Часть 19 из 21 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Ну, так венок, – предлагает Ира.
– Ещё лучше, точно покойнику! – негодует Сахарова.
– Почему же непременно покойнику? Венки подносят и артистам, и героям, и победителям. Раз Дмитрий Николаевич убедил, то есть красноречием покорил, одержал верх над своими противниками, значит, он и есть победитель; следовательно, венок будет вполне уместен, – защищает Пыльнева свой проект.
– Что же, пожалуй, правда!
– В самом деле!
– Так решено – венок!
Затем наступают длиннейшие диспуты относительно цвета ленты и, наконец, ещё более пространные, касательно надписи. Многие непременно настаивают на слове «дорогому», другие требуют «любящих учениц»; решено, наконец, остановиться на розовой ленте, как наиболее удачном сочетании этого цвета с зеленью лавровых листьев, а надпись изобразить следующую: «Глубокоуважаемому Дмитрию Николаевичу от искренно преданных, счастливых его успехом учениц».
Немедленно после уроков депутация из четырёх человек, в число которых попала и я, была отправлена в цветочный магазин и за покупкой ленты. Таким образом, в тот же вечер лавры были доставлены на квартиру герою дня.
Как страстно хотелось мне ещё и от себя одной послать ему хоть малюсенький цветочек, написать несколько простых, искренних, тёплых слов… Но, конечно, желанье только желаньем и осталось, – подобной вещи я никогда не позволила бы себе, да и ничего, кроме вполне справедливого осуждения, это не могло бы вызвать со стороны Дмитрия Николаевича. Итак, пришлось удовольствоваться слабым утешением, что в общем нашем презенте «и моего хоть капля мёда есть».
Радостный, приветливый, растроганный нашим вниманием, пришёл на следующий день Светлов, тепло и задушевно благодарил нас.
– Значит, на будущий год вы уже здесь преподавать не будете? – спрашивает кто-то.
– Вероятно, нет.
– Ай, как жаль! – раздаются с Ермолашей во главе возгласы некоторых, не освоившихся ещё с мыслью, что на будущий год их самих не будет больше в гимназии.
Светлов улыбается.
– Но ведь лично вам это должно быть всё равно, я же, наоборот, надеюсь встретиться со многими из этого выпуска ещё и в высшем учебном заведении, так как возможно, даже весьма вероятно, что меня назначат читать лекции именно на одни из женских курсов.
– Я поступлю!
– Я непременно пойду!
– У меня это давно решено! – несётся со всех сторон класса.
Боже, сколько учёных женщин прибавится в России благодаря профессорству Светлова!
Вот тот светлый огонёк, который озарил мне казавшийся прежде таким неприветливым будущий год.
– Хорошо всё-таки, что Дмитрий Николаевич только что сам сдавал экзамен: небось, тоже потрухивал, по крайней мере к нам добрее и снисходительнее относиться будет, а то до этого, верно, успел забыть, каково дрожать в ученической шкурке, – делает глубокомысленный финальный вывод всегда практичная Ермолаша.
– Господа, господа! Открытие! Увы, запоздалое! – с обычной зычностью трубит наша иерихонская труба, Шурка. – Вот поистине, век живи, век учись, и дураком умрёшь. Так и мы: целёхонький год просидели в этом классе, и ни одной-единой душе в голову не пришло, какими скрытыми сокровищами он снабжён. И по сие время не знали бы, не закатись моё кольцо под шкап. Достать – никак, отодвинули эту жёлтую громаду, а за ней-то, голубушкой, дверь, и ключ торчит. Открыли, освидетельствовали – выход прямёхонько на лестницу. Эх, кабы вовремя знать! Не пришлось бы Лизавете пыхтеть и дрожать за доской на двух стульях, не было бы крайности и нам, бедняжкам, трястись пред хладными взорами Антоши: нырнул между шкапом и дверью и как у бога за пазухой. Вот обида! Надо хоть грядущим поколениям сообщить, когда-нибудь в страдную минуту добром нас, грешных, помянут. А всё-таки обидно…
– Нет, не могу, – через несколько времени возвращается она к прежней теме. – Дети мои милые, послушайтесь вы меня, старухи, грех счастье упускать. Мы-таки используем дверцу эту, провались я, Шурка Тишалова, на всех экзаменах, если не используем. Душечки, миленькие, устроим Клеопатре последний бенефис на прощанье: исчезнем из класса, как одна душа! Вот потеха будет!
