Часть 11 из 37 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Да, немного.
– Ты с юга?
– Да, сеньор, южнее некуда.
– Вам есть где жить?
Он чувствовал благодарность увлажненного языка и, покосившись на убогую хижину, которую они построили за то время, когда у них еще оставались какие-то силы, ответил:
– Нет.
– Нужна работа?
– Да, хозяин, нужна. Да, хозяин. Конечно, хозяин.
Так они и остались на севере, то изнывая от жары, то замерзая от холода, заложники собственной воли к жизни и неожиданной и жестокой милости тех, кто предлагал лишь ложную надежду, отняв при этом землю, которую они уже считали своей, и предостерегал от дальнейшего движения на север, мол, не лучшая идея и какой смысл идти туда, если они даже не знают языка?
Самой большой жестокостью было предложение надела земли и дома, что вновь пробудило в Ансельмо Эспирикуэте надежду на независимость. Испанский не был родным языком Ансельмо, к тому же прежде ему не приходилось общаться с землевладельцами, только с бригадирами, без труда переходившими с родного местного наречия, на котором обычно разговаривали с Ансельмо, на испанский. Быстрые, без пауз, испанские слова этого землевладельца, северянина Франсиско Моралеса, врывались в одно его ухо, проникали в разум, поднимая внутри вихрь, а затем вылетали из другого уха с той же скоростью, с какой влетели. Удержать удавалось лишь те слова, которые проникали в сердце. Хотелось бы ему иметь собственную плантацию, собственный дом? Да, хозяин, конечно, хозяин.
Моралес велел, чтобы семейство Ансельмо отвели к двухкомнатному домишке в отдалении. По дороге двое людей, сопровождавших его, извинились:
– Домишко так себе, приятель, в нем давно никто не живет. К тому же далековато. Но это лучше чем ничего.
Дома других батраков были гораздо современнее. Возле каждого располагался небольшой участок земли. Они образовывали нечто вроде поселка. Хижина, назначенная Ансельмо, стояла на отшибе. Эспирикуэту это нисколько не волновало: увидев жилище, он подумал, что этот дом куда лучше и больше любого, какой только он мог себе вообразить.
Дом с его прохладной темнотой давно стал приютом для диких животных, но его легко можно было привести в порядок и вновь сделать пригодным для жизни. Ставен ни на одном из окон не было, и Ансельмо решил, что срубит дерево и при первой же возможности сделает из него ставни. Расстояние тоже не беда: Эспирикуэта не имел ни малейшего желания жить у кого-то под боком, чтобы соседи за ним подсматривали или сплетничали про детей и жену. Они достаточно пожили среди скученности юга, а этот дом давал им возможность пожить свободно. Располагался он на поле, которое также выделили ему новые хозяева, – это были его дом и его поле, где ему предстоит трудиться плечом к плечу с сыновьями.
Когда сопровождающие велели ему на следующий день выйти на работу пораньше, он понял, что хозяин – человек справедливый и хорошо платит. Что на первое жалованье он купит семена для посевов на участке, выделенном его семье, кто-нибудь одолжит ему инструменты, необходимые для приведения в порядок дома и подготовки поля.
Однако вскоре он понял, в чем подвох. Моралес пообещал, что земля будет принадлежать Ансельмо, но это не так, и дом вроде тоже будет принадлежать Ансельмо, но и это неправда. Ему пришлось бы вкалывать вдвойне: сперва обрабатывать землю хозяина, затем свою, чтобы выплачивать арендную плату за каждый урожай, и так постепенно, экономя на всем, выкупить ее, чтобы передать в конце жизни детям.
