Часть 32 из 33 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Подберите пуговицу, потеряете, – напомнила женщина и тут же: – Вы, значит, друг менингита.
«Господи, что за дура», – с тоской подумал Егор, но все же ответил:
– Я сам и есть менингит. – На что она одобрительно засмеялась.
Егор не без злорадства отметил, что ей приходится сдерживать улыбку, чтобы не показать неровные зубы.
Он принес ей сигареты, извинился и пожелал спокойной ночи.
– Кстати, герань пахнет, – сказала она.
– У меня нет герани, – сказал Егор и закрыл дверь.
2
Егор не видел ее неделю, чтобы потом пересечься в холодном трамвае на самой окраине города. Матовые от инея окна уже начинали по-вечернему синеть, сами трамваи вдруг встали, штук пять кряду, заняв очередь перед происшедшим на рельсах ДТП, и неизвестно было, когда трамваи пустят дальше, пассажиры их бессловесно разбредались по автобусным остановкам. Егор надеялся на лучшее, или, вернее, лень просто ему было двигаться куда бы то ни было. Он честно вытерпел с четверть, что ли, часа, а когда собрался выйти и потравить себя никотином, то оказалось, что женщина, сидевшая в голове вагона, чью синюю вязаную шапку и чей синий шарф Егор имел удовольствие созерцать с кормы, – та самая. Одна только передняя дверь была открыта, Егору и его соседке ничего не оставалось, как споткнуться друг о друга именно так.
– Пуговицу вы так и не пришили, – улыбнулась она, выходя первой. Что интересно, она задержалась у последней ступеньки, сделав такое движение, будто желает подать Егору руку.
– Скажу больше, – признался Егор, выходя следом (снег приятно хрупнул под его спускающимся шагом). – Я пуговицу не только не пришил, я пуговицу даже потерял.
Соседка освободила руки от варежек, тоже синих, но с алыми ромбами по тылу кисти. Пока Егор и женщина закуривали, а было еще и ветрено, низкорослый пухлый кондуктор с печатью вырождения на лице, выражением неудовольствия на том же самом месте и такой сумкой на шее, будто он собирался утопиться после работы, успел докурить и, колыхнув вагон, полез обратно. Брошенный им окурок спокойно сиял какое-то время в снегу, словно свеча в бумажном фонарике. В сумраке глаза женщины казались белыми, это притягивало взгляд, как нагота.
– Что-то не так? – спросила женщина.
– Да нет, нет, я просто, – смешался Егор.
– Не будете же вы мне лгать, что вы мною залюбовались, – произнесла она спокойным голосом. – Тушь потекла. Или же два моих стеклянных глаза не дают вам покоя.
– Нет, отчего же, – даже несколько возмутился Егор, – у вас не стеклянные глаза, а глаза хаски. Тем более в прошлый раз вы разглядывали мою покалеченную голову, и я ни слова не сказал вам на это.
– Да, – согласилась она. – Однако теперь вы оборотили ко мне лучшую половину вашего черепа. Вы специально?
– Никак нет, – честно сказал Егор и начал было уже поворачиваться по оси O-Y, как ветер, шедший медленно, непрерывно, вдруг рванул и поставил стоймя воротник пальто Егора.
– Оп твою мать, – отчетливо произнесла женщина, пытаясь прикрыть лицо от летящего снега.
Через ее голову Егор видел, как встают очередные трамваи, тоже теперь весьма похожие на бумажные фонарики со вставленной внутрь свечой. Не будь внутри свечки, их, возможно, никто и не разглядел бы за снежным дымом. Перспектива выстроила трамваи, как матрешки, от большего к меньшему, на лбу самого ближнего чернел крупный «алеф», тускло подсвеченный снизу, литеры и номера дальних не давались взгляду. Мимо Егора и женщины, будто в нужном дубле, будто в рекламе, прокатилась легкая, как ангел, пустая жестянка из-под пива, синие и желтые блики были прилеплены на гладкие бока банки, пока их вместе с банкой не уволокло в абсолютный мрак между уличными фонарями и оконным светом трамвая.