Долго уговаривать не приходится; проект принят большинством голосов, как выражаются в Государственной думе; при продолжительных и сильных прениях обсуждаются только детали. Исполнение отложено до первого удобного случая. А он недолго заставил ожидать себя. На очереди урок физики.
– Mesdames! Приготовляйте книги, тетради и стройтесь в пары; как только я приду, сейчас и спустимся в физический кабинет, – распоряжается Клеопатра Михайловна, стоя на пороге класса, после чего возвращается в коридор продолжать недоконченный разговор с Ольгой Петровной.
– Господа, действуем! Теперь, пока Клеопатры Михайловны нет, – подзадоривает Шурка. – Вот эффект будет! Сама тут же в двух шагах, а мы тю-тю!..
Поднимается шум и возня.
– Mesdames, тише, ведь в других классах уже уроки идут, – снова на одно мгновение появляется классная дама и, закрыв – о, прелесть! – двери, остаётся всё с той же гигиеншей по ту их сторону. Класс чуть не умирает от смеха, но тишина строго соблюдается, так как шум погубит всю затею. Без особых усилий отодвигают пустой шкап и, как мыши, одна за другой, бесшумно ныряют на лестницу; двое остаются в углублении стены; на их обязанности лежит, во‐первых, сзади за ножку притянуть обратно шкап, во‐вторых, донести обо всём, что будет происходить; остальные бесшумно спускаются парами по чёрной лестнице до самого низа, подгоняемые страхом и свежим воздухом, бегом летят через двор, благополучно проникают в парадный подъезд, в идеальнейшем порядке и безмолвии поднимаются в первый этаж, так же чинно и благонравно занимают места в физическом кабинете.
В пустующем классе в то же время разыгрывается следующее: Клеопатра Михайловна приоткрывает дверь:
– Ну, господа… – вдруг, поражённая, она останавливается. – Господи! Что же это? Где они? – от избытка чувств громко выражает она своё изумление. – Что же я, с ума, что ли, схожу? – Она возвращается в коридор.
– Андрей, вы не видели, первый Б не проходил тут? – обращается она к метущему залу швейцару.
– Никак нет, не видать было, разве, может, пока я тот конец прибирал.
Клеопатра опять входит в класс, – учениц не прибавилось: кроме трёх невидимок-соглядатаев, укрытых в дверной нише, – ни души.
– Но ведь не сквозь землю ж они всё-таки провалились? – продолжает она свой монолог.
– Елена Васильевна, вы не видали моего класса? – атакует она проходящую мимо классную даму первого А.
– Да, видала. Сидят в физическом кабинете. А что?
– Неужели там?
– Ну да.
– Непостижимо! Понимаете, стояла в двух шагах от закрытой двери, разговаривала с Ольгой Петровной, вот на этом самом месте, никто не открывал дверей, никто не выходил, а учениц в классе – ни одной. Прямо даже неприятно, точно наваждение какое-то.
– Полно, какое там наваждение, просто заболтались и не заметили.
Но «Клёпка», всё же смущённая странностью явления, вся в красных пятнах, точно муаровая, спускается вниз в физический кабинет.
– Скажите, пожалуйста, каким образом вы прошли? – допытывается она после урока.
– Как всегда, Клеопатра Михайловна.
– Как же я могла вас не заметить?
– Разве вы нас не видели? Вот странно! – удивляются все. – Ещё мы на сей раз, против обыкновения, так шумели, я всё шикала, – поясняет Ира.
Но душа Клеопатры Михайловны продолжает пребывать в полном смятении: прощальный бенефис произвёл своё действие.
Вот настал и последний учебный день. Последний!.. Мне грустно произносить это слово… Было так хорошо!.. Может быть, и дальше жизнь потечёт светло и ясно, но эта, здешняя, больше не возвратится; умерла, безвозвратно исчезла и Муся-гимназистка. Ведь мы уже почти не ученицы, нас распустили на пасхальные каникулы, а на Фоминой в понедельник первый письменный экзамен…
Торопятся сниматься, чтобы вовремя поспели фотографические карточки, обдумывают подарок Клеопатре Михайловне. Бедная! Она его вполне заслужила: сколько дёргали, изводили мы её, а ведь, в сущности, никогда ничего плохого не сделала нам эта добрая душа.