У Ансельмо Эспирикуэты не было охоты ни экономить, ни ждать. С какой стати он должен ждать, чтобы стать хозяином собственной земли, если к старости спина у него сгорбится от непосильной работы? С какой стати гнуть спину перед хозяином – любым хозяином, хорошим или плохим? И какая разница, кто этот хозяин – южанин или северянин. Он покинул юг, рискуя собственной шкурой, и отправился на чужбину подальше от унижений и нищеты. Движимый страстным желанием обрести новые возможности, оставил позади язык своего детства и влажную землю, на которой вырос. И все для того, чтобы терпеливо дожидаться смерти в этом краю жгучего холода и изнуряющей жары?
В первые же дни сеньора Беатрис приказала доставить им продовольствие на несколько недель и ношеную одежду для всех членов семьи. Они приняли этот дар: единственной их одеждой было тряпье, в котором они в полной темноте покинули табачную плантацию, где им суждено было провести всю жизнь. Прислала она также мыло и средство против вшей, блох и клещей, которые они также вынуждены были принять. «Господа не хотят, чтобы поблизости жили вшивые и грязные люди», – подумал Ансельмо. Не по этой ли причине их отправили жить так далеко от господского дома?
Однако впереди ждало самое страшное оскорбление – им предложили оплатить обучение детей Эспирикуэты в школе. Дочек – записать в школу для девочек, сыновей – в школу для мальчиков. Им дадут хорошее образование, заверила его хозяйка. Дочки Моралесов тоже посещали школу, которую, правда, называли колледжем, потому что они были элегантными барышнями и заходили в нее с другой стороны – со стороны тех, чьи родители могли оплачивать их образование. Затем хозяйка обмолвилась, что они и сами могут освоить буквы и цифры. Поскольку мой отец при этом не присутствовал, Ансельмо отбросил свой обычно почтительный тон и завершил диалог, выдав:
– Нет уж, донья. Мои дети туда не пойдут. С какой стати? На что им это? Парни нужны для посева и сбора урожая. И что хорошего в том, что дочки будут учиться в этой вашей школе? Чтобы научиться получше прислуживать? По мне, лучше уж пусть сидят здесь – больше пользы принесут.
Донья Беатрис смутилась и поспешно ушла.
Шли годы, но Ансельмо Эспирикуэта не бросил свои мысли о земле и свободе. Его идея начала блуждать по окрестностям, но батраки асьенды и рабочие из города, похоже, не разделяли ее: «С какой стати им отдавать землю бесплатно, если мы ее не выкупили?»
Пеоны полагали, что жизнь и без того складывается неплохо, ведь у них есть работа, а вместе с ней возможность обрабатывать свою землю и учить детей. По мнению Ансельмо, господская снисходительность, доброе отношение и отсутствие кнута приручили их, как домашних животных, заставив смириться с несправедливостью. Ему лично пошли впрок каждая затрещина и пинок, которые он получал в продолжение всей жизни, и теперь хорошее отношение не могло сбить его с толку: это всего лишь более изощренная форма контроля.
Срезая от зари до зари сахарный тростник, что требовало многих сил и усердия, сажая семена или погружая в повозку урожай, он обещал себе, что работает на кого-то последний день, что уйдет из поместья, с семьей или без семьи, в поисках своей земли, которая где-то его ждет. Он не знает, где именно, ему еще предстоит ее найти, а затем защищать более самоотверженно, чем их семейный участок между Амистад и Флоридой. Он будет выращивать на нем табак – в этом он разбирался лучше всего. Однако предательское брюхо, сытое и довольное, подчиняло себе волю, а потому казалось невозможным развернуться и уйти с детьми или одному.
Годы шли, а Ансельмо, лелея старую мечту, по-прежнему был здесь, на этом холодом севере, похитившем его время, богатство, отнявшем все силы и семью: жена и почти все дети нашли в ледяном аду свою смерть, заразившись болезнью, которая никого не щадила. Отныне у него не оставалось почти ничего, и если раньше Симонопио его просто раздражал, сейчас Ансельмо был уверен: роковые предчувствия, овладевшее им в тот день, когда подобрали ребенка, наконец сбылись. Через несколько дней после появления мальчика разразилась война, однако на этом беды не кончились: болезнь и гибель стольких людей, а главное – членов его семьи, были также проявлениями зла, на которое обрек их всех Симонопио. А ведь он предупреждал хозяина: «Этот ребенок – дьяволово отродье, он навлечет беду, вот увидите».
