Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 8 из 32 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Удара доктор не обнаружил, но и обнадеживать не стал. Сказал, нервная горячка, медицинская наука тут ничего поделать не может. Бывает, что и совершенно здоровый человек от потрясения в считанные часы сгорает, а тут преклонные лета, и сердце, и истерический склад натуры. На вопрос, что же все-таки делать, чем лечить, подумав, ответил странно: «Отвлекать и радовать». А чем ее отвлечешь, если она все время только об одном говорит? Чем порадуешь, если у нее из глаз беспрестанно слезы текут? Да еще никого из близких к себе не подпускает, кричит: «Все вы убийцы!» Уехал доктор, взяв за визит положенную мзду, и на семейном совете было решено просить сестру Пелагию взять на себя духовную опеку над болящей. Тем более что и сама Марья Афанасьевна, не желавшая видеть ни внуков, ни соседей, ни даже управляющего, про монахиню всё время спрашивала и требовала ее к себе в спальню чуть не каждый час. Пелагия шла на зов, садилась подле изголовья и терпеливо выслушивала лихорадочные речи генеральши. Шторы в комнате были задвинуты, на столике горела лампа под зеленым абажуром, пахло анисом и мятными лепешками. Татищева то всхлипывала, то испуганно вжималась в подушку, то вдруг впадала в ярость, но это, впрочем, ненадолго, потому как долго гневаться сил у нее уже не было. Почти постоянно под боком у нее лежал Закусай, которого Марья Афанасьевна гладила, называла «сироткой» и закармливала шоколадом. Бедняжка совсем истомился от неподвижности и время от времени устраивал бунт с лаем и визгом. Тогда Таня брала его на поводок и уводила погулять, однако все время, пока они отсутствовали, хозяйка тревожилась и поминутно взглядывала на большие настенные часы. Пелагия, конечно, жалела страдалицу, но в то же время и удивлялась, откуда в слабом, еле ворочающем языком человеке столько злобы. Марья Афанасьевна говорила, целуя Закусая в сморщенную мордочку: — Насколько же собаки лучше людей! Прислушиваясь к голосам, смутно доносившимся откуда-то из глубин дома, ненавидяще шипела: — Не дом, а гнездо аспидов. Или же просто, уставившись на руки инокини, проворно постукивавшие спицами, кривилась: — Что это вы, матушка, вяжете? Гадость какая. Немедленно выбросьте. Однако неприятнее всего были приступы подозрительности, охватывавшей генеральшу по нескольку раз на дню. Тогда-то прислуга и кидалась разыскивать сестру Пелагию. Находили ее у себя в комнате, или в библиотеке, или в парке и доставляли к Марье Афанасьевне, а та уже съежилась вся, забилась под одеяло — видно только испуганно блестящие глаза — и шепчет: — Я поняла, это Петька, больше некому! Он меня ненавидит, извести хочет! Его ведь здесь насильно держат, я за него перед исправником отчитываюсь. Он меня «бенкендорфом» обзывал и еще по-всякому. Он это, он, телиановское отродье! Во всем я ему помеха. Хотел деревенских ребятишек учить, я не дала, потому что ничему хорошему он не научит. Денег тоже не даю — нигилистам своим отошлет. А тут еще совсем с ума съехал, удумал на Таньке моей жениться. Это на горничной-то! «Вы, говорит, бабушка, не смейте ей тыкать, вы в ней должны человека увидеть». Хорошо выйдет, а? Если мой внук на дворовой вертихвостке женится! Ладно бы еще любил ее без памяти, всякое бывает, так нет. Это у него идея — себя на алтарь положить, чтобы из полуграмотной девки просвещенную женщину сделать. «Великие дела, говорит, для великих людей, а я человек маленький, и дело мое будет маленькое, но зато хорошее. Если каждый из нас хоть одного кого-то счастливым