Темблин, где он постоянно и жил. Снова обошлось без вскрытия. Насчет него сохранялись старые предрассудки. Вдова, по достоверным данным, заявила: «Мой муж – не рождественский гусь, чтобы его потрошить. Значит, так Богу было угодно». Вот и похоронили. Вдова была женщина энергичная и неглупая, держала в руках и мебельную фабрику, и арендаторов, но к идее паровой мельницы более не возвращалась… потому, мы с Войтеком считали, и осталась жива. В сентябре тридцать девятого, числа восемнадцатого, собрала ценности и в автомобиле уехала на запад. Что с ней сталось, представления не имею, да мне это и неинтересно. Войтек припомнил эту историю, когда после убийства в доме Гутманов вплотную занялся Жебраком. А о Кендзерском, отце Иерониме и отце Василии рассказал ему я, и Войтек в этом направлении предпринял некоторые разыскания, расспрашивал старожилов. Но ничего не добился. А эксгумировать труп Голутвинского, чтобы искать следы яда, было поздно – прошло больше пяти лет, органический яд, сказал эксперт, давно разложился…
Признаться, по спине у меня прошел неприятный холодок, и я спросил, быть может, излишне резко:
– А на основании чего ваш Войтек решил, что речь идет о яде?
Я едва не добавил «органического происхождения», но вовремя спохватился: кое-какие козыри следовало придержать…
– Вот об этом сейчас и расскажу, пан капитан. Обстоятельно, как и раньше – вы меня не торопите, значит, время вас не торопит… Это случилось летом тридцатого, делом уже занимался Войтек лично. Был у нас доктор, пан Витольд Жегайло, из литовских поляков, к нам перебрался году в двадцать пятом. У него был классический «литовский» выговор, но вам это наверняка неинтересно…
Я кивнул, мне и в самом деле это было неинтересно. Чем отличается «литовский» выговор от «великопольского», я и так давно знал. К примеру, «литовцы» тверже произносят некоторые буквы, особенно согласные. Там, где «польский» поляк обязательно скажет «кляштор», «монастырь», «литовский» непременно произнесет «клаштор». И так далее. Но кому это сейчас интересно?
– Я вам для начала обрисую, как в Косачах обстояло дело с докторами, чтобы вы имели полное представление насчет тогдашней обстановки, – продолжал Барея. – Докторов тогда в Косачах обитало трое. Все занимались частной практикой – ближайшая больница была только в Темблине. Никому из них Жебрак с его зельями и наговорами конкурентом не был. Один вообще специализировался на хирургии. Он и другой доктор, Сокольский, относились к Жебраку спокойно, с этаким надменным равнодушием, чуть ли не с презрением. А вот пан Жегайло Жебрака терпеть не мог. Он был твердым атеистом, к тому же насквозь городским жителем, из Вильно. Для него траволечение, практиковавшееся разными самоучками, было не более чем шарлатанством, а наговоры и все с этим связанное – и вовсе побасенками темного, отсталого народа. Большой был материалист и признавал только те травы, которыми пользуется официальная медицина. Частенько и в ресторанных посиделках, и в разговорах на трезвую голову отзывался о Жебраке с ядовитой насмешкой. Хирург потом говорил Войтеку: он бы поостерегся называть это манией, но этакий пунктик на почве Жебрака у пана Жегайло безусловно имел место. Пунктик плюс провинциальная скука… Зашло далеко: доктор два раза публиковал в местной газетке язвительные статейки о Жебраке и его пациентах. У Войтека были вырезки, он мне показывал… Одна под заголовком «Целитель из дупла», вторая – «Леший со скляночками». С точки зрения контрразведчика или полицейского – что уж там играть в деликатность, – словоблудие без капли конкретики. Всячески высмеивая как Жебрака, так и его пациентов, по дремучести своей пренебрегавших серьезной, официальной медициной: и это, мол, в двадцатых годах двадцатого века, во времена электричества, открытия радиоактивности и прочих достижений научно-технического прогресса! На тех, кто ездил к Жебраку, это никакого воздействия не оказало – а ведь среди них были не только крестьяне, но горожане, иные из них – с некоторым образованием. Ну а мужики попросту не знали вдобавок, что такое «радиоактивность»… Летом тридцатого доктору показалось, что он получил козырь: одна из пациентов Жебрака вдруг умерла. Хуторянка лет сорока. Доктор повел себя несколько непорядочно: пришел в полицию в Темблине и прямо обвинил Жебрака в том, что он подсунул крестьянке некую отраву. В полиции сначала к этому отнеслись серьезно: дипломированный врач, специалист… Но очень быстро выяснилось, что все это совершеннейшая ерунда. Те самые коллеги пана Жегайло быстро установили, что причиной смерти оказался застарелый рак печени с метастазами, до последнего момента никак себя не проявлявший. Медики называют такие случаи ураганными. Почувствовала себя плохо, слегла, врач затруднился поставить диагноз, а через три дня ее не стало. Вины врача в этом не было никакой – все выяснилось только после вскрытия. Мало того: у нее в склянке сохранилось немного полученного от Жебрака зелья, которым, вдовец рассказал, она лечилась от ревматизма – и довольно успешно. Доктор закусил удила… Напечатал уже в темблинской газете, расходившейся по всему повяту, третью статью, чуть ли не на всю страницу, или, говоря по-газетному, полосу. Заголовок снова был хлесткий: «Алхимик из глуши». Половина статьи – перепевы тех двух. Прямо он не обвинял Жебрака в отравлении, но прозрачными намеками давал понять, что среди его зелий может оказаться и отрава, благо никакого медицинского контроля за «врачеванием» мельника нет. Упоминал в этой связи средневековых алхимиков и семейство Борджиа[40]. Снова холостой выстрел – мало кто знал, кто такие алхимики и Борджиа. Войтек мне и эту вырезку показывал. А вдобавок пан Жегайло вдоволь посмеялся над дремучим людом, верящим, что мельник оборачивается волком и держит колдовских птиц Садяржиц, которых не существует в природе…
– Ого! – сказал я. – Крутенько… Я так думаю, Жебраку это не понравилось?