Страстная неделя, светлая, ясная, невзирая на раннее время, сравнительно тёплая, прошла в говенье, в предпраздничных приготовлениях, в том радостном, мирном, умилённом, совсем особенном настроении, которое охватывает душу в эти дни. Будто все лучше становятся, и сам всех больше любишь; кажется, что в каждой душе притаилось, присмирело что-то, словно прислушивается и вот-вот радостно вырвется и вспорхнёт при первом звуке пасхального благовеста. Как люблю я этот в душу проникающий звон колоколов! Скорбные, смиренные, полные глубокой тоски, плачут они в печальные, великие дни Страстной недели, а потом, торжествующие, восторженные, словно перебивая друг друга, спешат оповестить миру великую, светлую радость.
С особенным удовольствием и в необычайно хорошем настроении шла я в этом году к заутрене – прошлый раз я, к сожалению, прохворала её. Этот залитый огнями величественный храм, эти светлые платья, светлые лица, – радостью и праздником, Светлым праздником веет от всего этого. И голос батюшки звучит особенно, и серебристые ризы его блестящими искорками весело сверкают от падающих на них огненных язычков; нет ни одного тёмного уголка, – всё горит и светится. В руках каждого зажигается свеча, и в душе тоже затепливается праздничный огонёк; всё светлее разгорается он под пение крестного хода и ярко вспыхивает при чудных звуках «Христос воскресе!». Что-то сжимает горло, по спине проходит лёгкий холодок, блаженные слёзы навёртываются на глаза.
В эту великую, торжественную минуту я вдруг чувствую, точно ещё что-то извне, помимо воли, завладевает мной. Бессознательно, но быстро поворачиваюсь я. В нескольких шагах от меня стоит Дмитрий Николаевич. Взоры наши встречаются; он безмолвным наклонением головы здоровается со мной. Боже, что за лицо!.. Пламя горящей свечи, зажжённой в его руке, снизу бросает свет на него, золотит бородку, розоватой зорькой ложится на продолговатые щёки, отражается в зрачках глаз, и кажется, что сами эти большие, влажные глаза освещены изнутри горячим блеском, будто мягкое сияние разливается от этого чудного, одухотворённого лица.
«Христос воскресе!» – растроганно и ласково несётся приветствие батюшки, и радостное «воистину!» звучит в ответ. Душу приподнимает, захлёстывает светлым потоком, в ушах звучит дивное пение хора, мелодичные переливы колоколов, в глазах неотступно стоит фантастично освещённое милое лицо, это ясное, лучистое, совсем особенное, никогда ещё не виданное лицо…
Я уж давно улеглась; в комнате совсем темно, но уснуть я не могу. Впечатление пережитого так ярко, так сильно. Опять раздаётся пение хора, опять блестящей праздничной вереницей направляется к выходу крестный ход. Сколько людей! Всё приливают новые и новые толпы их, блаженной улыбкой сияют их лица, ласково приветствуют они друг друга, маняще и призывно улыбаются и кивают они мне, точно приглашая меня следовать за ними. На этот раз и я иду, присоединяюсь к праздничной толпе, выхожу с ней из дверей храма. Тёплый воздух касается моих щёк. Со всех сторон несётся тонкое благоухание; запах ладана смешивается с нежным ароматом цветов. Боже! Сколько их в том громаднейшем саду, по которому идём мы. Тёплая весенняя ночь. Деревья в полном цвету; бледно-розовые гигантские гвоздики и громадные белые колокольчики нежно выделяются на тёмной изумрудной листве.
Ярко светятся зажжённые на могучих ветках деревьев восковые свечи; огоньки их бросают перламутровые отливы на розоватые гвоздички, серебрят матово-белые колокольчики, отражаются в искрящейся, словно парчовой, снежной пелене, разостланной у подножья цветущих, горящих тысячами огней великанов. Вдруг где-то далеко-далеко прозвучало: «Христос воскресе!» В то же мгновение заколыхались на своих стебельках матово-белые колокольчики; радостными переливами зазвенели они, сливаясь с хором удаляющихся людских голосов. Словно серебристая рябь всколыхнула спокойно дремавший раньше, глубокий небесный океан; зароились в воздухе, как алмазные сверкающие пчёлки, яркие звёзды, то радостно кружась и собираясь в хороводы, то снова блестящими брызгами рассыпаясь по тёмной сапфирной выси. Пение хора всё удалялось, только колокольчики, нежно звеня, продолжали напевать радостный пасхальный гимн. Я стояла, словно заворожённая лучезарной, необычайной красотой окружающего. Вдруг опять, как сейчас там, в церкви, почувствовала я, что кто-то стоит за мной. С радостно бьющимся сердцем от предчувствия чего-то большого, хорошего, повернувшись, остановилась я. Он, конечно, он! Я знала, чувствовала, что он придёт сказать мне «Христос воскресе!» – без этого праздник не был бы праздником для меня. Он идёт мне навстречу с тем же чудным, озарённым внутренним сиянием лицом, с протянутыми руками. Я протягиваю свои, он берёт их обе накрест, как делают на катке, и мы тихо, безмолвно бредём по волшебному саду, порой он нагибается и глубоко-глубоко заглядывает мне в глаза своим чудным, лучистым взором. Вдали всё звучит и звучит великое «Христос воскресе»; радостными переливами заливаются серебристые колокольчики; громко, восторженно вторит им душа моя, и вливается в неё теплота упоительной ночи, глубоко проникает в неё горячий, ласковый взор, и она растёт, растёт, кажется, тесно ей, хочется рвануться наружу из ставшей вдруг узкой груди…
Я просыпаюсь… Как радостно бьётся сердце! Что за чудный, дивный сон! Это именно сон в Светлую ночь…
Все праздники хожу я под обаянием виденного и не могу уговорить себя, что этого не было в действительности, – так сильно, глубоко прочувствовала, пережила я его. Хочется верить, что это была правда, и минутами верится…
Но ведь это был только сон!..