– В такую погоду нужно разрешать людям курить прямо в транспорте, – сказал Егор.
– Господи, как вы только ходите, мне в шапке и то холодно, – сказала она без восклицательного знака.
– Нормально хожу, – ответил Егор. – Мне перегреваться нельзя. До вчерашнего дня пить было нельзя.
– Ну вам, наверно, и таблеток хватало, – предположила она, Егор одобрительно рассмеялся, на морозе его смех перешел в растянутый на полминуты кашель.
Ждать, пока трамвай пустят, было невыносимо. Прежде чем отправиться к остановке, Егор и женщина зашли погреться в какое-то маленькое липкое кафе, столика на четыре, где висели еще елочные украшения, где они купили пива и перешли на «ты». Она оказалась учителем математики в школе, а он оказался на больничном – в начале мая его стукнули по голове тяжелым тупым предметом и, что интересно, не тронули карманов: или обознались, или же старушка, с которой Егор поцапался возле газетного киоска за несколько дней до того, свершила свою вендетту.
Как это часто бывает в не очень трезвом разговоре (абзацем выше законспектирована та часть беседы, где болтовня их еще не достигла определенного градуса), разговор оставил в памяти обоих разве что музыку (надо сказать, играло «Авторадио») и совершенно нелепые вещи. Неоновая лампа над их головами раз в десять минут принималась вдруг помаргивать в ритме первых аккордов «Shape of my heart» Гордона Самнера; на рукавах пальто Егора были пришиты одинаково черные, но при этом разные пуговицы: на левом – с четырьмя дырочками, на правом – с двумя; светло-розовая помада только подчеркивала, насколько у соседки некрасивые зубы; Егор посещал туалет в три раза чаще, чем его новая подруга; сама подруга имела нездоровую склонность во время беседы складывать салфетки от угла к углу и разглаживать сгибы ногтем указательного пальца, то медленно и тщательно, то единым царапом – или как это еще назвать; у них четыре раза стрельнул сигарету один и тот же смутный тип с печатками на пальцах и в совершенно глупой кепке, и запомнился-то он лишь потому, что ни кепка не вязалась с печатками, ни печатки с кепкой. Кассу, на правах джентльмена, посещал Егор, он помнил даже, что румянец кассирши имел такую силу, что пробивался через слой штукатурки, что на белом переднике кассирши, прямо под сердцем, располагалось пивное пятно, похожее на вереницу японских островов, но о чем говорили он и знакомая в отрезке между тем, как пошла третья кружка пива, и тем, как он начал вставлять ключ в замочную скважину (мурашки опьянения роились у него на затылке и щекотали уши), Егор не помнил, хотя знал уже, что ее зовут Майя («Как, бля, пчелу»), что она ровесница его, помнил, что упоминался даже знак зодиака, но какой – неизвестно, и неизвестно, когда упоминался, математика, математика, математика, математика, математика.
Получилось, что последние пять слов он произнес вслух и добавил после паузы: «Математика!» – на что Майя, несомненно прикрывая рот рукой, громко рассмеялась у него за спиной и неожиданно ухватила его за шиворот, так что даже слегка придушила Егора.
– Алгебра и начала анализа! – провозгласила она.
– Неслабо нас растащило, – не без одобрения сказал Егор, ласково покачиваясь под тяжестью обоих тел, ее и своего. Только теперь он заметил, насколько голос его устал от того, что приходилось продавливать криком веселые мелодии забегаловки и маршрутного такси, банджо, на котором наигрывал Бахус, расположившись поперек его мозга. Так Егор не сажал связки с тех пор, как болел за волейбольную сборную школы на районном кубке в бытность свою пятнадцатилетним тхэквондистом (слово, уродливость коего была обратно пропорциональна тому, что представлял из себя подтянутый, яснолицый, похожий на гимнаста Егорка).