– Наверняка, – сказал Барея. – Мне бы на его месте не понравилось. К тому же в конце доктор уже открытым текстом писал: следовало бы отдать на экспертизу всю «аптеку» Жебрака и если не привлечь его к суду за незаконное врачевание, то безусловно поставить «эти опасные забавы» под строгий медицинский контроль. А через четыре дня… – Барея замолчал и взглянул на меня определенно с лукавинкой. – Пан капитан, вы уже почти всю эту историю знаете. Как по-вашему, что произошло через четыре дня?
С неудовольствием почувствовав тот же пробежавший по спине неприятный холодок, я спросил, стараясь, чтобы мой голос звучал как нельзя более обычно:
– Неужели лошадь снова привезла мертвого хозяина? И не было никаких признаков насильственной смерти?
– В точку! – сказал Барея. – Правда, имелись два отличия: крайне существенное и не очень. Несущественное в том, что на сей раз лошадь сама не возвратилась в конюшню. Явно она растерялась – доктор много разъезжал по округе. Когда бричку увидели проезжие, лошадь стояла с унылым видом. А крайне существенное отличие в том и состоит, что на этот раз вскрытие было. Медицинское заключение слово в слово повторяло то, что было сделано после вскрытия Гутманов и экономки… Договорился. Конечно же, не повторяло, а предшествовало. Но – слово в слово… Вот только кончилось все ничем. Войтек в Садяржиц верил… ну, в значительной степени допускал, что все правда – в конце концов, он тоже был человеком века научно-технического прогресса, с гимназическим образованием. Если не верил до конца, то всерьез допускал. Но не мог с этим пойти ни к начальнику полиции повята, ни к прокурору, ни куда-то еще. Его попросту высмеяли бы… Вообще история на этом не кончилась. Вдова доктора приехала на прием к Войтеку и прямо обвинила в отравлении мужа его любовницу или ее мужа. Только обвинение быстро рассыпалось. Ключевые слова тут были «мгновенная смерть». Нелепо было бы думать, что кто-то встретил доктора на лесной дороге, подсунул ему отравленную еду или питье, а доктор без удивлении съел или выпил. (Снова неприятный холодок по спине – точно в тех же словах мы с Радаевым обсуждали смерть Ерохина.) Полицейский врач выдвинул версию, с которой скрепя сердце согласились – не потому, что она была самой лучшей, а оттого, что стала единственной. Других, приемлемых, просто не нашлось – разумеется, если исключить версию Садяржиц, о которых Войтек в разговорах с коллегами, как легко догадаться, ни словечком не упоминал. Врач сказал: как учит его опыт, у самоубийств есть своя специфика. Офицеры большей частью стреляются, купцы, мещане и крестьяне вешаются, топятся, бросаются под поезд… и так далее. А вот врачи чаще всего прибегают к ядам – у них яды всегда под рукой. Мотивы у доктора Жегайло имелись веские. Отношения в его любовном четырехугольнике были запутаннее некуда. Доктор был не в силах сделать выбор между двумя женщинами, муж любовницы однажды в клубе сделал доктору скандал, и случилась потасовка – правда, их быстро разняли. Однажды обе дамочки столкнулись в галантерейном магазине и вцепились друг дружке в волосы не хуже базарных баб. Супружница доктора однажды ему изменила в номерах с проезжим офицером, исключительно в отместку, о чем ему немедленно сообщила. Порой и в захолустье вроде нашего бушуют страсти, не уступающие шекспировским… Последнее время доктор, это все видели, стал нервозным, пребывал в явном расстройстве чувств. К тому же все это со временем выплыло наружу, стало предметом пересудов для всего города. Вполне достаточно, чтобы неуравновешенный человек решился на самоубийство, мало ли где он мог раздобыть экзотический яд, неизвестный современной фармакологии. Никакого пузырька в бричке не нашли, но это еще ни о чем не говорило: он мог вывалиться из брички; где точно произошла смерть, было неизвестно. Никто не стал бы обыскивать обочины и сами дороги в поисках пустого аптечного пузырька – для этого понадобилось бы стянуть полицейских не то что со всего повята – со всего, пожалуй, воеводства. Шкафчик доктора с ядами вскрыли, но аналогичного этому неизвестному не нашли, только обычные – цианистый калий, морфий, опиум… И это ни о чем не говорило. Вынесли вердикт: «С большой долей вероятности смерть в результате самоубийства» – и дело закрыли. Ну а после случая с Гутманами и их экономкой Войтек и приехал ко мне посоветоваться – и как к старому другу, и как к человеку, который ко многому относился серьезно, так же, как он…
