Часть 17 из 23 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Да, конечно, — ответил я.
— Мы увидимся. Обязательно. Мы встретимся где-нибудь у Арбата.
— До свиданья, Инна.
«Хорошо, что мы никогда не увидимся», — подумал я. А через десять минут я уже был в вагоне электрички. Электричка мягко тронулась.
«Хватит, — сказал я себе. — Завтра же начну новую жизнь. Хватит лгать, хватит трепаться. Я тоже буду настоящим, черт возьми, назло им всем. Я больше никогда не буду плавать ногами по дну… Никогда!»
Мне стало несколько легче от принятого решения.
А электричка плавно и быстро увозила меня от маленькой платформы, заплеванной семечками, от дачного полустанка, от ее дома, от мелькнувшей и погасшей в темноте станции первой любви…
БАЛЛАДА О ВАЛЬКЕ ЗЫКОВЕ
Когда была весна, когда наступал Первомай и мы собирались во дворе нашей школы и распределяли знамена и транспаранты, а флаги, развернув гудящие полотнища, рвались из наших рук в небо и вокруг трепетали красные и синие шары, когда могуче гремели оркестры, — в эти минуты мне хотелось быть рядом с Валькой Зыковым.
Когда приходило 7 Ноября и мы шли по Чистым прудам, а тихий бульвар вдруг становился островом, который обтекало теплое человеческое море, и на это живое волнующееся море, на его быстрые маленькие волны — на наши головы падал первый, еще не зимний какой-то снег, а мы пели «Наш паровоз, вперед лети», и весь медленный путь сквозь улицы и переулки к Красной площади казался бурным и радостным, как бег песенного паровоза, — в эти часы мне хотелось идти рядом с Валькой Зыковым.
Ох, как мы пели! О, как нам пелось в те минуты. «Это есть наш последний…» Нет, мы знали, что это еще не последний, что это даже не первый наш бой, но слова этой единственной, удивительной песни словно магнетизировали нас, наступало какое-то слепящее забытье, когда каждый, казалось, мог бы броситься на амбразуру дзота, если б это потребовалось стране, когда даже Лешка Слепнев, прогульщик и шпана, вырастал и становился если не человеком, то кандидатом в человека… О, как немыслимо сладостны и грозны были эти минуты, потому что в наших неокрепших сердцах далеким и тревожным гулом звучала мелодия революции. И я был счастлив, что рядом со мной Валька Зыков, человек шестнадцати лет, строгий, твердый, серьезный, не знающий, что такое человеческие слабости, не ведающий компромиссов…
И сегодня я хочу рассказать о нем, о моем товарище Вальке Зыкове. Я сидел с ним за одной партой, я любил его, я поклонялся ему, и только в отдельные минуты я его немножечко ненавидел. Когда ему исполнилось тринадцать лет, в этот исторический день он показал мне написанное им заявление, адресованное неизвестно кому, о том, что с этого дня он берет на себя обязательство никогда не врать. Я отнесся к этому заявлению скептически и недоверчиво. «Во-первых, это невозможно, — сказал я ему. — Во-вторых, это неинтересно». Он посмотрел на меня светлыми, спокойными близорукими глазами первого отличника и не унизился до ответа. В классе о Вальке говорили с уважением: «Идейный». У нас было много «идейных», но Валька был особенно «идейный». Впрочем, иногда он позволял себе безыдейные поступки: играл в баскет, в лапту, в футбол, а иногда даже в «расшиша». Однажды Валька Зыков прогулял. Обычно нас спрашивали, почему мы отсутствовали. Каждый врал как мог. Я, например, обычно кого-нибудь встречал или провожал: то в командировку уезжал мой отец, то уезжала куда-то мать, то улетала срочным рейсом моя неугомонная бабушка.
— У тебя не семья, а подвижной состав, — вздыхала классная руководительница и отмечала в журнале: «Отсутствовал по уважительной причине».
У других ребят: а) кто-нибудь болел, б) был потерян ключ, и они не могли уйти из дому. Но вот классная руководительница обратилась к Вальке:
— Что случилось с тобой, Зыков?
Мрачно, гробово стукнула доска парты, волны бешеного шепота захлестали по классу. То Вальке подсказывали надежные и правдоподобные причины… Валькины глаза были печальны и ясны.
— Что случилось, с тобой, Зыков? Может быть, ты переутомился, плохо себя чувствовал? — подсказывая ему выход, тихо и сочувственно говорила учительница.
— Нет, я не был болен, — твердо ответствовал Зыков. — Я был полностью и абсолютно здоров.
Он задумался на секунду и дрогнувшим, но громким голосом произнес:
— Я прогуливал.