Опять Егор и Майя разговорились, мешкая с замком, вышел сосед Егора по лестничной клетке, родитель той самой кофейной пепельницы в углу, замечательный тем, что являл собою недостающее звено в эволюции от утюга до Владимира Владимировича Путина. О эта белоснежная майка, эти синие треники, эти советские шлепанцы, эта шерстка, выбивающаяся из декольте, это голубое «Юра» на предплечье левой руки, эти зализанные к затылку волосы (бриолин или душ), эти складки вокруг рта, выдающие сильный характер. Беседа, начавшись по новой, уже успела прочесать старый кинематограф, откуда Майя в блуждающем порядке выполола несколько песен, ни одну из которых не знала полностью, самое большее – пару первых строк. Егор только успевал вставлять: «О, это тоже хорошая песня». На «Темной ночи», звучавшей у Майи в несколько лесбийском духе, сосед высказал с понятной претензией:
– У меня вообще-то дети спят.
– Спят усталые игрушки, книжки спят, – спела Майя. – Пойдем ко мне, что мы, зря торт покупали, пускай Олька тоже…
В левой руке у нее действительно оказался небольшой торт, заточённый в прозрачный пластик и обвязанный этакими посылочными бечевками поверх пластика.
– Неловко как-то, – заметил Егор, перемещая все же ключи от замка к карману. – Разбудим.
– Сказала бы я тебе, что неловко, – туманно изрекла Майя, туманным взором глядя в лестничный пролет, затем все-таки определилась: – Неловко, блин, таблицами Брадиса с похмелья пользоваться… Это такой профессиональный юмор, – добавила Майя саркастически, будто отстраняясь сразу как от юмора, так и от профессии.
– Да я понял, понял, – сказал Егор.
Они пошли вниз. Егор несколько раз оглядывался на соседа, последний с каждым оглядом постепенно рос в его глазах. Майя, в свою очередь, порастала всходами сюрреального остроумия вокруг того же «неловко», и пока они добрались, наконец, до дверного звонка, она успела сказать, что неловко есть мел вставными зубами, неловко пиздить глобусы из супермаркета, неловко пить водку без винегрета и т. д.
Звонить пришлось не очень долго, почти сразу после трели механического соловья не такой уж заспанный, а скорее совсем не заспанный, больше злой, нет, больше все-таки не злой, а сердитый детский голос по ту сторону двери спросил: «Кто?»
– А то ты не знаешь, – откликнулась Майя.
Замок дважды клацнул, дверь открылась, Егор увидел стену прихожей, на которую телевизор, как мог, проецировал остатки своего божественного света, похожего на северное сияние, но, скорее, не на коктейль, а на явление природы, звук был убавлен настолько, что обычное ежепятничное полночное веселье из певцов и рекламы свелось к шепоту и робкому дыханью. Майины глаза (на долю секунды позже Егор понял, что это не Майины глаза, а глаза ее дочери, то есть отчасти все же Майины глаза) испуганно блеснули из-за Майиного локтя, девочка ойкнула так, словно Егор случайно застиг ее в душе, и пропала во мраке, чтобы уже одетой в штаны и майку вырулить из-за угла чуть позже, сказать: «Ого, торт», – взять его, принять на пластиковую крышку торта стопку школьных тетрадей, вынутых Майей неизвестно откуда (Егор, чувствуя гусарский настрой Майи, не стал спрашивать), и этак грациозно уйти, дабы на кухне зажегся свет и зашипел скорозавариваемый чайник, чтобы вырулить из-за угла со стороны кухни, ловя хвост на затылке ярко-зеленой резинкой и невольно показывая нежные подмышки.
– От тебя морозом пахнет, – сказала она матери.