сделает, так уже его жизнь не впустую прошла». Я ему: «Не сделаешь ты девку счастливой без любви, хоть озолоти ее всю, хоть все на свете книжки ей вслух прочитай. Зачем Таньке голову морочишь? Я уж ей и жениха присмотрела, Прасолова сынка, в самый раз ей будет. А ты в нее только ненужную амбицию поселяешь, хочешь, чтоб она всю жизнь несбывшимся маялась». И ведь, что самое-то стыдное, даже не спит с ней, такой малахольный! Я чай, если б похаживал к ней по ночам, быстро бы перебесился и в ум вошел. Ну что вы на меня, матушка, с укоризной-то глядите? Я жизнь прожила, знаю, что говорю. А час спустя у ней в голове было уже другое: — Нет, это Наинка. Взбесилась от томления. Я эту натуру отлично знаю, сама такая была. Помню, как станет невтерпеж до жизни дорваться, так и задушила бы родителей своими руками, только бы на волю. Особенно когда семнадцати лет сдуру в приходского попа влюбилась. Красивый он был, молодой, с бархатным голосом. Чуть не сбежала с ним, хорошо папенька-покойник перехватил, выдрал как следует да в чулан запер. Вот и Наинка втрескалась в кого-нибудь, вон их сколько вокруг нее кружит, кобелей. И бабка ей уже помеха, счастью ее мешает. Выбрала себе кого-нибудь, на кого я ни в жизнь не соглашусь, знает это и решилась через мой труп своего добиться. Она это может, такой характер. Ах, Наинка, Наинка, я ли тебя не любила, я ли тебе всю душу не отдала… Закусаенька мой, ангел мой белокрыленький, один ты меня не предашь. Ведь не предашь, мой сладенький? Потом, некое время спустя, Пелагия заставала Марью Афанасьевну в самоотверженном умиротворении. Всхлипывая от собственного благородства, генеральша говорила: — Сядь-ка, матушка, послушай. Открылось мне: Степан это, и я его не виню. Сколько уж мне можно его век заедать. И так он почитай двадцать лет безвылазно при мне состоит. От мечты отказался, талант в землю зарыл, до сорока годов бобылем дожил. Я ведь на его неустанных трудах приживальствую. Без него давно бы мужнино состояние в дым обратила, при моей-то дурости, а он и сохранил, и преумножил. Только ведь тоже живой человек. Поди, думает: «Пожила, старуха, и будет, пора совесть знать». Это ему Поджио своим приездом голову вскружил, ясное дело. Степа мольберт с чердака достал, краски из города привез, и глаза у него сделались какие-то другие. Что ж, я понимаю и не сужу… Хотя что же, мог бы и прямо сказать. Так, мол, и так, Марья Афанасьевна, потрудился на вас достаточно, а теперь прошу отпустить меня. Но не скажет, не из таких. Стыдно. Проще старуху со свету сжить, чем перед ней неблагодарным предстать. Я эту породу знаю, там и гордости, и страсти много намешано… Ах нет, что ж я слепота такая! Не Степан это, Поджио! — И тянется кверху, силится приподняться с подушек. — Степан, может, втайне и желает, чтоб я поскорее издохла, но не станет он собачек безответных травить. А Поджио станет! Для одной только забавы или хоть из дружбы, чтобы приятеля от кабалы освободить! Развращенец он, бес! Он и к Наине подбирался, то картинки с ней рисовал, то фотографировал ее. И Степана он с глузду сбивает… Я давно примечаю, как он на меня волком зыркает. Он, он! Ишь, загостился-то, третий месяц уже. А вначале говорил «на месяцок». И не съедет, пока в гроб меня не вгонит! В самом скором времени возникала и новая убежденность, такая же незыблемая: — Сытников! Это же страшный человек, ему только барыши подавай, он за них черту душу продал. Не зря говорят, что он на деньгах женился, а после жену отравил. И причина известна, по какой я ему поперек дороги стала! Горяевская пустошь! Давно он ко мне подкатывается, чтоб ему