Но разве хозяин, этот самодовольный индюк, его послушает? Конечно, нет. Кто станет слушать Ансельмо Эспирикуэту, который и читать-то не умеет? Все, что он усвоил, – это уроки, которые преподнесла ему жизнь. А знания получал в полночь возле костра, слушая старых шаманов.
Поднимаясь с земли и потирая спину, онемевшую после долгого сидения под деревом, и не сводя глаз с дороги, по которой ехал караван, Ансельмо Эспирикуэта дал себе зарок: он никогда не забудет, что они забрали проклятого мальчишку с собой.
– А нас бросили подыхать, как паршивых псов, – бормотал он.
21
Три месяца, проведенные в добровольном изгнании, навсегда изменили характер Беатрис Кортес-Моралес. Она стала другой. Иногда ей казалось, что лучшие годы жизни она провела в роли немого зрителя, наблюдающего за драмой, главным героем которой был ее двойник: то же имя, те же черты лица, однако совсем иной темперамент. Кем была женщина, не способная наладить контакт с собственными дочерьми? Отдавшая их на воспитание монашкам, а потом целыми днями терзавшаяся угрызениями совести, потому что потеряла своих девочек, потому что те взрослели вдали от нее и теперь вместо разговора по душам они могут лишь обмениваться любезностями, будто едва знакомы?
Когда она входила в швейную комнату, которую теперь делила с дочерьми, облюбовавшими ее как салон для чтения, нередко заставала девочек сплетничающими. Но стоило ей войти, как они сразу умолкали. Они никогда не посвящали ее в свои дела, как было заведено прежде, и с появлением матери поспешно удалялись, хихикая и гримасничая.
Беатрис не узнавала девочек и не знала, как исправить отношения. Она не имела ни малейшего представления о том, как затеять с ними самый простой разговор. Дочери избегали ее присутствия. Они не желали с ней общаться. Ей хотелось взаимообогащающего проживания бок о бок, пусть и невольного, но оно превратилось в испытание терпимости. Шить они не хотели, но к этому она была готова: шитье им никогда не нравилось. Не желали помогать с детьми, чьи семьи разделяли с ними изгнание, учить их музыке, чтению или просто играть. Вечером, закончив дневные хлопоты и поужинав, они не хотели ни петь, ни читать в семейном кругу. Все, чего им хотелось, – проводить время в обществе друг друга, что также не гарантировало мира: постоянное и столь тесное общение неминуемо утомляло обеих, и периодически они взрывались, ополчаясь друг на друга или же на всех остальных.
Когда Беатрис наконец придумывала, что бы такое им сказать, чтобы вернуть былую гармонию, Кармен и Консуэло взирали на нее удивленно, словно вопрошая: о чем ты? То, что произошло час или два назад, для них уже было историей, у девочек не возникало желания возвращаться к этому и об этом вспоминать. Их интересы, настроение и темы для разговоров менялись с головокружительной скоростью. У нее не хватало ни желания, ни сил угнаться за их ритмом. Ритмом, который заставлял ее чувствовать себя старой, – а может, ей это только казалось.
Однако она винила в своих переживаниях не только дочерей. Беспокойство о людях, оставшихся в Линаресе лицом к лицу со смертью, мешало ей спать по ночам, и, поскольку забыться глубоким сном не удавалось, звуки в доме вызывали в ней тревогу и страх. Дом поскрипывал, как любое старое жилище, но не мирно и убаюкивающе, как случалось по ночам в Амистад. Да и прочее – запахи, размер дома, коридоры, расцветки – все было чужим. Днем это не слишком ее волновало, но по ночам, несмотря на дневное утомление, ее одолевало безумное желание сбежать в Линарес, мчаться всю дорогу, не останавливаясь, пока не упадет в постель, где некогда началась ее супружеская жизнь.