– Не только морозом, – уклончиво прокряхтела Майя из гнутого положения, в котором тщательно распутывала шнурки на своих побитых снегом башмаках, и коротко (егороля, оляегор) представила друг другу дочь и Егора. Девочка, впрочем, засмущалась и опять пропала на кухню, Егор тоже был готов слегка провалиться сквозь землю, но ни одного командора поблизости не было.
– Ну ладно, пойдем, – накинула на него мягкую сетку Майя, когда покончила с одеждой.
Неощутимо поддерживаемый под локоток Егор был увлечен душераздирающим звуком расчленяемой пластмассы из кухни, тут в ногах у взрослых и возник неожиданный кот-далматинец со своим скольжением и трансформатором в брюхе; он деликатно приостановил Егора у поворота, проникновенно вонзив ему в голень медленные когти, и, как бы знакомясь, вперил свой равнодушный взор в лицо Егора. Глаза у кота были светло-голубые. Оставив на потом вивисекцию, несколько даже отодвинутый хозяйской ногой (шкрябнули по линолеуму когти), кот опять стал бодать углы и ноги пришедших и урчать, урчать и заглядывать в глаза.
Ольга попалась на слизывании крема со скрюченного мизинца, замерев на секунду с пальцем во рту, как если бы фраза «Оля, блин, ты руки мыла?» была фотоаппаратом; девочка оттаяла, впрочем, и принялась разливать кипяток по кружкам.
– Женский монастырь в миниатюре, – прокомментировала Майя, окатываемая, очевидно, волною следующего глюка. – Святая преподобная аббатиса Майя и святая великомученица Ольга. Кто ты, путник, постучавший в ворота обители этой зимней ночью? Не прячешь ли ты копытца в своих трикотажных носках… (она пощурилась, обратив глаза долу)… трикотажных носках черного цвета?
В этот момент воздух совершенно отчетливо наполнился нашатырем кошачьего запашка, заскребла по полу торопливая лапа, пополняя виртуальный курган виртуального песка, сыплющегося из кошачьей головы. Ругательства сошлись в горле у Майи и вышли вместе каким-то не очень убедительным звуком, Майя освободила Егора, который тут же присел на край табурета, выбирая, поставить ему локти на стол или подождать, пока Оля по очереди дотопит чайные пакетики, кинематографически размытые оттого, что Егор смотрел сквозь них на то, как при каждом обмакивании-вытаскивании исчезает-появляется фальшивая татуировка на внутренней стороне предплечья девочки. Пока тяжелая от пива голова окончательно понимала, что изображало тату, оно успело побывать сначала бабочкой, потом зайцем, тащившим за волосы двух женщин, сцепившимися единорогами, и наконец Егор спросил, что это у нее на руке.
– Носферату, – пискнула девочка в пол, и голова с легким запозданием перевела: «Из пиратов», и Егор тут же, будто хлопнув себя по лбу, увидел череп, косточки, перевитые некоей изящной лентой с какой-то надписью или же девизом.
Поверх этого потока сознания, натуралистично декорируя его, прошли: зигзагообразный, мокрый, тщательный звук тряпки, звук выжимания тряпочного сока в ведро, звук того, как вытошнило сливной бачок, и под конец – вертикальный звук воды в умывальнике с пилатовскими аплодисментами умываемых рук, и вот Майя вышла из-за кулис с недостающим третьим табуретом. Ольгу задвинуло в угол между холодильником и окном, носом в угол между страниц раскрытой книги, старческие жмурки правой руки с футляром для очков, той формы, когда его хочется покрутить, и той расцветки, что и пилюля микосиста; футляр на самом деле был пойман и раскручен.
