Часть 25 из 73 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Похрустел пальцами, почмокал своими толстоватыми губами, даже и покряхтел, но нашел-таки решение. А какое чистое, красивое — просто прелесть!
Не нужно никакой публики, не нужно множества глаз. Здесь, как почти и во всяком деле, важно не количество, а качество. Пускай будет одна пара глаз, но зато заменяющая целую толпу свидетелей (которые еще неизвестно, что увидят, домыслят и покажут на допросе). Если монашка кончится на глазах у того, кто сам ведает расследованиями, никаких допросов-расспросов не понадобится вовсе. Что же он — собственному зрению не поверит? Поверит, никуда не денется.
Нуте-с, нуте-с.
Окружной прокурор Бердичевский ежевечерне провожает монашку от архиерейского двора до казенной квартиры. Довозит на своей одноколке до самого дома, помогает вылезти. Непременно ждет, пока она поднимется на крыльцо, откроет дверь.
Что тут можно придумать?
Сделать, чтоб лошадь понесла? Там в одном месте, на повороте с Дворянской, обрыв близко.
Лошадь у прокурора смирная, но если пальнуть ей в бок из духовой трубки колючкой, смазанной чем-нибудь едким, понесет как миленькая.
Рискованно.
Во-первых, может выпрыгнуть, она ведь спортсмэнка. Отделается каким-нибудь зряшным переломом. Или убьются, но оба. Еще не хватало.
От общей идеи про ключевого свидетеля до собственно озарения путь был цедлинным.
Идея пришла почти сразу же, и такая, что Яков Михайлович аж взвизгнул от удовольствия.
Повернул назад, влекомый вдохновением. Не взбежал, а, можно сказать, вспорхнул на крыльцо и ткнулся носом в самую дверную ручку, подсвечивая себе маленьким электрическим фонариком.
Так и есть!
Пределы возможного, потесненные человеческим разумом, отступили.
Прокурор увидит все собственными глазами. Прямо перед его крючковатым носом отработает Яков Михайлович рыжую монашку, а господин Бердичевский ничего не поймет и не заметит.
Вот вам настоящий импрессионизм, вот истинная красота, не то что дурацкие обвалы в пещерах устраивать.
Назавтра, в десять часов вечера, специалист по чистым работам снова был на тихой окраинной улице, только одетый не мастеровым, а старьевщиком.
Пристроился напротив училища. Походил, уныло покрикивая «Старье-бутылки берем! Ветошь-тряпки берем!» — больше из профессионализма, нежели для пользы дела. Как было установлено ранее, люди в этот час по улице не ходят, старье-бутылки сдавать не станут.
На крыльцо поднялся всего на минутку, больше не понадобилось.
Ручка на двери была самая простая: деревянная скоба, приколоченная гвоздями, причем Бог знает сколько лет назад — шляпки давно порыжели. Яков Михайлович вбил еще один, тоненький, но немножко вкось, так что кончик чуть-чуть высунулся с другой стороны — аккурат там, где браться пальцами. Торчащее острие Яков Михайлович смазал какой-то жидкостью из пузыречка — с чрезвычайной осторожностью, даже перчатки надел.
Специалист всегда брал с собой в командировки особую аптечку: разные скляночки, пробирочки, на всякие случаи жизни.
Поцарапать палец о ручку двери — сущая ерунда, с кем не бывает.
Наутро нарывчик. К вечеру температура. Симптомы, похожие на заражение крови: тут тебе и ознобчик, и обильный пот, и пожелтение кожи. На второй день — сильный жар, бред. В тот же вечер, а если сильное сердце, то самое позднее к концу ночи — со святыми упокой. И никаких подозрений, обычная житейская оказия. Главное же — прокурор все будет наблюдать собственноочно. Услышит собственными ушками, как она, уколовшись, вскрикнет. Кто бы мог подумать, что от такого пустяка случится сепсис? Никто. Промысел Божий.
Яков Михайлович занял позицию в кустах. Стал ждать.
Приехали без двадцати одиннадцать, он уж начинал волноваться.
Сегодня прокурор не просто высадил спутницу, а галантно проводил до самой двери.
Это еще лучше — пускай вблизи полюбуется.
Рыжая взялась за ручку, потянула, вскрикнула.
