Часть 20 из 25 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Преобразился коллежский советник, солидный человек, в непристойного хлюста, какие по вечерам подле гулящих девок крутятся. Встал у зеркала – аккурат в аршине перед Фрол Григорьевичем, – расчесал черные волосы на прямой пробор, густо смазал бриллиантином, седину на висках замазал. Тонкие усики подкрутил кверху и навострил в две стрелки. (Богемским воском, догадался Фрол Григорьевич, точно так же закреплявший знаменитые бакенбарды князя Владимира Андреича – чтоб орлиными крыльями торчали).
Потом Фандорин вставил что-то в рот, оскалился, блеснул золотой фиксой. Еще немножко построил рожи, и, кажется, остался своей внешностью совершенно доволен.
Из саквояжа ряженый вынул небольшое портмоне, раскрыл, и увидел Ведищев, что портмоне-то, оказывается, непростое: внутри вороненый ствол малого калибра и барабанчик на манер револьверного. Фандорин вставил в барабанчик пять патронов, щелкнул крышкой и проверил пальцем упругость замочка, надо думать, выполнявшего роль спускового крючка. Чего только не удумают для погибели человеков, покачал головой камердинер. И куда ж это ты, Эраст Петрович, этаким фертом собрался?
Словно услыхав вопрос, Фандорин обернулся к зеркалу, лихо, набекрень, надел бобровую шапку и, развязно подмигнув, сказал вполголоса:
– Вы уж, Фрол Григорьевич, поставьте за меня на всенощной свечку. Без Божьей помощи мне сегодня не обойтись.
* * *
Очень мучилась Инеска телом и душой. Телом – потому что Слепень, «кот» ее прежний, вечор подкараулил бедную девушку возле трактира «Город Париж» и долго бил за измену. Хорошо хоть лицо, паскуда, не разукрасил. Зато живот и бока будто в синьку окунутые – ночью не повернуться было, так до утра и проворочалась, охая и жалея себя до слез. Но синяки ладно, дело заживное, а вот сердечко инескино разнылось-расстрадалось так, что моченьки нет.
Пропал дролечка, пропал прынц сказочный, красавец писаный Эрастушка, второй день личика своего сахарного не кажет. То-то Слепень свирепствует, то-то грозится. Пришлось вчера почти все заработанное ему, постылому отдать, а нехорошо это, порядочные девушки, которые верность блюдут, этак-то не делают.
Видно, запропал Эрастушка, сдал его тот огрызок ушастый в полицию, и сидит голубь светлый в кутузке первого арбатского околотка, самого что ни на есть свирепого на всей Москве. Гостинчик бы передать лапушке, да околоточный Кулебяко там зверь хищный. Засадит опять, как в прошлый год, пригрозит желтый билет отобрать, и обхаживай потом задарма весь околоток, до последнего сопливого городового. По сю пору вспомнить противно. Пошла бы Инеска и на такое унижение, лишь бы зазнобе помочь, так ведь Эрастушка кавалер с понятием, собою чистенький, с разбором, после Инеской брезговать станет. А страсть у них, можно сказать, еще и не сложилась, любовь только-только обозначилась, но с первого взгляда прикипела Инеска к синеглазенькому, белозубенькому всей душой, втрескалась ужасней, чем в шестнадцать годков в парикмахера Жоржика, чтоб тому рожу смазливую перекосило, змею подлому, если, конечно, не спился еще всмерть.
Ах, скорей бы объявился, медовый-патошный. Дал бы Слепню, аспиду поганому, укорот, приласкал бы Инеску, приголубил. А уж она и разузнала для него, чего велел, и денежку за подвязкой утаила – три рубля с полтинничком серебряным. Доволен будет. Есть чем встретить, чем приветить.
Эрастик. Имя-то какое сладкое, будто повидло яблочное. По правде его, ненаглядного, поди, как попроще зовут, но ведь и Инеска не всю жизнь испанкой проходила, появилась на Божий свет Ефросиньей, Фроськой по-домашнему.
Инеса и Эраст – это ж заслушаешься, чистая фисгармония. Пройтись бы с ним рука об руку по Грачевке, чтоб Санька Мясная, Людка Каланча и, главное, Аделаидка поглядели, каков у Инески кавалер, да от зависти полопались.