уступила, хочет там пристань торговую поставить — больно место удобное. А я сказала, не продам. Будет он мне баржами своими вид поганить! Но этот от своего не отступится. У него закон такой: всё непременно должно по его быть. Иначе ему и жизнь не в жизнь. Жену уморил и меня уморить хочет! Как меня не станет, Петька с Наинкой не то что пустошь, всё ему тут продадут, а сами хвост в руки и в столицы-заграницы. Так Донату прямой резон меня скорей на тот свет спровадить. Только вот им всем, — тянула старуха вверх вяло сложенный кукиш. — Я третьего дня не зря духовную сызнова переделала, всё как есть отписала англичанке. Попугать их хотела, а теперь так и оставлю. Я им нехороша стала, так у них Джаннетка за барыню будет. Попляшут тогда. Сначала Пелагия выслушивала путаные речи больной очень внимательно, сопоставляла с собственными соображениями и наблюдениями, но каждая новая гипотеза была диковинней предыдущих. Последняя и вовсе оказалась за пределами здравого рассудка. — Киря Краснов, — отчеканила Марья Афанасьевна, едва Таня в очередной раз привела монахиню в спальню. — Хитрый, бестия, а дурачка ломает. Он ведь что сюда каждый день таскается? Денег ему от меня надо. Осенью имение у него с молотка пойдет, со всеми расчудесными телеграфами. Он говорит: «Я тогда умру». И умрет, непременно умрет. Куда ему без Красновки деваться? Ходит ноет. Дай ему полторы тысячи проценты заплатить. А я сказала: не дам. Давала уже, и не раз. Хватит. Так он мне отомстить решил. Верно, думает: я умру, так и ты, ведьма старая, жить не будешь. Пелагия стала увещевать страждущую — чтобы к разуму вернуть и еще из-за того, что не приведи Господь и вправду умрет, а грешно покидать свет в таком ожесточении: — Марья Афанасьевна, так, может, одолжить Кириллу Нифонтовичу, он и успокоится? Что уж вам эти полторы тысячи рублей? На тот свет не унесете, там деньги не пригодятся. Этот простой довод на Татищеву подействовал. — Да-да, — пробормотала она, глядя на спящего Закусая, и ее воспаленный взгляд смягчился. — Зачем мне, всё равно мисс Ригли достанется. Я дам ему. Пусть еще годик покуролесит. Я ему две тысячи дам. — Да и с духовной нехорошо, — продолжила инокиня, ободренная успехом. — Мисс Ригли, конечно, особа достойная, но хорошо ли это будет по отношению к Петру Георгиевичу и Наине Георгиевне? Ведь они не виноваты, что вы их в праздности воспитали и никакому делу не научили. Они же без наследства по миру пойдут. И перед Степаном Трофимовичем вам на том свете совестно будет. Вон он сколько лет на вас потратил, все лучшие годы. И сами вы говорили, что он много увеличил ваше состояние. Не грех ли? — Грех, матушка, — жалким голосом признала Татищева. — Ваша правда. Погорячилась я. Не только ведь внуков наделить нужно, есть и иные родственники. Эй, Таня! Позовите-ка ее… Таня, пускай пошлют в город к Коршу. Хочу, чтоб приехал завещание переделывать. * * * В промежутках между вызовами в генеральшину спальню Пелагия по большей части гуляла в парке. Немало времени провела в дощатой будке, расположенной неподалеку от обрыва. Здесь, выкрашенные в синий цвет, лежали мотыги, лопаты, пилы, грабли, тяпки и прочие садовые инструменты из Герасимова арсенала. Именно отсюда неведомый злодей и взял топор. Пелагия брала с пола и терла в пальцах засохшие комочки земли, ползала на корточках вокруг домика, но никаких зацепок не обнаружила. Будка не запиралась, топор мог взять кто угодно, и следов ни снаружи, ни внутри не обнаружилось. Оставалось только ждать, что будет дальше. За два дня исходила весь парк вдоль и поперек. Наткнулась и на знаменитый английский