Что и требовалось доказать.
Услышав тихое «ах!», Яков Михайлович причмокнул и попятился, а через пять секундочек уже совершенно растворился во мраке.
Дело было сделано. Как говорится, прочее довершит природа.
Влюбленный прокурор
Со статским советником Матвеем Бенционовичем Бердичевским, умным и положительным мужчиной тридцати девяти лет, приключилось несчастье — такое, какого он страшился всю свою женатую жизнь, отменно счастливую и к тому же благословленную многочисленным потомством.
Любовь Матвея Бенционовича к супруге за долгие годы брака миновала несколько естественных фаз и прочно вошла в русло приязненной привычки и полного родства душ, не требующего нежных слов и красивых поступков. Марья Гавриловна, которая в восемнадцать лет отличалась пылким, романтическим нравом, по рождении тринадцати детей совершенно утратила эти свои изначальные качества — нашлись увлечения и заботы посущественней. Например, как содержать семью на жалованье мужа, пусть и весьма приличное, но ведь пятнадцать душ!
На тридцатилетнем рубеже госпожа Бердичевская превратилась в полнокровную, спокойную даму с цельным, твердым характером и полной ясностью насчет того, что в жизни важно, а что пустяки и внимания не заслуживает.
Матвей Бенционович в жене эти качества ценил, внутренне же более всего восхищался немыслимой для мужчины жертвенностью во имя тех, кого Марья Гавриловна любила — любовью нерассуждающей, естественной, лишенной какой-либо аффектации.
В самом Бердичевском с течением лет пылкости воображения и мечтательности, напротив, скорее прибавилось. Как всякий здоровый мужчина, он заглядывался на красивых или просто привлекательных женщин (а таковых вокруг во все времена найдется предостаточно) и, если какая особенно нравилась, внутренне пугался: ну как влюблюсь? И фантазия сразу начинала рисовать такие страшные последствия, такие душераздирающие драмы, что он старался держаться от опасной особы как можно дальше. Влюбиться в чужую женщину, имея верную жену Машу и тринадцать отпрысков, для достойного человека было бы поступком совершенно недопустимым.
До поры до времени Господь жалел Матвея Бенционовича, не искушал его сверх меры. А вернее сказать так: настоящий соблазн — не тот, который очевиден глазу. Очень возможно, что чаровницы, от которых шарахался Бердичевский, истинной угрозы для него и не представляли, ибо кто предупрежден, тот вооружен. Как это обычно и случается, погибель подстерегла добродетельного супруга там, где, казалось, бояться нечего.
Ну разве может кому-нибудь прийти в голову оберегаться любовного искушения со стороны монахини-черноряски?
Во-первых, инокиня — существо, можно сказать, лишенное половой принадлежности.
Во-вторых, сестра Пелагия совершенно не относилась к женскому типу, от которого Матвей Бенционович ожидал посягательств на свое сердце. У Бердичевского обычно возникало трепетание от сдобных блондинок с ямочками или, наоборот, от точеных брюнеток с царственным взором и нежным изгибом белой беззащитной шеи. А эта была рыжая, веснушчатая, да еще и в очках.
В-третьих, особа была давно знакомая, можно сказать, своя, то есть, по распространенному среди мужчин заблуждению, в романтическом смысле безопасная. Хотя чаще всего именно тут драмы и приключаются: давно знакомая и нисколько не интересная прежде женщина из-за какой-то сущей мелочи вдруг будто окутается трепетной дымкой, залучится сиянием. Схватишься за сердце, ахнешь: слепец, где же раньше были твои глаза? И станет поздно что-либо менять, и прятаться поздно — так сказать, судьбы свершился приговор.
Вот это самое с Бердичевским и произошло — дымка, сияние и за сердце схватился.
Началось с восхищения умом, смелостью и талантом Пелагии. В ту пору Матвей Бенционович квалифицировал свои чувства к монахине как уважительно-дружественные и не задумывался о том, почему ему так хорошо в ее присутствии. Друзьям и должно быть хорошо рядом, разве нет?
А потом, в некий особенно ясный день, уже после возвращения сестры из Строгановки, случилась пресловутая мелочь. Тот момент прокурор запомнил настолько ярко, что стоило ему зажмуриться, и он сразу видел все вновь, как наяву.