– Вы мельком упомянули, что в «деле Гутманов» был свидетель…
– Свидетель, который никак не мог считаться надежным, увы… – сказал Барея с явной досадой. – Позвольте, я и это изложу подробно. В Косачах жил один субъект по прозвищу Князь. Прозвище к нему прилипло так прочно, что многие и не знали его настоящее имя. А пошло оно оттого, что Князь любил упоминать, будто их род идет от незаконного потомка одного из Пястов[41], предположительно Мешко Второго[42]. Бог его знает, как там обстояло на самом деле, в конце концов, незаконные потомки королей попадались не так уж редко. У Августа Сильного[43] их было триста, причем историки писали, что далеко не обо всех знают. Как бы там ни было, семейство у него с незапамятных времен было – классическая загоновая шляхта. Знаете, кто это такие?
– Знаю, – сказал я. – Жестяная сабелька и все такое. «Повесить ты их можешь, пан полковник, а вот выпороть – нет»…
– О, вы Сенкевича читали…
– Случалось, – сказал я.
В старинной Польше шляхтичей было как собак нерезаных – и многие из них, кроме древности рода, не могли похвастаться и нелатаными сапогами. Жили в домах, ничем не отличавшихся от мужицких халуп, одевались не лучше мужиков, невеликую пашенку пахали самолично – если таковая имелась. Ну а чтобы отличаться от «холопов», носили саблю. Кто-то настоящую, дедовскую, но у многих и того не было – вешали на пояс сабельку, вырезанную из жести. Окружающие к этому относились без особой насмешки, с пониманием. Хитрушка в том, что шляхтич, пусть нищеброд, был свободен от телесных наказаний – нешуточная привилегия в старые времена. А об упомянутом мной казусе писал Генрик Сенкевич в одном из исторических романов. Дело было в семнадцатом веке, полковник, человек в тех местах новый, получил под команду отряд в триста татар – они несколько столетий обитали в Польше оседло. Выглядели они сущими босяками: дырявые сапоги и портки, драные шубейки на голое тело. Чем-то они однажды полковника прогневили, и он сказал помощнику, что перепорет всех. Помощник, как раз местный, ему возразил: «Никак не можно! Они шляхтичи все до одного. Можешь их повесить как командир, а пороть ни одного нельзя…»
– Примерно так и с Князем обстояло, – продолжал Барея. – Разве что жестяной сабельки не носил – не те времена. И родители его имели приличный домик, отец был чиновником в Темблине, выучил сына в гимназии, а потом пристроил канцеляристом там же, в Темблине. Только молодой человек покатился по наклонной еще до революции: стал крепенько закладывать за воротник, потерял место, сменил еще два, но в конце концов и оттуда выгнали, больше никуда не брали. Какое-то время пробавлялся тем, что писал в корчме прошения неграмотным крестьянам. После смерти родителей окончательно соскочил с зарубки – домик продал, купил хибару на окраине Косачей, а остальные деньги быстро пропил. Семьи так и не завел – какая девушка за такого пойдет? Пробавлялся случайными заработками, главным образом таскал мешки торговцам на базаре. Ну и воровал по мелочам. Его, даже если ловили, не особенно и били – так, дадут пару затрещин… Он у нас стал своего рода городской достопримечательностью – в больших городах от подобных типусов не протолкнуться, а в Косачах он оказался единственным. Иногда сидел на паперти то у костела, то у православной церкви, к лютеранам не ходил – у них было не в традиции подавать нищим. Тут он опять-таки был местной достопримечательностью – единственный в городе нищий. Ну, были такие, что подавали, хоть и не щедро. Пару раз его пороли в полицейском участке. – Барея фыркнул. – К тому времени старинные шляхетские привилегии как-то не действовали. А однажды попался на относительно крупном и отсидел в повяте четыре месяца. Я так подробно о нем рассказываю, чтобы вы поняли, что это был за цветочек. Недели через две после случая с Гутманами он стал кое о чем болтать по кнайпам, и кто-то из агентов Войтека ему доложил… Что выяснилось… В ночь убийства он брел домой с противоположного конца города, видимо, от кого-то из самогонщиков – у него была с собой бутылка бимбера. До дому не дотерпел, устроился в подворотне как раз напротив гутмановского дома – местечко было темное, укромное, полицейские с обходом там появлялись редко. Сидел себе, прихлебывал из горлышка, довольный жизнью… Нужно уточнить: лето стояло знойное, все горожане держали окна открытыми настежь круглые сутки, иначе сил не было переносить духоту. Вот и у Гутмана все окна были