Стон недоумения и отчаяния пронесся по классу: а-ах! И классная руководительница проговорила проникновенно и устало:
— Ты правдивый мальчик, Зыков. — И мелким четким почерком она поставила в журнале: «Отсутствовал по неуважительной причине».
Когда после уроков мы возвращались домой, Зыков шел впереди нас одинокий и скорбный, как Джордано Бруно. А мы шли гурьбой и обсуждали его поступок, и кое-кто из самых хитроумных и дальновидных наших учеников, хитро и весело подмигивая, говорил:
— Чудаки… Это особый такой прием. Валька знает, что он делает… Он своего добьется.
— Да брось ты, — говорил я. — Просто Валька такой… Просто он очень идейный.
Я верил Вальке. Валька был моим рыцарем правды, всегдашним укором моей совести… Однажды я «сыпался» на экзамене по истории, утопал в пучине дат и событий и, утопая, я кинул Вальке белый флаг, SOS, я взмолился о помощи. Я знал, что он изучил историю назубок. Он читал Маркса, бредил Спартаком и французской революцией, он цитировал Марата и показывал нам картинку, где его убивает в ванной какая-то ужасная женщина. Он был влюблен в Дзержинского и хорошо знал биографию Артема, он мог спокойно перечислить всех генералов 1812 года и всех дважды Героев Отечественной войны.
— Подскажи, Валька, — умирая, прошептал я.
И тут я вспомнил: это же Валька Зыков, не знающий компромиссов… Этот разве подскажет! Я безнадежно и устало посмотрел на него. Лицо его мучительно искривилось. Он страдал. Он был слишком правдив, чтобы подсказывать, и слишком добр, чтобы дать мне утонуть. И он мучился, Валька Зыков, зажатый в тисках своей принципиальностью и своей добротой.
— Ну-с, в каком же году произошло это знаменательное событие? — устало сказала преподавательница истории.
— Действительно, в каком же году оно произошло?! — риторически произнес я и развел руками. И тут я увидел, как разверзлись побледневшие уста моего друга, как дрогнули его непримиримые губы. Прерывающимся шепотом он произнес дату. Я был спасен.
После экзамена я кинулся к нему. Я хотел его обнять, я хотел сказать ему самые прекрасные слова. Он отстранил меня твердой рукой, не принял моей благодарности. Он ушел, гордо подняв неширокие плечи, ушел потому, что не смог соблюсти своих принципов и подавить свою доброту. И я понял, как я был жесток, поставив его перед этим выбором…
А потом мы выросли. Валька Зыков кончил школу, поступил в институт. Мы стали с ним видеться очень редко. Иногда, когда я поздно возвращался домой, я видел около своего подъезда две темные фигурки, стоящие на ступеньках, в одной я угадывал Вальку, в другой девушку, живущую в моем доме, на которую мы с Валькой всегда смотрели как на ребенка. Она была моложе нас на три класса и, как мне казалось, на целую эпоху… И вот нате вам — Валька Зыков стоит у нашего подъезда, у ее подъезда, стоит, как часовой, которому не уйти до рассвета со своего поста.
— Здравствуй, Валька Зыков, — говорю я. «Здравствуй, побежденный рыцарь без страха и упрека», — добавляю я мысленно.
Он молча кивает мне и поворачивается к ней. Я прохожу в подъезд, я закрываю дверь. Мне идти, им стоять — у каждого своя судьба…
Но вот была последняя институтская наша весна, и я тоже загулял, закружился в весенних моих улицах и вновь встретил Зыкова, отстоявшего свой трудный пост у подъезда. И мне захотелось вдруг вспомнить наше детство, нашу дружбу, поговорить с ним, как бывало.
— «К нам пришла любовь, и стало светлей…» — пропел я и засмеялся. — Так, что ли?.. Ну, здравствуй, Валька Зыков… Проводил свою?
— Да, — сказал Зыков, и лицо его сделалось твердым, как лицо Гоголя на новом памятнике. — Больше вопросов нет?
Валька Зыков не любил таких разговоров. Он их просто терпеть не мог. Еще несколько лет назад, когда ему было, наверное, четырнадцать, он сказал: «Мы, мужчины, не должны болтать об этом».
— Мы, мужчины, не должны… — поддразнил я его.
— Не должны, — улыбаясь, сказал он. Глаза у него потеплели. — А я, понимаешь, завтра уезжаю.
— Надолго?
— Навсегда, наверное, — сказал он.
Я не стал приставать к нему с расспросами. Он ведь не любил распространяться о своих делах. Зачем же в последний вечер я буду делать ему неприятное?
— Ну до свиданья, Валька, — сказал я. — Я тебе желаю только одного — счастья. Этого я тебе желал всегда.
— Я знаю, — тихо сказал он и задумался.