Но вместо того чтобы бежать не оглядываясь, вспугивая по пути диких животных, которые в изобилии бродили ночами по тамошним землям, Беатрис неслышно бродила по коридорам Флориды. Шить в такое время тут было не принято, как бы ей того ни хотелось. Поэтому она лишь осматривала засовы, которые сама же запирала. Множество раз в кромешной темноте проверяла, не осталось ли зажженной лампы, особенно в комнате у дочерей. Спящих девочек укрывала одеялом, хотя было не холодно, гладила их щеки и убирала волосы со лба. Затем усаживалась у изножья кроватей и смотрела.
Если днем Беатрис казалось, что она их больше не узнает, ночью она снова видела перед собой своих дорогих девочек. Они дышали тем же воздухом, что и она, без жалоб и сбеганий. В сумерках, озаряемые лишь подслеповатой луной, они сжались под простынями и как будто занимали меньше места, напоминая привычные Беатрис очертания и размеры. Иногда она могла прилечь на кровать к одной или к другой. Или даже задремать под их дыхание. Эти приоткрытые рты, нежные вздохи и похрапывания были такими родными. Ночью, объятые сном, они никуда от нее не убегали и ничто не препятствовало их близости: это снова были ее дочки.
Рассвет заставал Беатрис с ножницами в руках. Ей не хотелось будить весь дом стрекотанием «Зингера», однако ничто не мешало размышлять над новым фасоном, новыми выкройками, кроить ткань. Она зажигала одну из ламп, на которые тратила большую часть ночной энергии, чтобы убедиться, что они погашены, и начинала новый день. Мужа она, как обычно, встречала улыбкой. Затем они вместе завтракали, а после завтрака прощались в дверях. Она желала ему хорошего дня и втайне благословляла. Все ее обеты и просьбы, обращенные к Богу ради блага семьи, она повторяла лишь в глубине своих мыслей. Если бы Франсиско узнал, сколь многого она просит, он бы сразу понял, что жена его вовсе не опора семьи, какой она старалась казаться.
Симонопио про это знал. Он всегда был рядом, когда утро стучалось в дверь. Он пристально наблюдал, как она прощалась с мужем. А потом дарил ей какой-нибудь пустячок – немного воска или баночку меда. Благодаря ему Беатрис привыкла ко вкусу меда, которым по утрам подслащивала кофе. Это стало своего рода ритуалом: тонкая, медленно вливающаяся в чашку струйка приносила ей умиротворение, бодрость и силы вновь приняться за дела в этом чужом доме, взаимодействовать с двумя незнакомками, в которых она едва узнавала своих дочерей, с женой пеона, обиженной на товарку, или другой крестьянкой, обеспокоенной сыпью на животе одного из детей. Симонопио наблюдал за ней, и Беатрис казалось, что мальчик знает про нее даже то, в чем она сама не готова себе признаться. Именно он придумал спасение от бури, приближение которой заранее почувствовал. И это он намекнул, что было бы здорово привезти во Флориду «Зингер». Он угадал, что швейная машинка сделает ее счастливой, по крайней мере утешит тревогу и прибавит душевных сил.
Иногда ей хотелось сказать: «Расскажи, Симонопио, что ты видишь. Куда способны заглядывать твои глаза, которые так внимательно меня изучают. В какую глубину моего тела и души способен проникнуть твой взгляд». По какой-то причине – вероятно, потому, что глаза эти принадлежали Симонопио, – ее не пугало их пристальное внимание. Постоянное присутствие Симонопио казалось ей чем-то естественным. В его глазах никогда не было ни упрека, ни осуждения. Симонопио был тем, кем он был, таким, каким был, нужно было всего лишь принять его так, как он принимал ее.