Пелагия подрезала розы, принесенные владыке из оранжереи, да и уронила ножницы в хрустальную вазу с водой. Поддернула рукав, чтобы опустить руку в мокрое. И у Матвея Бенционовича вдруг остановилось сердце. Никогда в жизни он не видел ничего чувственней тонкой, обнаженной руки, высунувшейся из черного рукава рясы и погружающейся в искристую влагу. Облизнув разом пересохшие губы, статский советник словно впервые разглядел лицо черницы: белая кожа, вся будто в золотой пыльце, наполненные мягким светом глаза… Это лицо нельзя было назвать красивым или хотя бы просто правильным, но оно явно и несомненно было прекрасным.
В тот день Бердичевский ушел от владыки рано, сославшись на дела. Был как оглушенный, даже покачивало. Придя домой, на жену посмотрел со страхом — вдруг разлюбил? Сейчас увидит свои Машеньку не через милосердные очки любви, а такой, какова она есть на самом деле: разбухшая, хлопотливая, с грубым голосом.
Вышло еще хуже. Любовь к жене никуда не делась, однако перестала занимать главное место в его жизни.
Обладая характером совестливым и справедливым, Матвей Бенционович мучился ужасно. Какая подлость, какая нечестность эта тривиальнейшая коллизия: сорокалетний муж охладел к утратившей очарование молодости жене и влюбился в другую. Как будто жена виновата, что поблекла, рожая ему детей, обеспечивая его мирную, счастливую жизнь!
В первые дни после ужасного открытия прокуpop перестал ходить к владыке по вечерам, когда там можно было встретить Пелагию.
На третий день не выдержал. Сказал себе: «Машу никогда в жизни не брошу и не предам, но ведь сердце не изнасилуешь. По счастью, она — монахиня, а стало быть, ничто такое невозможно вдвойне, даже в квадрате». Этим совесть и успокоил.
Снова стал бывать у преосвященного.
Смотрел на Пелагию, слушал. Был горько, исступленно счастлив. Настолько уверовал в невозможность чего-то такого, что взял за правило отвозить черницу на своей коляске до училища. Эти поездки и стали для Матвея Бенционовича главным событием дня, тайным наслаждением, которого он ожидал с раннего утра.
Десять минут ехать рядом, на узком сиденье. Иногда, на повороте, соприкоснуться локтями. Пелагия, конечно, этого и не замечала, а у прокурора от солнечного сплетения вниз прокатывалась сладостная волна.
Был еще и десерт: подать ей руку, когда будет спускаться из коляски. Монахини ведь перчаток не носят. Дотронуться до ее кожи — легко-легко, ни на секунду не затягивая прикосновения. Что все восторги сладострастия по сравнению с этим кратким мигом?
В дороге они по большей части молчали. Пелагия смотрела по сторонам, Бердичевский всем видом показывал, что сосредоточен на управлении лошадью. А сам в это время мечтал: они муж и жена, возвращаются домой из гостей. Сейчас войдут в комнату, она рассеянно поцелует его в щеку и пойдет в ванную, готовиться ко сну…
* * *
В подобные минуты Матвею Бенционовичу мечталось волшебнее всего, особенно если весенний вечер выдавался так хорош, как нынче. Чтобы продлить иллюзию, прокурор позволил себе вольность — распрощался не у коляски, как обычно, а проводил до самого крыльца.
Устроил себе целую оргию: мало того что немножко стиснул за кисть, помогая выйти из одноколки, но потом еще и подставил локоть.
Пелагия нисколько не удивилась перемене в ритуале — не придала значения. Оперлась о сгиб его руки, улыбнулась:
— Что за вечер — чудо.
У Бердичевского тут же возникла смелая идея: возвести провожание от коляски до крыльца в ранг привычки. И еще: не ввести ли прощальное рукопожатие? А что такого? Руку монахиням не целуют, а рукопожатие — это очень сдержанно, целомудренно, по-товарищески.
На крыльце прокурор поднял фуражку — левой рукой, чтобы правая была свободна, но подать все-таки не решился, а Пелагии в голову не пришло.
— Спокойной ночи, — попрощалась она.
book-ads2