нараспашку. Ночь выдалась безоблачная, было полнолуние, и Князь видел, как в окно к Гутману влетели вереницей большие птицы – «наподобие ворон, только какие-то другие». Сколько их было в точности, Князь не смог сказать: есть подозрения, в глазах у него крепенько двоилось, а то и троилось. Спустя недолгое время они вылетели так же, вереницей, пропали из виду. А вскоре к дому подошли трое, открыли входную дверь, такое впечатление, своим ключом, и скрылись внутри. Опознать их Князь не брался – уверял, что их вообще было невозможно узнать, что их словно какой-то черный туман окутывал, колыхался, как текучая вода… Князю отчего-то стало жутко, и он тихонечко оттуда убрался… Войтек оказался в сложном положении. С одной стороны, он был уверен, что Князь видел как раз Садяржиц – очень уж хорошо они сочетались с неизвестным ядом. С другой… Ни его начальство, ни прокурор, ни судейские в Садяржиц бы не поверили – не те времена стояли на дворе. Да и веры Князю не было никакой: проспиртовался до кончиков ногтей, два раза лежал в темблинском сумасшедшем доме, когда гонял чертей и ловил шмыгающих собак, которых никто, кроме него, не видел. Мало ли что могло записному пьянчуге померещиться… Войтек его показания записал, но по размышлении к делу подшивать не стал, оставил у себя, а потом дал прочитать мне… Кое-какие версии у него имелись. Сын Жебрака, единственный ребенок, выучился в воеводстве на слесаря-механика, держал мастерскую в Косачах, где постоянно и жил. Мастерская его неплохо кормила – мастером был хорошим. Вот Войтек и подумал, что хорошему мастеру ничего не стоит и подобрать ключ к замку, и взломать несгораемую кассу. Кстати, он однажды чинил у Гутмана замок на входной двери, но это не могло послужить уликой, он у многих замки чинил… Снова получался тупик. Вообще-то молва твердит, что Садяржиц колдуны держали у себя в подвалах, но кто бы дал Войтеку разрешение на обыск, узнав, что он намерен искать колдовских птиц из легенд? Вот вы бы выдали?
– Крепко сомневалось, – признался я.
– То-то и оно… Никто при таких обстоятельствах не дал бы согласия на обыск. Мы все обсудили, и Войтек сделал единственное, что оказался в состоянии сделать: нацелил свою агентуру в первую очередь на сбор любых сведений о Жебраке в надежде, что удастся зацепиться за что-то конкретное. Ничего другого не оставалось. Один из его осведомителей рассказал: давно уже ходят упорные слухи, что Жебрак в полнолуние со всеми домочадцами оборачивается волком и рыщет по лесам. Сын к нему приезжал время от времени – и, как Войтек установил, непременно в полнолуние. Видите ли, испокон веков считается, что оборотень в полнолуние прямо-таки обязан оборачиваться волком. Или не может от этого удержаться, в точности как алкоголик, который пьет вне зависимости от желания – неодолимая тяга к спиртному, вот и все… Отец Иероним тоже писал об этом поверье… И Войтеку показалось, что он установил некую закономерность. Пошел в Темблине к учителю географии, в суть дела его, разумеется, не посвящал, просто показал список дат, когда приключились все эти смерти, и спросил, как это связано с фазами луны. Преподнес какую-то убедительную небылицу… Учителю потребовалось совсем немного времени, он взял с полки пару справочников и провел несложные вычисления. Все смерти приходились на полнолуния – дело всякий раз происходило ясным днем, если не считать Гутманов, но это были именно дни полнолуния. И смерть Кендзерского произошла в полнолуние – точная дата была известна, и учитель по просьбе Войтека опять-таки быстро вычислил, как тогда обстояло с луной. Вот за это мы и ухватились – по правде сказать, от бессилия. Незадолго до полуночи подъехали верхом к мельнице, привязали коней метрах в двухстах от опушки, подошли к крайним деревьям, укрылись за ними… У Войтека был бинокль, еще с войны, у меня тоже остался с того времени… До хутора было с полкилометра чистого поля, и мы прекрасно видели строения. Собак у Жебрака не было, что для хуторянина довольно странно: не вокруг всякого хутора есть забор, но собаки-то есть всегда… Может показаться, что мы, два почти сорокалетних человека, повели себя словно мальчишки у Марка Твена, но дело в том, что мы видели! И кстати, приняли меры предосторожности. Давно известно: оборотня нельзя убить обычной пулей. Об этом есть даже стихи. – Он уставился куда-то сквозь меня и с непонятным выражением лица продекламировал по-русски:
Их глаза словно свечи,
зубы шила острей.