Через несколько недель погода изменилась. Похолодало, и с падением температуры Симонопио все реже дарил Беатрис подарки. Она не слишком разбиралась в пчелах, но полагала, что на зиму они прячутся и мед нужен им самим. Каждый день Симонопио жалобно смотрел на нее, словно прося прощения, но Беатрис его уверяла, что ничего страшного нет: излишки меда она хранила в стеклянных банках, его хватит на два или три месяца. «Кто знает, Симонопио, может быть, к тому времени твои пчелы снова начнут давать тебе мед».
Хотя погода менялась и черты Симонопио вырисовывались более отчетливо из-за отсутствия его вечных спутниц, он все равно ежедневно уходил из дома побродить по горным дорогам. В одну из бессонных ночей Беатрис поняла, что пчелы были для Симонопио не просто совпадением или предметом любопытства. Они всюду его сопровождали, заботились о нем, следили за ним. С некоторых пор ей не хотелось отпускать его в дикие горы без сопровождения ангелов-хранителей. Она чувствовала, что без них он беззащитен, однако удержать его было невозможно. Он не умел сидеть сложа руки. Если Беатрис приходило в голову какое-нибудь дело, способное удержать его дома, она немедленно этим пользовалась, но, наблюдая за ним украдкой, замечала в его глазах тоску. Она следила, чтобы он хорошо питался и тепло одевался. Чтобы в сумке у него всегда была какая-нибудь еда. Единственное, что она могла для него сделать, – это отпустить его, и всякий раз, когда он уходил, теряясь среди холмов, посылала ему вдогонку тайные благословения.
Так, от благословения к благословению, проходили дни, ночи, месяцы. Миновало три месяца. Если отъезд из Линареса был делом непростым, возвращение оказалось для Беатрис еще более сложным. Оно обрушилось на нее как гром среди ясного неба. Она так торопила его целых девяносто дней, периодически сомневаясь, что оно вообще когда-нибудь состоится, что, когда Франсиско сообщил о снижении количества заражений и смертей от испанки, даже утратила желание шить. Он сказал, что они повременят с решением еще одну-две недели, хотя ему не терпелось как можно скорее вернуться в Амистад и Линарес. Пришла пора вернуться в ту реальность, откуда они бежали, сосчитать мертвецов и оплакать их. Вновь отвезти дочерей в монастырь, чтобы ими занимались чужие люди, раздать одежду, скопившуюся в углу ее швейной комнаты, тем, кто остался жив.
За два дня до отъезда она застала Кармен одну, в слезах. Встревоженная тем, что ее более спокойная и уравновешенная дочь горюет, Беатрис уселась рядом с ней, чтобы выведать, что случилось. Ей едва удалось связать воедино отдельные слова, расслышанные сквозь рыдания: кузен ее подруги Марикеты Домингес, тот самый красавчик. Дебютный бал в Монтеррее в начале сентября. Ее заполненная бальная книжка. Два вальса и лимонад с Антонио Домингесом. Любовные письма, которые он писал ей, а она ему, хотя виделись они всего единожды.
Беатрис стойко выслушала признания, сорвавшиеся с губ рыдающей Кармен. Она не перебила ее словами вроде: «Ты еще совсем юна и лишь недавно играла в куклы», хотя именно это приходило ей на ум, пока дочь захлебывалась слезами в ее объятиях. Как ни хотелось ей сказать, мол, видишь, к чему приводит чтение любовных романов, она сдержалась.
Беатрис и Франсиско знали семью того парня через общих знакомых. Несмотря на то что семья Марии Энрикеты жила в Монтеррее, девушку также поместили в школу при монастыре Святого Сердца. Беатрис не понимала, как можно при отсутствии особой надобности жить отдельно от своих детей, однако была рада, что девочки подружились. На выходные Марию Энрикету, или Марикету, забирали домой, и она частенько приглашала к себе Кармен и Консуэло погостить, пообедать в кругу семьи или отметить какое-нибудь торжество, как, например, дебют ее кузены в казино Монтеррея.