газон — квадратик аккуратно подстриженной травки, на которой и вправду недавно кто-то изрядно потоптался, но упругие стебельки уже начали распрямляться, и было видно, что скоро очаг цивилизации восстановится во всей своей красе. Отсюда было рукой подать до Реки, дул свежий ветерок, а рядом с газоном качала еще зелеными, но уже неживыми веточками тонкая, подвядающая осинка. Монахиня наведывалась сюда часто, сидела в белой беседке над высокой кручей, довязывала поясок для сестры Емилии и подолгу застывала, глядя на широкую Реку, на небо, на заливные луга дальнего берега. Хорошо было и бродить по лужайкам, по заросшим тропам, где воздух звенел пчелиным гудом и шелестел листвой. Но покой был мнимый, не истинный, инокиня чувствовала в наэлектризованном дроздовском воздухе смятение и слышала некий звон, будто кто-то терзал тонкую, до предела натянутую струну. Даже удивительно, как это в первый день усадьба предстала перед ней чуть ли не Эдемским садом. Пелагия ни за кем нарочно не подсматривала и не подслушивала, однако то и дело становилась невольной свидетельницей каких-то малопонятных сцен и озадаченной наблюдательницей туманных взаимоотношений между здешними жителями. Очевидно, и нервический разговор, обрывок которого она случайно услышала из своего окна, был здесь совершенно в порядке вещей. На третий день, утром, Пелагия медленно брела наугад через кусты, жмурясь от просеянного сквозь листву солнечного света, и вдруг увидала впереди полянку, а на ней, спиной к кустам, — Ширяева и Поджио. Оба в широкополых шляпах, полотняных балахонах, с этюдниками. Окликать не стала, чтоб не отрывать от творчества, а посмотреть было любопытно, особенно после того, что говорили накануне про дарование Степана Трофимовича. Сестра привстала на цыпочки, высунувшись из-за зарослей малины. Увидела, что у Аркадия Сергеевича на бумаге акварелью набросан старый дуб, что высился на противоположном конце поляны, и удивительно похож — прямо заглядение. Работа Степана Трофимовича, увы, разочаровала. Краски были набросаны невпопад, кое-как: то ли дуб, то ли какой-то леший с непомерно большой растрепанной головищей, и кистью Ширяев водил чудно, будто дурака валял — мазнет не целя, потом еще и еще. Поджио, тот выписывал меленько, с тщанием. Монахине его творение понравилось гораздо больше. Только смотреть на него было скучно — мазню Степана Трофимовича разглядывать оказалось куда интересней. В целом же сцена выглядела умилительно: старые товарищи предаются любимому делу и даже не разговаривают промеж собой, потому что им и так все ясно про искусство и друг про друга. Внезапно Ширяев взмахнул рукой размашистей обычного, и с кисти на эскиз полетела россыпь зеленых клякс. — Это невыносимо! — вскричал Степан Трофимович, оборотясь к приятелю. — Притворяться, обсуждать игру света и тени, говорить про природу в то время, как я тебя ненавижу! Не-на-ви-жу! И Поджио развернулся к нему так же резко, так что старые товарищи вдруг сделались похожи на петухов перед схваткой. Пелагия обмерла и испуганно присела на корточки. Стыд-то какой, если застигнут черницу за подглядыванием. Дальше не смотрела, а слушала — поневоле, боялась зашуршать, если попятится. — Ты был с Наиной? (Это Степан Трофимович.) Признайся, был?! Слово «был» прозвучало с особым смыслом, от которого Пелагия покраснела и очень пожалела, что из любопытства сунулась смотреть на эскизы. — Таких вопросов не задают и признаний не делают, — в тон Ширяеву ответил Аркадий Сергеевич. — Это не твое дело. Степан Трофимович задохнулся: — Ты разрушитель, ты дьявол! Ты всё загрязняешь и