Часть 12 из 48 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Нам нужно! Непременно! Обо всем! — затараторил коротышка, глотая слова и целые куски предложений, так что общего смысла в трескотне не просматривалось. — Я слышал! Власти предержащие! Священный долг! А то черт знает чем! Тут смерть, а они! И никто, ни один человек! Глухие, слепые, малиновые!
— Сергей Николаевич, голубчик, успокойтесь, — ласково сказал крикуну Коровин. — У вас опять будут конвульсии. Этот господин приехал к тому молодому человеку, что живет в оранжерее. А вы что себе вообразили? — И вполголоса пояснил полковнику. — Тоже мой пациент, Сергей Николаевич Лямпе. Талантливейший физик, но с большими странностями.
— Ничего себе «со странностями», — пробурчал Феликс Станиславович, но железные пальцы разжал и пленника выпустил. — Полный умалишот, а еще на свободе разгуливает. Черт знает что у вас тут за порядки.
Скорбный духом физик умоляюще сложил руки и воскликнул:
— Страшное заблуждение! Я думал, только я! А это не я! Это кто-то еще! Тут не так! Всё не так! Но это неважно! Надо туда! — Он ткнул пальцем куда-то в сторону. — Комиссию надо! В Париж! Чтоб Маша и Тото! Пусть сюда! Они увидят, они поймут! Скажите им всем! Смерть! И еще будут!
Всё, хватит. Лагранж был сыт по горло общением с идиотами. Он неделикатно покрутил пальцем у виска и пошел прочь, но сумасшедший всё не желал угомониться. Обогнал полковника, забежал вперед, вцепился руками в свои дурацкие очки и в отчаянии простонал:
— Малиновая, малиновая голова! Безнадежен!
* * *
Чтоб не терять время, идя по плутающей меж холмов кирпичной дорожке, полицмейстер взял прямой курс на колокольню монастыря, что поблескивала золотой луковкой над верхушками деревьев. Шел негустой рощей, потом поляной, потом желто-красными кустами, за которыми вновь открылась полянка, а за ней и окончательный спуск с возвышенности на равнину, так что был отлично виден и город, и монастырь, чуть не пол-острова да еще озерный простор в придачу.
На краю полянки, в ажурной беседке, сидел какой-то человек в соломенной шляпе и куцем пиджачке. Услышав за спиной решительную поступь, незнакомец испуганно вскрикнул и проворным движением спрятал что-то под пальто, лежавшее рядом на скамейке.
Этот жест был Лагранжу отлично знаком по полицейской службе. Так застигнутый врасплох вор прячет краденое. Можно без колебаний хватать за шиворот и требовать вывернуть карманы — что-нибудь уличающее уж непременно сыщется.
Вороватый субъект оглянулся на полковника и улыбнулся мягкой, сконфуженной улыбкой.
— Простите, я думал, это… совсем другой человек. Ах, как это было бы некстати!
Тут он заметил профессионально подозрительный взгляд Феликса Станиславовича и тихонько рассмеялся:
— Вы, должно быть, подумали, что я тут орудие убийства спрятал или еще что-нибудь ужасное? Нет, сударь, это книга.
Он с готовностью приподнял пальто, под которым и в самом деле оказалась книга: довольно толстая, в коричневом кожаном переплете. Одно из двух: либо какое-нибудь похабство, либо политическое. Иначе зачем прятать?
Но полицмейстеру сейчас было не до запретного чтения.
— Какое мне дело? — раздраженно буркнул он. — Что за манера приставать с глупостями к незнакомому человеку…
И пошел себе дальше, чтоб спуститься по тропинке к городу.
Разговорчивый господин сказал ему вслед:
— Мне и Донат Саввич пеняет, что я слишком навязчив и докучаю людям. Извините.
В голосе, которым были произнесены эти слова, не было и тени обиды. Лагранж остановился как вкопанный, но не от раскаяния за грубость, а заслышав имя доктора.
Полковник вернулся к беседке, посмотрел на незнакомца повнимательней. Отметил доверчиво распахнутые голубые глаза, мягкую линию губ, детски-наивный наклон светловолосой головы.
— Вы, верно, из пациентов господина Коровина? — учтивейшим образом осведомился полицмейстер.
— Нет, — ответил блондин и опять нисколько не обиделся. — Я теперь совершенно здоров. Но раньше я точно лечился у Доната Саввича. Он и сейчас за мной приглядывает. Помогает советами, чтением вот моим руководит. Я ведь ужасно необразован, нигде и ничему толком не учился.