А после сюда, на квартеру. Она хоть и маленькая, но чистая, собою нарядная: картинки из модных журналов по стенкам наклеены, абажур плисовый, зеркало-трюмо. Перина пуховая наимягчайшая, и подушек-подушечек семь штук, все наволочки саморучно Инеской вышиты.
На самых сладких мыслях сбылось заветное, долгожданное. Сначала в дверь деликатно – тук-тук-тук – постучали, а после вошел Эрастушка, в шапке бобровой, белом шарфе-гладстоне, в суконной с бобровым же воротником шинели нараспашку. И не подумаешь, что из кутузки.
У Инески сердечко так и замерло. Прыгнула она с кровати, как была – в рубашке ситцевой, простоволосая – и прямо милому на шею. Только разочек успела к устам приложиться, а он, строгий, взял за плечи, к столу усадил. Глянул сурово.
– Ну, рассказывай, – говорит.
Поняла Инеска – донесли злые люди, успели.
Не стала отпираться, хотела, чтоб все у них было по-честному.
– Бей, – сказала, – бей, Эрастушка. Виноватая я. Только не сильно-то и виноватая, ты не верь всяким. Слепень меня снасильничал (тут приврала, конечно, но не так уж чтобы очень), я не давалась, так измолотил всю. Вот, гляди.
Задрала рубаху, показала синее, багровое и желтое. Пусть пожалеет.
Не разжалобила. Эрастушка брови сдвинул:
– Со Слепнем я после потолкую, больше лезть не будет. А ты дело говори. Нашла, кого велел? Ну, которая с твоим знакомцем пошла, да еле жива осталась?
Инеска и рада, что разговор с нехорошей материи вывернул.
– Нашла, Эрастушка, нашла. Глашкой ее звать. Глашка Белобока с Панкратьевского. Она его, ирода, хорошо запомнила – мало глотку ножиком не перехватил, Глашка по сю пору шею платком заматывает.
– Веди.
– Сведу, Эрастушка, сведу. А то коньячку сначала?
Достала из шкафика запасенный штоф, заодно на плечи платок цветастый, персицкий набросила и гребень подхватила – волоса распушить, чтоб запенились, рассверкались.
– После выпьем. Сказал: веди. Сначала дело.
Вздохнула Инеска, чувствуя, что сейчас сомлеет – любила строгих мужчин, спасу нет. Подошла, посмотрела снизу вверх на лицо собою прекрасное, на глазыньки сердитые, на усики подвитые.
– Что-то ноги меня не держат, Эрастушка, – прошептала истомно.
Но не судьба была Инеске посластиться. Грохнуло тут, треснуло, от удара дверь чуть с петель не слетела.
Стоял в проеме Слепень – по-злому пьяный, с лютой усмешечкой на гладкой роже. Ох соседи, крысиная порода грачевская, доложили, не замедлили.
– Милуетесь? – Осклабился. – А про меня, сироту, и забыли? – Тут ухмылочка у него с хари сползла, мохнатые брови сдвинулись. – Ну с тобой, Инеска, тля, я опосля побазарю. Видно, мало поучил. А ты, баклан, выдь-ка на двор. Побалакаем.
Инеска метнулась к окну – во дворе двое, прихвостни Слепневы, Хряк и Могила.
– Не ходи! – крикнула. – Убьют они тебя! Уйди, Слепень, так зашумлю, что вся Грачевка прибегет!
И уж набрала воздуху, чтобы вой закатить, но Эрастушка не дал:
– Ты чего, говорит, Инеса. Дай мне с человеком поговорить.
– Эрастик, так Могила под казакином обрез носит, – объяснила непонятливому Инеска. – Застрелют они тебя. Застрелют и в сточную трубу кинут. Не впервой им.
Не послушал дролечка, рукой махнул. Достал из кармана портмоне большое, черепаховое.
– Ништо, – говорит. – Откуплюсь.
И вышел со Слепнем, на верную погибель.
Рухнула Инеска лицом в семь подушек и глухо завыла – о доле своей злосчастной, о мечте несбывшейся, о муке неминучей.
Во дворе быстро-быстро жахнуло раз, другой, третий, четвертый, и тут же заголосил кто-то, да не один, а хором.
Инеска выть перестала, посмотрела на висевшую в углу иконку Богоматери – к Пасхе убранную бумажными цветочками, разноцветными лампиончиками.