Ты тринадцать картечин
Козьей шерстью забей.
И стреляй по ним смело,
прежде рухнет волк белый,
а за ним упадут и другие.
На селе ж, когда спящих
всех разбудит петух,
ты увидишь лежащих
девять мертвых старух…[44]
Это как раз стихи о волках-оборотнях. – Он улыбнулся не мне, а такое впечатление, каким-то своим воспоминаниям. – Когда я был молодым, читал эти стихи барышням, вот и запомнилось. До германской войны, до революции, среди барышень была большая мода на мистицизм, они очень интересовались всяким потусторонним. Одна из этих барышень потом стала моей женой, но это уже сугубо личные дела… Так вот, это стихи вашего, русского поэта. Как относиться к методу, в них описанному – тринадцать картечин и козья шерсть? Я не интересовался верованиями русских на этот счет, а вы?
– Как вам сказать… – протянул я.
Вот это уже были сугубо мои личные дела – как и у Бареи, дела давно минувших дней… Так уж сложилось в жизни, что пару раз, казенно выражаясь, мой культурный уровень повышали именно девушки. Ухаживал я за одной на третьем курсе… Умная была девушка, начитанная студентка. Неверующая, конечно, комсомолка, и родители у нее были неверующие, из дореволюционных русских интеллигентов, но так уж вышло, что она очень интересовалась тем, что Барея только что назвал «всяким потусторонним». Влияние отца – он у нее как раз занимался русским фольклором, вот с детства ей интерес и привил. Вокруг нее вертелись такие же студенты, парни начитанные, вот и я, чтобы соответствовать ей и ее окружению, часами просиживал в библиотеке над книгами: Максимов, Афанасьев, Орлов. Без ложной скромности скажу: усвоил достаточно, чтобы поддерживать разговор и не выглядеть в ее компании белой вороной. К тому же в училище НКВД нас хорошо учили работать с информацией – поиск нужных данных, отбор, анализ. Вот только ничего у меня с ней не вышло, и большую часть прочитанного я забыл за ненадобностью…
– Как вам сказать… – повторил я. – Читал на эту тему кое-что в… студенчестве. Но давно все забыл – служба, война…
– Понятно… Так вот, среди здешнего народа давно держится убеждение, что простой пулей оборотня ни за что не убьешь. Нужно ее непременно забить пыжом, смоченным в лампадном масле… или просто смазать этим маслом. Отец Иероним об этом пишет. Вот Войтек через своего агента и раздобыл пузырек с маслом. В православной церкви. Жебрак в нее никогда не ходил – и в костел тоже, – но мы решили, что он все же принадлежит к православному миру, а не католическому. Никто ничего не заподозрил – многие в церкви покупали масло для лампад при домашних иконах, а некоторые и для лечения – ватку к больному зубу прикладывали, еще что-то… Вот мы и смазали лампадным маслом патроны в пистолетных обоймах. Это придавало некоторую уверенность, что ли. Мы слишком глубоко погрузились во всю эту историю, и на многое смотрели своим взглядом… Согласен, ситуация диковатая: сорокалетние мужчины, военный контрразведчик и сыщик уголовной полиции пустились выслеживать оборотня, смазав патроны лампадным маслом, как предписывают старинные народные суеверия… Но ведь мы увидели! Ждали где-то около часа, и в полночь началось. Стояла тишина, как бывает в загородном лесу, к тому же ветерок от хутора дул в нашу сторону, и мы прекрасно расслышали, как забеспокоилась домашняя живность. Лошади ржали как-то тревожно, коровы мычали, гуси гоготали, куры кудахтали… Двери и большого дома, и того, что был гораздо меньше, оказались распахнуты настежь, это мы увидели сразу, как только заняли наблюдательную позицию – опять-таки странно для крестьянского дома. Что в деревнях, что на хуторах двери и днем не держат нараспашку, а уж на ночь всегда закрывают. Мы увидели без всяких биноклей… Из большого дома вышли пятеро волков, а из маленького – еще двое. Семеро. Ровно столько людей было на хуторе: Жебрак, его жена, сын, двое подручных и две бабы, этакая прислуга за все – служанки, птичницы, коровницы… Они и жили в том маленьком домике. Волки себя вели совершенно спокойно: не бежали, ушли в лес вереницей. Мы их хорошо рассмотрели в бинокли: волки как волки, одни побольше, другие поменьше. Четыре волка и три волчицы – что опять-таки соответствует числу мужчин и женщин на хуторе. Невестка Жебрака всегда оставалась в Косачах, никогда туда с мужем не ездила. Все можно объяснить приземленно – не любила свекра или он ее. Но мы потом решили, что она попросту не из этих… При тех обстоятельствах – вполне уместное предположение. Словом, мы долго ждали. Мы умели ждать. В нашей службе иногда без этого умения не обойдешься. Да и раньше… Мы в четырнадцатом году три дня выслеживали одного мерзавца – он, как точно стало известно, стал работать на охранку. Правда, выдать еще никого не успел, но знал много и многих. Нам с Факелом и поручили его… исполнить. Мы исполнили. Но в тот день ждали пять часов, когда он выйдет от любовницы и отправится домой. А погода стояла премерзкая – ноябрь, дождь… Что любопытно, мы не простудились, хотя пять часов проторчали под дождем и ветром на улице. Ну вот… Ночи в августе еще короткие. Незадолго до рассвета они вернулись – все той же вереницей, скрылись в домах. Вскоре входную дверь закрыл появившийся в проеме полностью одетый один из мельниковых подручных, а дверь в маленьком доме – одна из баб, тоже одетая. Собственно, не было смысла торчать там дальше, все, что нужно, мы увидели. И отправились восвояси. Конечно же, они нас не заметили, получилось так, что они уходили в лес и возвращались оттуда не в нашем направлении. Лучше бы заметили… Я и теперь уверен: с двумя пистолетами мы бы их перещелкали, я верил, что лампадное масло свое дело сделает…
Он замолчал и нервно закурил, сломав одну спичку и добившись успеха лишь со второй. Я спросил, стараясь, чтобы мой голос звучал безразлично:
– А что сталось с этим вашим Князем? Кстати, сколько ему было тогда лет?