– Ах, ты же не знакома с Антонио Домингесом!
Антонио Домингес только что окончил инженерный факультет Массачусетского технологического института и последние два года не был в Монтеррее. Этот юноша – добрый, красивый, трудолюбивый, из хорошей семьи – предложил Кармен стать его женой.
При этих словах у Беатрис перехватило дыхание, но Кармен не дала ей времени прийти в себя.
– А сейчас он мертв!
– Откуда ты знаешь?
– Не знаю, но чувствую. Три месяца я не получала от него ни единого письма!
– Никто не получает и не отправляет писем, дорогая: почта не работает. Разве ты не знаешь?
– Знаю. Но они остались в Монтеррее. Им некуда было переехать. Что, если он заболел? Если умер? Или разлюбил меня?
– Послушай, Кармен, я не могу тебе обещать, что он в порядке. Но уверяю тебя, если он жив и здоров, он тебя не разлюбил. Как только появится возможность, мы отправим весточку Марикете, чтобы она знала, что с тобой все в порядке. А насчет остального посмотрим.
После разговора с матерью Кармен немного успокоилась. Беатрис же выбежала из комнаты и заперлась в спальне, чтобы перевести дыхание. Она долго смотрела на себя в зеркало, как будто в отражении могла прочитать ответы на свои вопросы. Разговор прояснил, в чем кроется причина перемен в настроении и бесконечных перешептываний ее дочек, их желание побыть вместе, хотя в глубине души она была бы благодарна, если бы Кармен, которая три месяца молчала, что тоскует из-за разлуки с возлюбленным, хранила свою тайну еще несколько дней. Хотя бы до возвращения в Линарес. Зеркало молчало. Не обнадеживало и ничего не сулило.
Беатрис пришлось пообещать Кармен, что она не скажет отцу ни слова. Это обещание Беатрис дала неохотно, но одновременно с облегчением. Она не любила хранить секреты, тем более от Франсиско. Но зачем беспокоить мужа прежде времени? Тем более если тот Ромео из Монтеррея умер от испанки? Разумеется, будущая свекровь не желала смерти потенциальному зятю, и все же существовала вероятность того, что планы Кармен рухнут в одно мгновение. Да и у мужа хватало забот. По возвращении в Линарес она нашла бы слова и выбрала нужный момент, чтобы как можно деликатнее сообщить ему новость, а пока лучше поберечь его от лишних волнений.
Так Беатрис стала новой, правда вынужденной, поверенной в любовных делах своей дочери. Усаживаясь за стол с заговорщической улыбкой, та бросала на нее выразительные взгляды, на которые надо было как-то отвечать. Проблема в том, что Беатрис их не понимала, иной раз ей даже хотелось признаться, что она, к сожалению, не говорит на этом языке. Больше не говорит. Ей хотелось сказать, что когда-то она знала этот язык, понимала его и даже использовала, но потом забыла. Наверное, ей просто не с кем было на нем говорить, а может, говорить на этом языке могут лишь юные девушки.
Она ничего не сказала Кармен, боясь разорвать хрупкие нити, которые вновь протянулись между ней и дочерью. Будучи все еще женщиной относительно молодой, Беатрис нет-нет да и задавалась вопросом, как она будет ощущать себя в старости. Она смотрела на свою мать, старомодную, высохшую и робкую, и спрашивала себя, как это происходит, неужели в один прекрасный день человек просыпается утром и думает: «Вот и наступила моя старость. Отныне мой мозг больше не станет принимать новые идеи, одежда всегда будет выглядеть одинаково, прическа тоже. Только и останется с ностальгией читать и перечитывать романы, которые любила в юности. Я позволю новому поколению – которое больше не понимаю, поскольку говорю на “старомодном” языке, – принимать решения за себя, потому что мне уже нечему научить их. Я буду отличной компанией для всех, но не для кого-то конкретно».