оскверняешь самим своим дыханием! Я столько лет люблю ее. Мы говорили, мечтали. Я обещал ей, что когда… когда буду свободен, увезу ее в Москву. Она станет актрисой, я снова займусь живописью, и мы узнаем, что такое счастье. Но она больше не хочет быть актрисой! — Зато теперь она хочет стать художницей, — снасмешничал Поджио. — Во всяком случае, еще недавно хотела. Чего она хочет сейчас, я не знаю. Ширяев не слушал, выкрикивая бессвязное, но, видно, наболевшее: — Ты негодяй. Ты даже ее не любишь. Если б любил, мне было бы больно, но я бы терпел. А ты просто от скуки! Раздался шум, треск раздираемой ткани. Пелагия раздвинула руками кусты, боясь, не дойдет ли до смертоубийства. Было близко к тому: Степан Трофимович схватил Аркадия Сергеевича обеими руками за ворот. — Да, от скуки, — прохрипел тот придушенным голосом. — Сначала. А теперь я потерял голову. Я ей больше не нужен. Еще неделю назад она умоляла меня увезти ее в Париж, говорила про студию в мансарде с видом на бульвар Капуцинов, про закаты над Сеной. И вдруг всё переменилось. Она стала холодна, непонятна. И я схожу с ума. Вчера… вчера я сказал ей: «Отлично, едем. Всё к черту. Пусть Париж, мансарда, бульвар — всё как ты хочешь». Пусти, дышать нечем. Ширяев разжал пальцы, спросил с мукой: — И что она? — Расхохоталась. Я… я стал сам не свой. Я угрожал ей. Мне есть чем… Тебе это знать не нужно. После узнаешь, уж все равно будет. — Поджио неприятно засмеялся. — О, я превосходно понимаю, в чем там дело. Мы с тобой, Степа, больше не валируемся, выпущены в отставку без пенсиона. Нашлась фигура поинтересней. Но я не позволю обращаться с собой как с сопливым гимназистом! Если б она знала, какие женщины валялись у моих ног! Я растопчу ее в грязи! Я заставлю ее уехать со мной! — Мерзавец, ты не смеешь ей угрожать. Я раздавлю тебя, как червяка! С этими словами Степан Трофимович снова ухватил бывшего однокашника за горло, и уже куда основательней, чем прежде. Мольберты полетели наземь, а мужчины, сцепившись, рухнули в густую траву. — Господи, Господи, не допусти, — тихонько запричитала сестра Пелагия, вскочила на ноги, ибо шороха при данных обстоятельствах можно было не опасаться, отбежала шагов на двадцать и закричала: — Закуса-ай! Это ты там шумишь? Противный мальчишка! Снова сбежал! Возня на поляне сразу прекратилась. Пелагия туда не пошла — зачем конфузить людей, а еще немножко покричала, потопала в кустах и удалилась. Довольно того, что петухи эти опомнились и в человеческий облик вернулись. А то далеко ли до греха. Решила по парку больше не ходить, тихонько посидеть в библиотеке. И надо же, угодила из огня да в полымя. * * * Только устроилась в пустой просторной комнате с высокими шкафами, сплошь в уютных золотых корешках, только забралась с ногами в огромное кожаное кресло и раскрыла вкусно пахнущий стариной том Паскалевых «Lettres provinciales», как скрипнула дверь и кто-то вошел — за высокой спинкой не видно, кто именно. — Здесь и объяснимся, — раздался спокойный, уверенный голос Сытникова. — В вашем доме в библиотеку редко кто заглядывает, не потревожат. Пелагия хотела кашлянуть или высунуться, но не успела. Другой голос (то была Наина Георгиевна) произнес слова, после которых обнаружить себя означало бы только поставить всех в неловкое положение: — Снова руку и сердце будете предлагать, Донат Абрамыч? Как она всех тут приворожила-то, покачала головой Пелагия, пожалев степенного, хладнокровного промышленника, которому, судя по насмешливости вопроса, рассчитывать на взаимность не приходилось.
book-ads2
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!