– Сорок, – ответил Барея. – Но выглядел лет на десять старше меня – облысевший, в морщинах… Плохо кончил… Нет, не водочка его сгубила, как с такими частенько случается. Когда пришли ваши, он явно усмотрел для себя великолепный шанс – похоже, не пропил мозги окончательно. Пришел к вашим и заявил, что он – классический пролетарий, всю сознательную жизнь жестоко угнетавшийся злодеями-панами, что работы его как раз лишали за просоветские симпатии означенные паны. Не знаю подробностей, но он намолол много идейного. Там не оказалось никого местного, и его приняли с распростертыми объятиями. Весной сорокового, когда началась коллективизация, он с другими разъезжал по деревням и хуторам, трудился вовсю – имущество описывал, землю отбирал, скот уводил. Только с красной повязкой на рукаве и кобурой на поясе проходил недолго, недели три. Потом его поймали за руку, когда на одном хуторе смахнул в карман золотые карманные часы хозяина и колечки-сережки его жены – хуторянин был зажиточный. Не успели принять меры, как он опять отличился – на другом хуторе выцыганил у хозяина десять золотых, обещал, что вычеркнет его из списков на раскулачивание – к которым его наверняка и близко не допускали. Хозяин выложил червонцы. Князю показалось мало, и он попытался здесь же, в другой комнате, изнасиловать хозяйскую дочку – пьян был изрядно. Тут уж хозяин его вышиб и пошел жаловаться. «Наган» и повязку ваши у него отобрали и выперли взашей. Вернулся к прежним занятиям. А когда пришли немцы, кто-то из обиженных им написал бумагу в комендатуру: мол, красный комиссар, советский активист, наверняка оставлен здесь для подпольной работы. Немцы его арестовали. Долго не рассусоливали – быстренько нашли пару свидетелей того, как он и в самом деле расхаживал с активистами, и расстреляли. Как у вас говорят, жил грешно и умер смешно…
Он замолчал и машинально потянулся к пустому стакану – определенно, в горле пересохло, говорил он долго и много. Я налил ему давно остывшего чаю, получилось чуть ли не две трети стакана. Дождался, когда он выпьет, и спросил:
– Я крепко подозреваю, после этого… случая вы опять оказались в тупике?
– Ну конечно же, – ответил Барея. – У нас не было ни малейших доказательств, – и продолжил с нескрываемой горечью: – Все же нам тогда нужно было подбежать поближе и стрелять по волкам. Уж Жебрака мы безусловно угробили бы – очень легко было определить, кто из них он – вожак был крупнее остальных, и это, конечно же, был Жебрак, на нем все и держалось. Растерялись, пожалуй что, мы перед этой вылазкой вариант со стрельбой не обговаривали вовсе. А зря. Войтек наверняка остался бы жив…
– Так, – сказал я. – Судя по вашей интонации, он не просто умер, а погиб… Еще один труп в бричке?