– Матерь Божья, – попросила Инеска. – Яви чудо заради светлого Воскресения, пускай Эрастушка живой будет. Пораненый ничего, я выхожу. Только бы живой.
И пожалела Заступница Инеску – скрипнула дверь, и вошел Эрастик. Да не раненый, целехонький, и даже шарфик-заглядение ничуть не скособочился.
– Всё, сказал, Инеса, вытри с лица мокрость. Не тронет тебя больше Слепень, нечем ему теперь. Обе клешни я ему продырявил. Да и остальные двое помнить будут. Одевайся, веди меня к твоей Глашке.
Хоть одна Инескина мечта, да сбылась. Прошлась она через всю Грачевку с прынцем – нарочно кружным путем его повела, хотя до кабака «Владимирка», где Глашка квартировала, ближе дворами было, через помойку и живодерню. Приоделась Инеска в бархатную жакетку и батистовую сорочку, обновила юбку креп-лизетовую, сапожки, которые для сухой погоды, и те не пожалела. Опухшее от слез лицо припудрила, челку взбила. В общем было от чего Саньке с Людкой зеленеть. Жалко только, Аделаидку не встретили. Ну да ничего, подружки ей обрисуют.
Все не могла Инеска насмотреться на желанного, все заглядывала ему в лицо и стрекотала, что сорока:
– У ней, у Глашки, дочка уродина. Мне так и сказали люди добрые: «Ты ту Глашку спроси, у которой дочка уродина».
– Уродина? Какая такая уродина?
– А пятно у ей родимое в пол рожи. Винного цвета, кошмарное – страсть. Я бы лучше в петлю полезла, чем с такой обличностью проживать. Вот у нас, в соседском доме, Надька жила, портновская дочь…
Не успела про Надьку горбатую рассказать, как уж пришли к «Владимирке».
Поднялись по скрипучей лесенке вверх, где нумера.
Каморка у Глашки поганая, не чета Инескиной квартере. Сама Глашка перед зеркалом марафет наводила – ей скоро идти улицу утюжить.
– Вот, Глафира, привела к тебе хорошего человека. Ответь, чего спросит, про лиходея, что тебя порезал, – наказала Инеска и чинно села в угол.
Эрастик сразу трешницу на стол:
– Получи, Глаша за утруждение. Что за человек был? Какой собой?
Глашка, девка собой видная, хоть, на строгий Инескин взгляд, нечисто себя содержащая, на бумажку даже не посмотрела.
– Известно какой. Полоумный, – ответила и плечами туда-сюда повела.
Трешницу все же сунула под юбку, но без большого интереса, из вежливости. А вот на Эрастика так уставилась, так зенками обшарила, бесстыжая, что на душе у Инески стало неспокойно.
– Мною мужчины завсегда интересуются, – скромно начала Глашка свой рассказ. – А тута я в томлении была. На Маслену короста у меня всю харю обметала – жуть в зеркало глянуть. Хожу-хожу, никто ни в какую, хочь бы даже и за пятиалтынный. А эта-то голодная, – она кивнула на занавеску, из-за которой слышалось сонное посапывание. – Прямо беда. И тут подходит один, вежливый такой…
– Вот-вот, и ко мне так же подкатился, – встряла Инеска, ревнуя. – И, примечай, тоже морда у меня вся была поцарапанная-побитая. С Аделаидкой, сучкой, подралась. Никто не подходил, сколько ни зови, а этот сам подкатился. «Не грусти, грит, сейчас тебя порадую». Только я не то что Глашка, не пошла с ним, потому…
– Слыхал уже, – оборвал ее Эрастик. – Ты его толком и не видала. Помолчи. Дай Глафире.
Та гордо на Инеску зыркнула, а Инеске совсем худо сделалось. Сама ведь, сама привела, дура.
– И мне он тоже: «Чего нос повесила? Пойдем к тебе, говорит. Обрадовать тебя хочу». А я и то рада. Думаю, рублевик получу, а то и два. Куплю Матрешке хлебца, пирогов. Ага, купила… Дохтуру потом еще пятерик платила, чтоб шею заштопал.
Она показала на горло, а там, под пудрой, багровая полоска – ровная и узкая, в ниточку.
book-ads2