Кажется, предоставлялась удобная возможность собрать дополнительные сведения о колючем докторе. Сразу было видно, что этот малахольный ничего утаивать не станет — выложит всё, о чем ни спроси.
— А не позволите ли с вами немножко посидеть? — сказал Лагранж, поднимаясь на ступеньку. — Очень уж тут вид хорош.
— Да, очень хорош, я оттого и люблю здесь находиться. Мне тут давеча, когда воздух особенно прозрачен был, знаете, что на ум пришло? — Светловолосый подвинулся, давая место, и снова рассмеялся. — Посадить бы сюда какого-нибудь самого отчаянного атеиста, из тех, что всё требуют научных доказательств существования Бога, да и показать такому скептику остров и озеро. Вот оно доказательство, и других никаких ненадобно. Вы со мной согласны?
Феликс Станиславович немедленно и с жаром согласился, прикидывая, с какого бы конца вывернуть на продуктивную тему, но словоохотливый собеседник, похоже, имел на предстоящий разговор собственные виды.
— Очень кстати, что вы ко мне подсели. Я тут в одном романе много важного прочитал, ужасно хочется с кем-нибудь мыслями поделиться. И вопросов тоже много. А у вас такое умное, энергическое лицо. Сразу видно, что вы имеете обо всем твердое суждение. Вот скажите, вы какое из человеческих преступлений полагаете самым чудовищным?
Подумав и припомнив установления уголовного законодательства, полицмейстер ответил:
— Государственную измену.
Читатель романов всплеснул руками, от волнения его правая щека вся задергалась:
— О, как сходно мы с вами мыслим! Представьте, я тоже думаю, что хуже измены ничего нет и не может быть! То есть, я имею в виду даже не измену государству (хотя присягу нарушать, конечно, тоже нехорошо), а измену одного человека другому. Особенно если кто-то слабый тебе всей душой доверился. Совратить ребенка, который тебя боготворил и только тобою жил, — это ведь ужасно. Или насмеяться над каким-нибудь убогим существом, всеми притесняемым и скудоумным, которое единственно тебе во всем свете верило. Над доверием или любовью надругаться — ведь это, пожалуй, будет похуже убийства, хоть законом и не наказуется. Ведь это душу свою бессмертную погубить! Вы как про это думаете?
Феликс Станиславович наморщил лоб, ответил обстоятельно:
— Ну, за совращение малолетних по закону полагается каторга, а что до прочих видов бытового вероломства, то, если речь не идет о финансовом мошенничестве, тут, конечно, сложнее. Многие, в особенности мужчины, супружескую измену вовсе за грех не считают. Но тоже и среди нашего пола есть исключения, — оживился он, кстати вспомнив одну пикантную историю. — У меня один соученик был, некто Булкин. Добродетельнейший супруг, души в жене не чаял. Бывало, все наши после занятий на Лиговку, в веселый дом, а он неукоснительно домой — вот какой был чудак. Ему по выпуске вышло назначение в Балтийскую эскадру — разумеется, по секретной части. — Полковник запнулся, испугавшись, что выдал себя, и встревоженно поглядел на собеседника. Напрасно беспокоился — у того во взоре не возникло и облачка, смотрел все так же заинтересованно и безмятежно. — М-да, ну вот. Само собой, начались плавания, иной раз долгие, на месяцы. В порту офицеры сразу в бордель несутся, а Булкин в каюте сидит, медальон с ликом жены поцелуями осыпает. Поплавал он этак с годик, помучился и нашел отличный компромисс.
— Да? — обрадовался блондин. — А я и не думал, что тут возможен какой-нибудь компромисс.
— Булкин был голова! По аналитическим разработкам первым в классе шел! — Феликс Станиславович восхищенно покачал головой. — Ведь что удумал! Заказал театральному художнику маску из папье-маше: в точности лицо обожаемой супруги, даже и золотистый парик сверху приклеил. Отныне как придут в порт, Булкин самым первым в вертеп поспешает. Возьмет какую-нибудь, пардон, лахудру что на физию пострашней и оттого, натурально, ценой подешевле, нацепит на нее маску жены и после этого совестью совершенно чист. Говорил: может, я телом от верности и отклоняюсь, но духом нисколько. И ведь прав! У товарищей, во всяком случае, вызывал уважение.
История, рассказанная Лагранжем, привела собеседника в затруднение. Он заморгал своими овечьими глазами, развел в стороны руки.