– Нет, на этот раз обстояло совершенно иначе. Казенная бричка ему полагалась по должности, но Войтек ее сразу отдал кому-то из своих сыщиков, которому такая роскошь была не по чину, – а ездить по повяту приходилось много. Как только Войтек стал служить в Темблине, купил себе верхового коня, очень даже неплохого. Он очень любил ездить верхом, подчиненные даже за глаза звали его Татарином. Вот и в тот раз он ехал неподалеку от Косачей по заштатной лесной дороге, где проезжие попадались гораздо реже, чем на большом Косачинском тракте. Светлым днем все произошло. Напали волки, в первых числах января тридцать четвертого года. Местные охотники все быстро восстановили по следам – как и большинство здешних зим, эта выдалась неморозной, температура редко падала ниже нуля, но снег лежал, и следов сохранилось много. Они говорили, волков было не меньше пяти, а то и побольше. Коня зарезали сразу, Войтека вышибли из седла и вцепились ему в глотку. Кобура у него была расстегнута, а застежка там была такая, что сама по себе расстегнуться никак не могла, он явно успел отстегнуть ремешок, а вот пистолет выхватить не успел. С некоторых пор он постоянно доставал лампадное масло и за пределы Темблина не выезжал, не смазав им пули, – Жебрак мог прослышать, что Войтек питает к нему особый интерес, и следовало ожидать чего угодно… Случай этот выглядел довольно необычно. За волками такого давненько не водилось. В германскую, а особенно в Гражданскую их расплодилось много – так часто случается во время больших войн везде, где волки водятся. Охотники в большинстве своем уходят воевать, никто отстрелом волков не занимается. Но и тогда они не нападали на людей средь бела дня – разве что ночами наведывались на хуторские скотные дворы, пару раз забегали на окраину Косачей. Ну а когда настали мирные времена, за них крепко взялись, платили премию за волчьи уши, так что быстро их вернули примерно в прежнее количество. С двадцать второго года и до сего дня был только один случай, когда волки напали на проезжего днем. Хуторянин купил в Косачах подсвинка и вез домой, а тот по свинскому обычаю орал на всю округу. Вот волки и выскочили, всего трое. Мужик был охотником и вез в санях заряженное ружье. Одного положил сразу, чуть ли не в упор, а от остальных отбился кнутом, лошадка без понуканий сорвалась в галоп, волки отстали. Он говорил потом, что ошибиться не мог: это были переярки, совсем молодые волки. Вот и кинулись сдуру – взрослые, матерые так вряд ли поступили бы. В двадцать пятом дело было. Необычным было и то, что волки не тронули коня, ни кусочки мяса не съели, так и ушли – а такое категорически не в волчьих обычаях. Но все равно полиция пришла к выводу, что ничего необычного здесь нет – мало ли какие курьезы случаются. В двадцать восьмом одну бабу в Косачах покусала бешеная кошка. Бешеными собаками никого не удивишь, а вот про бешеных кошек не слыхивали и старики. Правда, доктор говорил, что бешенством может заразиться любое животное и даже птица, что в медицинской литературе описан даже случай, когда на человека напал бешеный воробей. А однажды мальчишки притащили из леса двухголового ужа – ну, двухголовые змеи давно известны, хотя и редко встречаются. Местный учитель купил у них диковину за пару злотых, заспиртовал и отвез в темблинский музей. Правда, это было уже позже, в августе тридцать девятого, за две недели до войны. И когда война началась, нашлись старухи, которые этот случай вспомнили и стали болтать, что двухголовый уж – не шутки природы, а знамение большого несчастья… Ладно, что-то я отвлекся… В общем, в смерти Войтека не увидели ничего необычного, никакого дела возбуждать не стали. Я был уверен, что без Жебрака тут не обошлось, но помалкивал – кто бы мне поверил? Вот лет триста назад в инквизиции меня бы выслушали с большим вниманием и приняли свои меры. У нас в Польше инквизиция никогда не действовала с таким размахом, как в Италии, Испании или Франции, но были времена, когда она представляла собой реальную силу. Вот только ее времена давно прошли… И я сорвался… Пошел к подполковнику Навроцкому, рассказал ему все и попросил употребить свое влияние, чтобы побудить темблинскую полицию сделать обыск у Жебрака – вдруг да обнаружатся Садяржицы. У Навроцкого, в отличие от меня, хватило бы влияния… Он не просто отказал – поднял меня на смех. Чему не стоило особенно удивляться, зная его не первый год. Он был всего-то на шесть лет моложе меня, но был упертым атеистом. Можно сказать, воинствующим. Простите великодушно, воинствующий атеизм не большевики придумали – зараза пошла из Франции, а уж в революцию там атеисты разгулялись – массово казнили священников, громили церкви… Да и потом… Вы знаете, что устроили французы лет семьдесят назад с монастырями?
– Нет, – сказал я. – А что там было, если кратенько?