Вот уже Майя разыграла короткую комбинацию коротких движений, а именно: поставила льдистую пепельницу голубого стекла между собой и Егором, положила нож как бы между локтями Егора, если бы он их все-таки поставил на стол, жестом вахтовика, что смахивает со стола окурки, тару, домино, крошки, освобождая место для буры, двадцати одного, дурка, тысячи, придвинула Егору торт, дабы он понаделал в нем диаметров, за ухо подтащила открытую сахарницу, полную лишь наполовину, зато полностью глазированную изнутри шершавым сахаром, бросила отца, сына и святого духа чайных ложечек на центр стола и, будто фокусник, стремительно закурила из ниоткуда. На порог вышел вопросительный кот, но Майя выдохнула три табачных тучки по количеству слогов в «пошел вон», и кот продемонстрировал, как он умеет не только возникать, но и пропадать.
Оказалось, что сахар способен расслаблять не хуже алкоголя, разглагольствования Егора начинали принимать несколько игривый уклон, правда, Егор не забывал, что заигрывает с математиком-женщиной, и его врожденная робость перед царицей наук не позволяла простереться заигрыванию дальше математика.
Соль приставания к математику была в следующем. Егора еще с времен школы интересовал такой вопрос: почему бесконечная прямая, то есть прямая, состоящая из бесконечного количества точек, не занимает вообще всего пространства (стоит извинить Егора, его все ж таки несколько развезло).
Майя, в свою очередь, видимо, почувствовала себя сиамским близнецом, которого к близости склоняли только наполовину, и сразу включилась в игру, объясняя что-то про пределы, приводя в пример дробь ноль и шесть в периоде, которая длится бесконечно, однако так и не может перепрыгнуть через ноль целых семь десятых (тут Майя корябала пальцем по столу), но Егор, упрямясь, говорил, что это софистика, что если уж точек бесконечное число, то в конце концов (на этот конец-концов Евклид услужливо напускал молочного тумана) количество точек прямой должно сравняться с количеством точек бесконечности, иначе как же это получается – одна бесконечность больше другой. Майя не сдавалась и стала приводить в пример множества, дескать, вот оно, множество четных чисел, которым нет конца, и нечетные, которым тоже конца нет, но все они входят в множество натуральных чисел, и ничего ничему не противоречит.
– Да я все это понимаю, – кипятился Егор, – но как только представлю прямую, как представлю все эти точки, как они там плюсуются, не могу понять, и все.
В итоге Егор бесконечно запутался во всем, что говорил, а девочка уже поела и отправилась спать, но, как ни странно, отношения Егора и Майи потеряли невинность только на следующий день.
Действительно же сказать, когда Егор проснулся в чужой постели, в одежде, помятый, будто головной мозг, под звуки телевизора, как бы рожавшего музыку, и девочка сидела в кресле рядом с кроватью, доедая кусок торта, а на кухне шумел кран и брякала посуда, Егору показалось, что все уже произошло, настолько свойски сидела девочка, точно все уже знала про мать и ее знакомого, и не было у девочки хвоста на затылке, были этакие лохмы, не было штанов и майки, а было бог знает что, будто все, что было у Егора с ее матерью, перевело Егора в разряд родственников. Кот лежал у Егора под боком. В комнату заглянула Майя, почувствовав, что Егор проснулся, как если бы он всегда просыпался в это время, а она об этом знала.
– Кофе, – бодро сказала Майя и пропала.
«Кошмар какой», – подумал Егор, стыдясь себя вчерашнего, а особенно себя теперешнего, особенно стыдясь того, что снял перед сном часы и положил их на ночной столик, как у себя дома.
– Там еще торт остался, – намекнула девочка, мерцая и отбрасывая тень в такт телевизионным всполохам.
– Бог с ним, с тортом, – с неожиданной для себя сварливостью отвечал Егор и принял сидячее положение.
Надевая часы, он убедился, что время почти обеденное. «Это до скольки же мы вчера языками трепали?» – подумал Егор, но только не словами подумал, а некой эмоцией, медленно, словно сквозь сухую паутину, продиравшейся через его мыслительное действо.