— Да, это, пожалуй, не вполне измена… Хотя я про такую любовь мало понимаю…
Всю жизнь Феликс Станиславович терпеть не мог слюнтяев, но этот чудак ему отчего-то ужасно нравился. До такой степени, что — невероятная вещь! — выпытывать у него что-либо околичным образом полковнику вдруг совсем расхотелось, он прямо сам на себя удивился.
Вместо того, чтобы расспросить идеального информанта о подозреваемом (а доктор Коровин угодил-таки к Феликсу Станиславовичу на особенную заметку), полицмейстер внезапно заговорил в совсем не свойственной ему манере:
— Послушайте, сударь, я здесь на острове второй день… То есть, строго говоря, даже первый, поскольку прибыл вчера вечером… Странное тут место, ни на что не похожее. За что ни возьмешься, к чему ни присмотришься — как туман расползается. Вы ведь здесь давно?
— Третий год.
— Стало быть, привыкли. Скажите мне откровенно, без туману, что вы думаете про всё это?
Последние два слова, неопределенные и даже странные для привыкшего к ясным формулировкам полковника, он сопроводил столь же расплывчатым жестом, как бы охватившим монастырь, город, озеро и что-то еще.
Тем не менее, собеседник его отлично понял.
— Вы про Черного Монаха?
— Да. Вы в него верите?
— В то, что многие его действительно видели? Верю и нисколько не сомневаюсь. Достаточно посмотреть в глаза людям, которые про это рассказывают. Они не лгут, я ложь сразу чувствую. Другое дело — видели ли они нечто, существующее в действительности, или же только то, что им показывали…
— Кто показывал? — насторожился Лагранж.
— Ну, не знаю. Мы ведь, каждый из нас, видим только то, что нам показывают. Многого, что существует в действительности и что видят другие люди, мы не видим, зато взамен иногда нам предъявляют то, что предназначено единственно нашему взору. Это даже не иногда, а довольно часто бывает. У меня прежде видения чуть не каждый день случались. В этом, как я теперь понимаю, и состояла моя болезнь. Когда какому-нибудь человеку слишком часто показывают то, что ему одному для созерцания предназначено, верно, в этом и приключается сумасшествие.
Э, брат, с тобой каши не сваришь, подумал замороченный полковник. Бесполезный разговор пора было кончать — и так полдня потрачено почти впустую. Чтоб извлечь из ненужной встречи хоть какой-то смысл, Феликс Станиславович спросил:
— А не покажете ли вы мне, в какой стороне отсюда Постная коса, где чаще всего является призрак?
Блондин услужливо поднялся, подошел к перильцам, стал показывать:
— Городскую окраину видите? За ней большое поле, потом кладбище рыбацких баркасов, вон мачты торчат. Левее белеет брошенный маяк. Бурый конус — это Прощальная часовня, где схимников отпевают. А дальше узенькая полоса в воду уходит, словно перстом на островок указывает. Этот островок и есть скит, а полоска земли — Постная коса. Вон она, между часовней и избушкой бакенщика.
— Избушка? — переспросил полковник, нахмурившись. Уж не та ли, про которую толковал Ленточкин.
— Да. Где ужасное событие произошло. Даже два события: сначала с женой бакенщика, а потом с тем юношей, который в клинику голым прибежал. Он там, в избушке, рассудком тронулся.
Полицмейстер так и впился в местного жителя взглядом.
— Почему вы знаете, что именно там?
Тот обернулся, захлопал светлыми ресницами.
— Ну как же. В избушке утром его одежду нашли, аккуратно сложенную. На лавке. И штиблеты, и шляпу. Стало быть, туда он еще в обыкновенном, приличном виде пришел, а выбежал уже в окончательном помрачении и, видно, бежал без остановки прямо до дома Доната Саввича.
Только теперь полковник припомнил последнее письмо Алексея Степановича, в котором, точно, говорилось о домике бакенщика и намерении молодого человека отправиться туда ночью. Впрочем, про это Феликс Станиславович читал невнимательно, поскольку было очевидно, что к моменту написания своей третьей реляции Ленточкин уже совершенно сбрендил и нес очевидную чушь.
Теперь же вот выяснялось, что не такую уж и чушь. То есть, в смысле мистики и заклинаний, конечно, бред, но что-то в избушке в ту ночь определенно произошло. Как это он давеча сказал? «Иди туда, в избушку на курьих ножках. В полночь. Сам все и увидишь. Только гляди чтоб не стиснуло, а то сердце лопнет». Ну, последнюю фразу, положим, можно отнести на счет безумия, а вот касательно места и времени очень даже есть о чем подумать.
И в этот миг в голове полицмейстера закопошилась некая идея.
* * *
book-ads2