XVI
Выпускные экзамены. Бал. Опять «Большой человек»
Яркой, радостной вереницей промелькнули и уже стали там позади, в милом прошлом, эти полтора месяца, что длились экзамены. Бодрое, приподнятое настроение, способность головы легко и свободно поглощать громаднейшие, непоглотимые в нормальное время количества страниц, постоянное ожидание чего-то; каждое новое 12, которое всякий раз является как бы неожиданным, будто никогда-никогда раньше не получаемым, чем-то совсем новым, полным особой прелести, особого значения. Вместе с тем после каждого сданного экзамена что-то тихо щемит в сердце: «Сегодня последний раз отвечала по физике. Последний!..» И жалко-жалко этого ещё лишнего звена, отпадающего от милой, лёгкой, блестящей цепи, связывающей нас с дорогой гимназией. Вот оборвалось и последнее звено… Только там, в душе, никогда не замрут, не заглохнут светлые чувства и воспоминания, которые вынесены из этих радушных, ласковых стен.
На следующий день после сдачи последнего экзамена был отслужен благодарственный молебен. Наш милый батюшка сказал несколько безыскусственных, добрых напутственных слов. Тепло и сердечно в своей маленькой речи простился с нами Андрей Карлович, сам, видимо, глубоко растроганный. Дмитрий Николаевич в красивой речи обрисовал современное положение женщины в обществе, указал на те благоприятные для неё условия, при которых вступаем мы в жизнь, когда женскому образованию широко открыты двери, женский труд может свободно найти доступ на всяком пути, есть где поработать и для себя, и для других.
Все были сильно взволнованы, на глазах у многих блестели слёзы, некоторые откровенно плакали. Клеопатра Михайловна обняла, перецеловала и перекрестила каждую из нас.
– Дай Бог, дай Бог всего, всего хорошего! – И её добрые синие глаза полны слёз, волнение прерывает голос.
Мы с горячей искренней лаской обнимаем её нескладную фигуру, прижимаемся к этой впалой груди, в которой бьётся такое доброе, незлобивое сердце.
– Клеопатра Михайловна, голубушка, простите за всё, простите меня! – шепчет растроганная Ира Пыльнева, ещё и ещё обнимая её. – Я так вас мучила, так расстраивала, а вы такая добрая к нам… Если бы вы знали, как я люблю вас, какое хорошее, тёплое воспоминание сохраню навсегда!
– Клеопатра Михайловна, миленькая, родненькая, золотко моё! Неужели же вы и меня, Шурку Тишалову, хоть сколько-нибудь любите и жалеете? Господи, какая ж вы добрая! Какая вы славная! Ведь никто, никто так не виноват перед вами, как я! Даже вот недавно ещё я напугала, смутила вас. Помните, как мы все исчезли и потом оказались в физическом кабинете? Это я придумала: через дверцу, что в классе за шкапом, прямо на чёрную лестницу, потом через двор, и готово дело, – откровенно исповедуется пылкая Шура. – И это не назло, не потому, что я не люблю вас, нет, очень-очень люблю! А просто оттого, что я отвратительная, необузданная, взбалмошная, грубая… Простите же, простите, милая, дорогая, золотая!
И покаянные слёзы Тишаловой обильной струёй катятся на плечо нового, синего платья Клеопатры Михайловны.
book-ads2