Белое солнце полыхало на узкой полосе тюля с краю окна, и Егора мутило именно от этого белого света, в остальном были густые малиновые шторы, пропускавшие свет едва ли сильнее, чем театр теней (оконные рамы, круглолапый кактус, как бы раскрывший объятия, некий квадрат, в коем Егор узнал-таки кружку, забытую им на подоконнике за секунду до того, как пасть так низко).
Девочка принялась перебирать каналы, простирая руку с плоским пультом в сторону ящика. Егора заворожило мелькание картинок. Некоторое время он смотрел «Фокс кидс», цветной, подвижный, растворявшийся у него в голове легче, нежели это делает шипучий аспирин в водопроводной воде. Потом сквозь роящиеся на свету пылинки он увидел свое лицо, отраженное в стекле книжного шкафа, сквозь которое, лицо и стекло, были видны тома Чарлза Диккенса, второй, третий и половина четвертого. Все отвратительные ощущения внутри его тела проступали на похмельном лице и были невыносимы той невыносимостью и тоской, как когда мерзкая щетина на лице и кадыке, мерзкая оттого, что уже не щетина, но еще не борода, скорее клочья, чувствуется самим лицом безо всяких прикосновений извне, как тополиный пух, налипший на кожу.
Егор поднялся и проложил неторопливый пунктир своего пути в сторону уборной; до ванной, где вместо холодной воды было долгое утробное хрипение и где серьезный примат со шрамом на правой стороне черепа и младенческими розовыми стрелками от постельных складок на левой щеке долго всматривался внутрь Егора, будто прицениваясь к его пирамидальным и кубическим головным болям.
Пока Егор и Майя пили раскаленный суррогат, отдающий медью на корень языка, девочка выслушала телефонный звонок, несколько раз появилась в кухне, одетая с каждым разом все больше, напоследок уже наматывавшая малиновый шарф на длинную шею, в зеленой шапке с ушами, надетой несколько по-дембельски набекрень, в еще не застегнутом пальто. После того как хлопнула дверь, Егор и Майя честно проговорили обо всяких пустяках еще часа полтора (погода, воспитание дочери, книги, плохой кофе, который трезвая Майя, не в пример вчерашнему, характеризовала политкорректными эпитетами, школьные сплетни). Разговор заносил Майю в разные углы кухни, где она курила, по новой ставила чайник, подкармливала кота; в черном свитере, усыпанном по плечам обломками волос, закрывавшем ей горло, в черном трико и черных носочках, она выглядела как-то мертвовато. У Егора болел зад, отсиженный на табурете, и шея от постоянного верчения головой, но уходить Егору не хотелось, потому как он чувствовал, что Майе тоже не хочется, чтобы он уходил, и потому еще, что устал от телевизора и газет, и Майя просто как-то увлекательно разговорилась. В итоге на последней сигарете у Егора иссякла зажигалка, Майя стала чиркать своей и дочиркалась, что Егор как-то удачно или неудачно взял ее чиркающую руку в свою, а Майя, скорее всего силою той пустоты и недоделанности, которая глупо возникла меж ними прошлой ночью, поняла Егора как-то не так и, решив не строить из себя пионерку, просто от того, что ей хорошо было с ним поговорить, сделала некое встречное движение, сквозь которое, как и сквозь того ночного кота, проступал знак вопроса, Егор понял это движение по-своему и толкнул тележку физиологии путем пологого спуска, та покатилась, чуть подпрыгивая на все тех же обоюдных вопросительных знаках, что не помешало ей взять неплохой разбег, чтобы, впрочем, послушно остановиться в долине.
– Да-а, – задумчиво заметила курящая, одевающаяся сверху вниз честная Майя. – Такого у меня еще не было, чтобы из вежливости.
– У меня тоже, – сказал Егор, одевающийся снизу вверх и уже натянувший носки и штаны; он чувствовал, что, будь собакой, прижал бы уши от смущения и неловкости.
book-ads2