Беатрис была слишком молода, чтобы чувствовать себя старой. Но любая женщина, у которой есть взрослая дочь, мечтающая выйти замуж, чувствует: годы уходят. «В тридцать три года началась моя старость» – это еще одна неприятная новость, которой ей предстояло поделиться с мужем. «Франсиско, должна тебе сообщить, что с этого дня мы с тобой начинаем стареть». Нет. Очень непросто говорить с мужем об этом.
В свете новой ответственности последние два дня показались Беатрис вечностью. Перед отъездом в Амистад нужно было переделать кучу дел. Да, они возвращались в поместье, но по дороге она думала лишь о том, что привычный распорядок, какой у них был до октября, не вернется, что все изменилось, что надо будет заново приспосабливаться ко всему, будто к неизведанной реальности. А все ее смутные тревоги и печали обретут плоть. Она так взволновалась, что чуть не потребовала развернуть караван назад во Флориду, ведь там им удастся еще какое-то время продлить иллюзию жизни, какую они вели до эпидемии и детской влюбленности ее дочери.
Разумеется, она не осмелилась развернуть караван, потому что прежняя Беатрис никогда не избегала проблем и ответственности. Перед ней встала новая задача – найти в себе ту Беатрис, вызволить ее из болота нахлынувших мыслей. Что касается новых причесок и моды – тут все зависит от того, как будут выглядеть эти прически и мода. Ностальгия по романам юности была роскошью, которую время от времени можно себе позволить. Однако даже в старости Беатрис не превратится в чужую тень и не будет зависеть от чужих решений. Нет, она никогда не позволит себе пробуксовки. И ни за что на свете не позволит внукам называть себя иначе, нежели «бабушка Беатрис». Никаких «бабуля», «ба» или «нана». Это решение она приняла давно. А еще ей предстоит постепенно соединить две части, на которые распалось ее сознание, – прежнюю и новую. Она обретет единство и бросит двойника, в какого превратилась за последнее время.
Вопрос: которая из двух – прежняя или новая – вступит в битву за пробуждение Беатрис Кортес? Новая Беатрис была признательна прежней: в ее характере обнаружились качества, которые ее спасали, однако она опасалась, что прежняя возродится с такой силой, что в конце концов уничтожит достоинства новой.
Первое, что сделала мама по прибытии в Амистад, – спокойно вошла в дом, не уронив ни единой слезинки. Заметив, что все пребывает в весьма запущенном состоянии, мама, сестры и служанки немедленно взялись за дело: сняли простыни, вытряхнули их возле дома, переставили мебель, вытерли пыль. «Не вздумай ныть, Консуэло. Перемойте посуду и сковородки, поменяйте постельное белье, кругом сплошная грязь, а пыль такая, что того и гляди задохнемся».
Франсиско вместе с ней осматривал дом, то и дело повторяя, что все выглядит вполне сносно, пыли почти нет. Беатрис удивленно отметила, что на поверхности мебели и на полу пыли действительно до странности мало, но видел ли он, что творится под креслами и кроватями? А в каком состоянии тарелки и прочая утварь! Она лишь пожала плечами, когда Франсиско с досадой махнул рукой и исчез. Прежде она ни разу не рассуждала при нем о пыли и грязи – видимо, это его и раздосадовало. Правильно сказала бабушка, когда Беатрис выходила замуж: не следует говорить с мужем о повседневной работе по дому – мужчинам это совсем неинтересно. Беатрис всегда помнила ее совет, будучи уверенной, что Франсиско понятия не имеет, где хранятся веники, швабры и тряпки.
Распорядившись насчет генеральной уборки, она открыла сундук с вещами, сшитыми за время изгнания, в надежде, что юбка и блузка подойдут по размеру; если же это не так, ничего страшного: их всегда можно подогнать по фигуре. Она сложила вещи в сумку, туда же сунула куклу, сшитую из лоскутков.
book-ads2