Мне захотелось его обнять, наговорить ему всяких жалких слов. Но на то он и был Валька Зыков, что с ним нельзя было этого делать. Он презирал сентименты.
Уже позднее я узнал, что он уехал в один из глухих районов Восточной Сибири учительствовать. Когда я сказал об этом одному из наших общих приятелей, то услышал давнюю полузабытую фразу:
— Валька Зыков знает, что он делает… Он своего добьется. — И говоривший это хитровато и понимающе усмехнулся.
Я знал, что это не так. Я понимал, что Валька знает, что он делает, но не в том смысле, в каком говорил мой собеседник. Но когда через некоторое время я узнал, что Валька перешел на руководящую комсомольскую работу, я с удовольствием и азартом подумал: «Вот Валька теперь начальник, ходит в сапогах, во френче, ездит на своем «газике», говорит мужественным голосом: «Я считаю, товарищи…» Я думал об этом с радостью, с теплотой. Мне хотелось, чтобы Валька мчался на своей вездеходной машине, чтобы он руководил, чтобы он сидел в своем деловом маленьком кабинете, чтобы он усталой, но крепкой рукой гасил пулеметные очереди телефонов, вспыхивающие каждую минуту. Я думал о нем с какой-то неведомой мне тревогой, гордостью и заботой. Потом я узнал, что его перевели на целину, в один из новых районов, и снова обрадовался — там был сейчас передний край, там и место Вальки.
В одной из своих поездок по Казахстану я решил во что бы то ни стало разыскать его. Я представил себе, как я войду к нему в кабинет и спрошу: «У вас приемный день, товарищ Зыков?» И он улыбнется серыми глазами и скажет: «Вообще-то нет, но для старых друзей…»
И я буду сидеть в кресле около его стола, а он будет быстро подписывать бумаги и разрешать по телефону ряд наболевших вопросов. Он будет энергичен, весел и властен, как бог, как молодой комсомольский бог районного, а может, и областного масштаба. И с улыбкой я буду вспоминать фразу, пущенную нашим одноклассником: «Валька Зыков, он знает, что делает».
Но встретиться нам пришлось по-иному. В целинный совхоз я приехал ночью. Маленький, наспех сколоченный дом приезжих, один из первых домов поселка, был забит людьми. Спали на полу, на матрацах. Сон командировочных был музыкален; они посвистывали, издавали рулады, а порой даже что-то напевали. Днем им было не до песен, днем они ругались, спорили, доказывали то, что надо доказать. И только ночью они могли позволить себе эти тихие музыкальные нежности. Звучало это покойно и баюкающе, и становилось печально на душе оттого, что тебе не удастся вот так же попеть во сне.
— Все места заняты. Не знаю, куда вас положить, товарищ, — озабоченно говорила девушка, «директорша» дома приезжих.
Вдруг на полу шевельнулась чья-то фигура. Сонный, придавленный голос сказал:
— Давай, парень, на мое место.
Удивленный этим неожиданным великодушием, я стоял молча, пытаясь хотя бы разглядеть своего невидимого в сумраке собеседника.
— Мне все равно не спать, — сказал он и чуть покопошился, словно снимая по отдельности сон с каждой своей руки и ноги. Потом он надел сапоги, встал, стараясь не шуметь.
— Валька, — громко зашептал я, не веря еще своему счастью. — Зыков, проклятый. Так я ж ведь тебя ищу по всей целине.
Я кинулся к нему на шею, забыв железную повадку моего друга. И почему-то не отстранился Зыков, не назвал это «телячьими нежностями».
— Размягчился я к старости, брат, — тихо, смущенно пробормотал он.
— Просто чуть-чуть приблизился к нормальному человеческому облику.
Он объяснил, что мне надо спать, а ему еще надо кое-что поделать и когда он будет уезжать, то разбудит меня. И он ушел. А я лег, но никак не мог заснуть. Я боялся упустить Вальку Зыкова. А примерно через час я встал и увидел его. Он сидел в коридоре на каком-то допотопном табурете, перед ним стояла керосинка (движок подстанции уже выключили), он что-то писал.
«Наверное, какой-нибудь отчет пишет», — подумал я. Но только я не видел, чтобы так писали отчет. Он писал как-то страстно, бормоча какие-то неведомые мне бессвязные слова, так пишут стихи: с яростью, с восторгом, с тоской. Так пишут стихи — так не пишут отчеты.
Я никогда не видел таким Вальку Зыкова. Он писал, и отсветы керосинки колебались, темнели и светлели на его гладко выбритых щеках.
— Ты пишешь стихи, Зыков? — недоуменно сказал я.
Он нервно повернулся ко мне и отодвинул свои писания.
book-ads2