– Правительство решило закрыть все монастыри. Все до одного. Марксистов там и близко не было – всего-навсего либералы, атеисты, «просвещенные» борцы с религией. На этот раз, правда, ничего не разрушили и никого не убили, просто-напросто войска брали монастыри в глухую блокаду и следили, чтобы не провезли туда продовольствие. Итог всегда был один: изголодавшись, монахи уходили, им разрешали взять с собой только личные вещи, а все добро конфисковывали: земли, строения, церковные ценности. Вот и не стало во Франции монастырей. Находились радикалы, которые устно и печатно призывали распространить эту практику на всю церковь, откровенно заявляли: у церкви есть что взять. Такая вот история…[45] Навроцкий происходил из неверующей семьи – отец был профессором биологии, то есть атеистом в квадрате – многие биологи верили не в Бога, а в Дарвина. Окончил Краковский университет, хотел пойти по стопам отца, но как-то так обернулось, что окончил военное училище, ускоренный двухгодичный курс, и стал служить в «двойке». Быстро сделал карьеру: контрразведчиком он был толковым, этого у него не отнимешь. Короче говоря, он меня высмеял, не особенно и стесняясь в выражениях. Я был неосторожен и закусил удила – Войтек был моим старым и самым близким другом, многое нас связывало. Чуть ли не открытым текстом сказал, что обращусь в Варшаву, к полковнику Валашевичу. Я и в самом деле так поступил бы. Валашевич был верующим, мог не поверить, а мог и поверить. К тому же он был из «старых камрадов». Войтека знал не меньше моего, хотя и не был близок с ним так, как я. Навроцкий разозлился, но не показал вида, он хорошо умел владеть собой. Процедил: «Не могу вам этого запретить, пан капитан. Можете считать себя свободным». А через пару дней ударил. Мне позвонили врачи и вежливо попросили в ближайшее свободное время зайти в сумасшедший дом, то есть психиатрическую больницу. Она в Темблине была большая, обслуживала все воеводство. Сейчас от нее ничего не осталось. Когда пришли немцы, они расстреляли всех больных, было у них такое обыкновение. И двух врачей, Гольдмана и Шапиро, сами понимаете, за что. А больницу сожгли… В общем, я поехал, не подозревая ничего плохого, мне и до этого несколько раз приходилось с тамошними врачами общаться по служебной необходимости. Но на этот раз все было по-другому. Их там сидело целых трое. Все были предельно вежливы, как это за психиатрами водится, но я как-никак был контрразведчиком с некоторым опытом и по вопросам, которые они задавали, быстро понял, что это консилиум, созванный по мою душу и явно про наводке Навроцкого. Не буду рассказывать подробно, как разговор проходил, это, в принципе, несущественно. Главное: они, несомненно, настроились, говоря нашим языком, завести на меня дело, то бишь историю болезни. Расспрашивали, были ли у меня травмы головы к контузии. Когда услышали про контузию в двадцатом, переглянулись этак понимающе. Меня тогда и в самом деле отбросило взрывной волной, но головой я тогда не ударялся, только здорово ушиб бок о дерево, две недели синяк не сходил… У меня хватило ума не лезть в бутылку и не спорить – знал, что такое поведение психиатры истолковывают как еще один довод в пользу психического расстройства пациента. Ушел, проведя разговор очень гладко, но видно было, что они настроены серьезно. Расспрашивали обо всем случившемся в Темблине, спрашивали, верю ли я, что мельник и в самом деле колдун и оборотень, погубивший своим чародейством столько людей. Увиливать мне показалось унизительным, и я сказал, что да, верю. Они вновь переглянулись понимающе… А через три дня появился приказ о моем увольнении. Состоялся разговор с Навроцким, очень откровенный. Мы не все называли своими именами, но он недвусмысленно дал понять: если я не «успокоюсь», если начну докучать в Варшаве «своими фантазиями», попаду в сумасшедший дом. И на то будут все основания: психически здоровый человек, понимаете ли, не может всерьез верить в колдунов и оборотней…
Барея вымученно улыбнулся:
– И я, знаете ли, капитулировал, к Валашевичу обращаться не собирался – следом наверняка пришла бы убедительная бумага от врачей. Один из них, кстати, был тестем Навроцкого, такой же твердокаменный атеист. Ну и мы, называя вещи своими именами, заключили сделку. В приказе будет записано, что я уволен по медицинским показаниям, но все будут считать, что речь идет об обострении той старой контузии. Военная пенсия в полном размере мне будет идти на имя Ендрека Кропивницкого, и паспорт на это имя остается у меня, более того – Навроцкий оформит мне свидетельство часовых дел мастера на эту фамилию. – Барея саркастически ухмыльнулся. – Где было устоять против такой щедрости? Ну конечно, все обстояло гораздо вульгарнее: я хорошо понимал, что он загнал меня в угол и против психиатров мне не выстоять… Ну а в обмен, как легко догадаться, я обещал сидеть тихонечко, как мышь под метлой, и побыстрее убраться из Темблина куда-нибудь в местечко поглуше. Еще две недели, до того, как я продал дом и уехал, за мной была постоянная слежка, я ее быстро засек. Нет, не наши. – Он усмехнулся с видом этакого превосходства. – Людишки помельче – дефензива или полиция. Я подумал как следует и выбрал Косачи. Там за мной первые месяцы тоже наблюдали, но потом наблюдение сняли – явно Навроцкий убедился, что мышь смирнехонько сидит под метлой. Вот на такие номера способен воинствующий атеизм… Ну, Бог ему судья. В Темблине я потом практически не появлялся, не тянуло как-то, да и настоящих друзей там не было. Прижился в Косачах, не бедствовал, женился на Анеле, доброго приятеля нашел во Влодеке Липиньском, пенсию платили аккуратно… Жизнь наладилась.
– А почему именно Косачи? – спросил я.
book-ads2